Читать книгу "Годы, тропы, ружье"
Автор книги: Валериан Правдухин
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
4. Чиктукпак
В конце лета мы выехали охотничьей семьей в степь за стрепетами. Отправились в те же места, где были весною.
Степь стала иной. Зелень выцвела, высохли озера, пожухли, побелели на солнце солончаки, по старым загонам поднялась стеной дикая горчица – читыр, помахивая лупоглазыми желтыми цветами. Вымахала в полчеловека полынь, закудрявились круглые перекати-поле. Ковыли цветут до поздней осени, разбрасывая по степи седоватые пряди с зернами. И теперь, как солоноватое море, они мягко переливались белесыми волнами под солнцем, убегая к голубому подолу неба.
Попряталась птица, уже реже взлетает на воздух жаворонок, не играют тиркушки. Стрепетов стало больше, но разыскивать их нелегко. Старики строго наблюдают за молодежью, оберегая ее от хищников. Днем выводки хоронятся по ковылям, по заросшим загонам, и только утром и вечером выходят на выпас по открытым местам. Пока не наступишь на них, не поднимутся с земли, убегая межниками, пробираясь в сторону травою. Часто казалось, что молодняк еще не умеет летать. Мы гонялись за ним, пытаясь поймать живьем. Но только раз нам удалось прихватить нелетного стрепета.
Скоро мы приспособились к охоте за молодыми стрепетами и научились высматривать их по ковылям. Подпускают они вплотную, и бить их было нетрудно. В первый же день в два ружья было убито десятка полтора. Отец учил братьев стрелять влет. Старший брат после нескольких промахов сбил одного выпорхнувшего из-под ног стрепета. Мы заорали «ура» и долго не могли опамятоваться от радостного потрясения.
Первый привал к полдню мы сделали на хуторе. Казаки нас встретили радушно. С любопытством разглядывали берданку, осматривали дичь, с усмешкой похваливая стрелков. К вечеру казаки решили поехать с нами на охоту. Стали запрягать лошадей, и тут обнаружилось, что Карий наш заболел: у него по хребту вздулись шишки; «запеклась кровь», «мышки забегали», говорили казаки. Вероятно, это были гнезда личинок овода, одолевавшего в это время скотину. Поставили Карего на отдых в баз, а в наш тарантас запрягли огромного двугорбого верблюда. Править им сел казак Андрей Bacилистович Калашников. Верблюд шел без вожжей. Сначала он артачился, ревел, мотал длинной шеей, затем зашагал ровнее, подгоняемый длинным прутом. До заката мы проколесили по степи, бахая по стрепетам.
Вечером выехали на дорогу. Отец подтрунивал над нашим «аргамаком»; тогда казак предложил устроить скачки – «перегонки» до хутора. Вначале мы поотстали, Андрей Василистович встал на ноги и начал расшевеливать нашего рысака, подхлестывая и тыча прутом его в зад, зычно покрикивая с присвистом:
– Ойтчюш! Ойтчюш!
Верблюд взревел, замахал досадливо коротким хвостом, но скоро перешел в рысь, сперва тряскую, прыгающую, потом разошелся и понесся вовсю, вытянув шею, далеко и ровно выбрасывая тяжелые круглые лапы.
– Эх ты, милой, неси домой! Наддай еще! – покрикивал задорно казак.
Оранжевым шарфом вздымалась пыль по дороге. С гиканьем пронеслись в сторону мимо наших спутников и быстро домчались до хутора, обежали его кругом: сразу верблюд не мог остановиться.
К ночи казаки приготовили национальное кушанье – бишбармак[4]4
Бишбармак – пять пальцев.
[Закрыть]: баранина, густо перемешанная с тестом, нарезанным квадратиками. Нечто похожее на русскую лапшу, но почти без бульона. Названо оно так потому, что обычно едят его прямо пальцами.
После ужина Андрей Василистович взялся вылечить нашу лошадь. Карего вывели в степь. Осмотрели нарывы, – они не спадали. Тогда казак велел всем отойти в сторону, а сам, взявшись за повод, рывком, как волк, вскочил на спину лошади, но не верхом, а плашмя грудью, и начал грызть ей хребет зубами. Карий взметнулся, брыкнул высоко ногами и прыгающим карьером помчался по степи. Казак держался крепко, не отрываясь от хребта. Другие казаки восхищенно гикали:
– Пущай дурную кровь, пущай, Андрей Василистыч!
– Выгоняй мышек!
– Грызи до нутра!
Минуты две длилась дикая, волнующая скачка. С полкилометра пронесся по степи вокруг хутора своеобразный лекарь, потом легко вскочил на Карего верхом и, выправив повода, усмирил его, переведя на тихий ход. Наконец спрыгнул на землю и стал вываживать лошадь шагом на поводу. Карий дрожал, тяжело дыша; по спине тонкими струйками стекала черная кровь. К утру опухоль спала, лошадь оправилась.
Утром мы уехали с хутора. Никто из нас не думал тогда, что это наша последняя поездка по степи возле Каленого. Стояли чудесные, солнечные дни. Опять целый день тарахтим по степи, гоняясь за стрепетами, не думая о возвращении домой. Вечером едем к старой копанке, где сохранилась вода. Сладко спим до зари. Смотрю в прозрачных сумерках на закат, на первые звезды в сиреневой голубизне неба, и мне все кажется, что жизнь человеческая такой вот и должна быть, как эти ковыльные степи, бегущие к полыхающему огнями горизонту. Я не замечал, что мне уже скоро десять лет, что приходит к концу моя вольная, простая, звериная, но светлая пора моей жизни – детство. Вместе с полевыми травами, со степным, ветром, с серыми кустарниками перекати-поля, с посвистывающими желтыми сусликами легко, бестревожно вдыхал я тогда тонкие ароматы дикой воли. С той поры крепко, глубоко полюбил я степные скитанья. Жизнь бежит дальше и дальше, как гонимый охотниками зверь, а ковыльные просторы, залитые солнцем, широкие зори, нашептывающие причудливыми красками закатов о раздолье и красоте земли, живут во мне, как светлая ласка моей родины. Ни с чем не сравнимы для меня эти степные бродяжничества, беззаботные, неутолимо сладкие, как сказочный рай. Никогда, нигде – ни в уютных городских комнатах, ни в ослепительных театрах, ни при виде грандиозных скопищ книг в Публичной библиотеке, ни на залитых огнями, оживленных столичных улицах – не замолкает во мне этот тихий шелестящий шум степей, не погасают вечерние их зори, ласкающие землю теплыми и радостными огнями.
…Последнее утро в степи. Вскакиваем до солнца. Степь окутана серо-сизыми сумерками, земля дышит холодком. Небо чисто, день обещает быть ведренным и теплым. Уже бьет меня озноб от предчувствия охотничьих приключений: неожиданных взлетов стрепетов, выстрелов, поисков подранков… Я спешу согреть на полевом кизяке чайник, чтобы скорее все напились чаю и тронулись в степь. Отец, шаркая ногами, ходит озабоченно по ковылю и, поглядывая на сухие сапоги, раздумчиво замечает:
– Н-да… Росы ночью не было. Придется поторопиться домой. К полудню будет ливень.
Поднимается рев:
– Откуда? На небе ни облачка!
Но отец стоит на своем, и мы трогаемся в сторону дома, но без дороги, крюком, целиной, и охотимся. Солнце уже высоко, я с торжеством замечаю, что небо по-прежнему чисто. Но скоро воздух тяжелеет и делается душным. В нем не чувствуется ни малейшего движения. Отец озабоченно посматривает на закат и направляет лошадей в сторону поселка.
К полудню с запада показывается краешком туча, сизая, как спелая ежевика.
– Ну вот, дождались, теперь скоро хлынет дождь. Держи на дорогу!
Тиркушки стаями носятся по воздуху, озабоченно вереща: чики-ток-пак, чики-ток-пак… Откуда-то вдруг налетевшие стрижи стрелой носятся перед лошадьми. Выезжаем на дорогу. Молю отца дать мне выстрелить в тиркушку, как мне было обещано. Отец уговаривает не задерживаться, чтобы до дождя успеть домой, но я упрям, и мне уступают. Первый выстрел по дичи. Раньше я стрелял лишь в ворон, и то ружье поддерживал сзади брат. Теперь я прошу брата не мешать мне, он стоит рядом и следит, как я целюсь. Но меня не надо учить. Сколько раз я тайком, когда дома никого не было, брал со стены ружье и охотился… в мечтах, прицеливаясь в мух, картины на стенах. Сколько зверей и птиц стали жертвами в моем воображении!
Тиркушки бегают у самой дороги. Я привстаю на одно колено и поднимаю ружье к плечу. Кто это так трясет его? Я никак не могу поставить мушки в прицельный разрезик. Меня бьет озноб, глаза заволакиваются зеленым туманом.
Отец насмешливо покрикивает с тарантаса:
– Ну, Сысой-стрелок, скоро ты справишься?
Тиркушка вырастает на конце ствола в чудовищную большую птицу, она смотрит в мою сторону, покачивая острым носом.
– Ну, стреляй же, – слышу шепот брата.
И я стреляю. За дымом ничего не вижу, но сразу же бросаюсь вперед к птице. В трясучке огромного счастья вижу, как тиркушка судорожно взмахивает перебитым крылом, бессильная подняться с земли. Хватаю ее и с криком бегу к отцу:
– Убил, убил, а вы говорили: не попаду! Вот это – да!
Все улыбаются снисходительно и торопят меня: туча расползается по небу, заполняя весь запад. Пускаем крупной рысью лошадей по ровной дороге. Я сижу в углу тарантаса и, не выпуская из рук добычи, рассказываю без конца, как я целил, как потянул за спуск. Тиркушка оправилась от испуга и крепко долбанула меня по руке. Но мне нисколько не больно. Я не знал тогда, что это было счастье.
Километра за два до поселка нас настиг ливень. Он полыхнул с неба, как наводнение. Тарантас сразу наполнился до половины. Мы закрылись кошмой, но это не помогло. Лошади несколько раз останавливались среди дороги, бессильные перед этой грохочущей массой воды. Мы промокли до последней частички наших тел, но кое-как добрались до поселка. И вовремя. Налетела белесая туча, и с неба начал падать град. Сперва это были мелкие орешки, весело прыгавшие по лужам, потом градины стали крупнее, и, наконец, застукали белые ледышки с куриное яйцо. В окнах изб зазвенели стекла. Заревела скотина в некрытых сараях. Глиняные стены домов сразу стали рябыми от ранений. Сделалось темно, как ночью. Я забыл о своей тиркушке, забросив ее под кровать.
С полчаса, может быть, меньше, шел этот страшный град, но память о себе он оставил надолго. Все окна изб, обращенные на запад, были выбиты начисто. На Ерике погибла масса домашней птицы. Забито было до смерти в степи несколько ягнят, изранен в кровь скот, ребятишки, застигнутые в поле. Поп-старовер собрал старух и стал говорить о кончине мира. Многие казачки бились в падучей по полу…
А утром снова сияло солнце, ласково голубело небо. Град за ночь исчез без следа. Я торопился, собираясь с братьями на Ерик ловить подбитых градом диких уток. Мать, посмотрев на меня, засмеялась:
– Рубаху-то наничку надел. Смотри, беда с тобой будет!
Я досадливо отмахнулся, не обратив внимания на ее слова.
– Какая еще там беда! Лепешек дайте нам побольше. Долго проходим.
Но беда действительно стерегла меня. Вечером, когда мы вернулись с охоты, где мы и в самом деле поймали несколько уток с перебитыми градом крыльями, отец объявил мне:
– Ну, Валька, собирайся! Через три дня тебя повезут в Уральск учиться. Думал, на будущий год, но тебе в здешней школе уже нечего делать. Лучше годом раньше.
Я не огорчился в первые минуты, услышав это. Значит, я уже взрослый, скоро буду охотиться по-настоящему. Но перед сном, пораздумав, впал в тоску: целую зиму в городе за книгами!
– Мама, где мой чиктукпак?
– Кошка его съела, – объявила равнодушно мать и указала мне на черные блестящие перышки, валявшиеся на полу.
Жгучее, тяжелое удушье поползло у меня внутри, подступило шершавым комком к горлу и стало душить меня. Я упал на пол и заревел диким, страшным голосом. О чем я плакал? Конечно, о тиркушке, съеденной кошкой. Правда, мать рассказывала после, что я кричал другое. Кричал я, что мне не хочется в город, что я ни за что не поеду туда, что я останусь навсегда простым казачонком, буду рыбачить, что там чужие люди и никто не охотится. Я клял книги, надоедливых учителей. Но я-то был уверен тогда, что оплакиваю погибшего чиктукпака.
Зимой я учился в Уральске, мечтая о том, как летом вернусь в Каленый, обойду заветные места в лугах, степи… Я и в самом деле вернулся туда, но только через двадцать пять лет.
Моя юность
1. Село Михайловское
Из Каленого наша семья снова перекинулась в Оренбургскую губернию – в село Михайловское на реке Сакмаре. Там прожили мы всего один год.
По-прежнему мне не давали в руки ружья, а я хотел видеть себя большим – мне было двенадцать лет – и уже не так охотно шел с братьями «за собаку». Появилось во мне самолюбие. Я рос. Неразумно торопил свои годы, бежавшие и без того неудержимо быстро.
Охотились мы в Михайловском чаще всего по степным болотам на уток. Нередко хаживали к Сакмаре, в горы, разыскивая по лесным долам тетеревов. Ездили раза два в степь за стрепетами. Не помню, откуда мы раздобыли черного лохматого пуделя и назвали его Шариком. Он яро шнырял по камышам за утками и рвал их в клочья. Гонялся как сумасшедший за лесной дичью, вырывая хвосты молодняку. Но все же с ним легче было отыскивать птицу.
Отправились мы как-то на степные болота и скоро натакались на множество кряковых выводков. К полудню набили больше десятка тяжелых уток. Пошли домой и заблудились. Долго кружили по степи, не зная направления, изнемогая от жары и жажды. Брат с серьезным видом спрашивал меня, когда мы выбрались на дорогу:
– А что ты стал бы пить, если бы вот здесь по одной колее бежал лимонад, по другой – пенистый русский квас, по третьей – холодное, с погреба, молоко, а по четвертой – родниковая вода?
Я сердился. Шел стороной и не хотел отвечать на вопросы гоголевского Ивана Ивановича. Ненавистное солнце тяжелой горячей рукой давило землю. Скрыться от него в степи было некуда. Устали мы тогда страшно. Я еле волочил ноги. Казалось, вот-вот упаду от изнеможения.
В стороне замаячил большой стог старого сена, огороженный жердями. На осиновых кольях, прикорнув от жары, сизыми пухлыми комьями покоились вяхири, большие лесные голуби. Было до стога не меньше километра. Братья, зная сторожкость птиц, не захотели идти к ним с ружьями. Предложили мне. Куда девалась моя усталость! Жадно схватив шомполку, сгорбившись в три погибели, я быстро зашагал к стогу. Голуби слетели шагов за двести. Я повернул обратно. Братья трунили надо мной:
– Ты бы полз. Какой же ты охотник! Прешься открыто, как верблюд на водопой.
Было горько, обидно. Захотелось еще сильнее пить. Тело горело. Но вот опять в стороне стог, а около него четыре сизых витютеня. Я снова крадусь к ним, – опять безрезультатно.
– А что, если мы дадим тебе ружье, – спрашивает брат, – и два заряда, вернешься ты с Шариком снова на болота?
– Давай пять зарядов, тогда вернусь!
– Нет, два заряда и, если хочешь, оба ружья.
– Пять зарядов и одно ружье, – твердил я упрямо. Я в самом деле, несмотря на смертельную усталость, готов был повернуть обратно.
В сумерки уже мы кое-как добрались до дома.
Шомполка наша в тот год пришла в ветхость. Как-то, сбирая алую малину по горным овражкам, мы выпугнули выводок тетеревов, рассевшихся по молодому ольшанику. Брат прицелился. Вместо выстрела я услыхал стук курка по втулетке. Осечка! И так раз пять. Я принялся тогда швырять в птиц камнями. Они пригибали головы, когда камень пролетал очень близко, но не улетали. Брат подсыпал пороху «на полку», переменил пистон и наконец выстрелил. Одного тетерева убил, но у ружья треснула шейка ложи. Мы вправили расколотую ложу в развилы дерева и стали бахать из него, как из крепостного орудия. Но после этого с ним уже опасались охотиться. Отец продал его при отъезде из Михайловского плотнику Елизару за полтора целковых, а в придачу оставил ему и яростного Шарика.
2. Хутор Шубинский
Когда мне исполнилось тринадцать лет, отец перебрался на хутор Шубинский Орского уезда, где мы и прожили больше двадцати лет. Здесь прошла моя юность. Сюда я не раз приезжал охотиться взрослым человеком. В Шубине я стал заправским охотником, получив наконец, когда мне исполнилось шестнадцать лет, в полное свое распоряжение ружье. Это была длинная берданка, «уточница», выписанная отцом опять с Ижевского завода.
Хутор лежит на степном сырту, бегущем от Сакмарских гор к юго-востоку. За городом Орском этот сырт, незаметно понижаясь, расползается во все стороны бесконечными степными полями. Два ряда белых украинских мазанок покоятся в небольшой степной долине, у исчезающего родникового ручья. На юге, километрах в трех, среди горных увалов бежит речушка Губерля. От Шубина всего пятьдесят с небольшим километров до моей родины – станицы Таналыцкой. А речка Таналычка – наполовину ближе. Она спокойно бежит здесь по степи, заросшая высокими камышами, образуя глубокие омуты, широкие плесы. Сколько дроби рассыпали мы по ней за десятки лет, сколько окуней и щук повытаскали из ее глубоких заводей, сколько вкусных раков добыли из нор на крутых ярах!
Раньше вокруг хутора высились зеленые толстенные тополя, дубы, – теперь остались лишь небольшие березовые колки, выбежавшие в степь, как заблудившиеся девчата. Дальше семи километров к востоку от хутора нет и берез. Здесь же предел распространения на юг белой куропатки.
Степной сырт изрезан множеством увалов, крутых, глубоких оврагов. Из них самый памятный для нас Каин-Кабак, место волчиных выводков, кряковых уток, серой куропатки. Веснами по оврагу бушует вода, с шумом рушатся подмытые ею алебастровые громады снега. Летит масса всякой дичи: уток и куликов самых различных пород, гусей, казары, журавлей, стрепетов и дрофы. Утки, кулики выводятся здесь же по степным долам. В ковылях станует летом много стрепетов. В тридцати километрах, в горах, около хутора Разоренного, выводятся дудаки, высыпающие к осени на шубинские загоны. На Губерле и около Каин-Кабака держится серая куропатка, открытая мною чуть ли не на десятый год наших охот в Шубине. По Губерле осенями нередко бывают богатые высыпки пролетного вальдшнепа.
Каждое лето в течение десяти лет я приезжал сюда месяца на два, чтобы бродить без устали по степям. До сих пор помню я каждый шубинский овражек, лесок, всякую березку в степи. А сколько красных, алых, розовых утренних зорь видал я в шубинских полях! Сколько багровых, бирюзовых, сиреневых закатов погасло на моих глазах! Какие острые, яркие молнии и огневые сполохи прорезывали ночное небо! Зори тогда мне казались рассветом моей собственной жизни. День в степи всегда напоминает человеческую жизнь: он так же прекрасен и долог, он так же мгновенно уходит в прошлое. До сих пор я не смог отыскать ничего в мире глубже и шире синеющих полевых далей, слаще запахов степного увяданья, чудеснее буйного весною разнотравья, пахнущего на зорях, как материнское молоко. В эти мгновенья человек ощущает себя частью земли, а не отдельным существом. Живые, мягкие запахи вечеров, острые чистые ароматы утр, пряные соки дневного зноя полей – как рассказать о них людям, никогда не ощущавшим их?
Если бы со мной приключилась история «Пана Твардовского», о котором я тогда читал, если бы мне вернули юность, я бы провел ее опять в степи. Чудесен рассвет жизни среди природы! Я благословляю судьбу за то, что многие дни мои овеяны степным дыханием.
Помню, меня настигла гроза на речке Губерле. Я скакал домой верхом на рыжем иноходце, конечно, без седла. Под ногою я чувствовал большую шишку на животе у лошади: она еще жеребенком напоролась в воде на острый кол.
С запада надвигалась на нас грузная, сизая грозовая туча. Рыжий нес меня на своей спине быстро и мягко, как в лодке. Брызнули крупные капли теплого дождя, лошадь перешла в карьер. Бешено мчались мы по узкой тропе меж спеющих полос овса и ржи. Высокие колосья хлестали меня. Зеленая ржаная ость засыпала грудь и спину лошади. Пряный цвет овса обдавал меня сизыми брызгами пахучей пыли. Земля томилась живой вечерней прохладой: кто-то родной тепло дышал на меня. Верещал коростель, страстно булькал в густой траве перепел, тонкой жалейкой стонал в долу веретенник. На западе, пониже грозовой тучи, высокими кремлями багровых огней разгорался закат.
Тогда от преизбытка счастья, подлинного, как сама природа, я думал:
«Неужели же человек может быть несчастным?»
И отвечал:
«Нет!»
3. Белые куропатки
В первые годы в Шубине нам чаще всего приходилось охотиться на уток и куликов. Это наиболее легкая и добычливая охота. Тогда мы еще не смели мечтать о дудаках, хотя нередко видели их белесо-голубоватые головы и шеи, сторожко вытянувшиеся из ковылей. Но разве к ним подберешься? Мы даже не знали, что вокруг хутора масса стрепетов и по горным увалам водятся серые куропатки. О белых куропатках я уже тогда думал и с ненавистью и с любовью. Это особое чувство к «полевым курам» – так называли их местные жители – родилось у меня после такого случая.
Отец перебрался в Шубино зимой. Я в этот год вернулся из города ранней весной: нас отпустили из училища до Пасхи ввиду надвигавшейся на Оренбург холеры.
Над степями колдовала прозрачная, голубоватая весна. Земля, как беременная женщина, тяжело дышала серыми, сырыми туманами. Стальные лемехи плугов ворочали ее жирные черные пласты. По пашням важно расхаживали журавли, свистели по желтым морям проснувшиеся сурки. Я выехал с отцом боронить поле. Ночевали мы там же, у черных пашен, на зеленых межниках, рядом с родником. Как-то на заре отец растормошил меня и сказал:
– Эй ты, охотничек, чего дрыхнешь? Вон за бугром токует белый куропач. Возьми ружье и попытайся осторожно подобраться к нему.
Польщенный небывалым доверием, я схватил ружье и, дрожа от радостного волнения и утреннего холодка, помчался по указанному направлению. Отец издали шел за мной. По полю несся широкий хохочущий гогот петуха: «Го-го-го! Хо-хо!»
Невидимый леший с диким торжеством оповещал мир о своей страсти. Я пополз. Петух притихал на минуту, затем с новой силой начинал захлебисто хохотать. По вязкой земле, перекидывая ружье перед собой, я подобрался к бугорку, еще покрытому рассыпчатым, ноздреватым снегом. А кругом из земли уже выпирали мягкой щетиной зеленые пуки молодого ковыля. Стлался над полями реденький туман. Сторожко поднялся я из-за пригорка на четвереньки. Птицы сразу не увидел. Потом уже с удивлением заметил, как темный нос ее черной точечкой покачивается над снегом. Петух был еще по-зимнему ослепительно-бел и совершенно сливался со снегом. Теперь я разглядел его распущенный веером хвост, взъерошенное горло и раскинутые широко крылья. До петуха было не больше тридцати шагов. Я прицелился, не вставая с земли. Ружье ходуном ходило в моих руках, в глазах плыл сизый туман от волнения. Мушка прыгала на стволе, как блоха. Долго я целился, наконец рванул за спуск. Пороховой дым, смешавшись с сырым воздухом, застлал все передо мной. Я вскочил и увидел, что петух неподвижно сидит на снегу.
– Убил, убил! – закричал я и бросился к птице.
Петух встрепенулся, нахохлился и с сердитым гоготом кинулся ко мне навстречу: «Го-го-го! Хо-хо!»
Я остановился, растерявшись на секунду от неожиданности. Потом сообразил, что птица даже не ранена, бросился назад за бугор, припал к земле, торопясь перезарядить берданку. Петух, гогоча, бежал ко мне. Он выскочил на бугор, ударил крыльями по снегу и победно захохотал. Сзади раздался насмешливый голос отца:
– Эй, берегись, затопчет!
Я снова выстрелил в куропатку, теперь чуть не в упор. Заряд взбил комья сырой земли под ее ногами. Петух подпрыгнул на воздух, удивленно вытянул белую голову, потом, быстро опамятовавшись, замахал крыльями и, сияя белизной блестящих перьев, красиво планируя в синем воздухе, полетел к лесу. За ним с квохтаньем вылетела из дола порыжевшая с боков самка.
Как зло издевался надо мной отец, когда я, посрамленный, вернулся на стан!
– А я думал, что он тебя совсем раздавил. Хорошо, что ты успел улизнуть за бугор. Здорово ты струсил. А еще просишь себе ружье купить! Куда тебе!
Отец после этого при всяком случае рассказывал, как я охотился за петухом. Братья постоянно трунили надо мной. Я сердился и чуть не плакал от досады. С той поры к белым куропаткам у меня родилось особое чувство ненависти, смешанное с тайной любовью.
В Шубине мы раздобыли себе щенка, ирландского сеттера. Нам подарили его в городе Орске Умрихины, известные уездные собаководы и охотники. Он был весь огненно-рыжий, с небольшою белою звездою на груди. По моему предложению он был назван Цезарем.
Лучшей охотничьей собаки я не видал за всю свою жизнь. Цезарь не проходил настоящей школы. Мы научили его носить поноску, понимать слова: «вперед», «назад», «нельзя», «ищи». И всё. На второе лето он без устали лазил по камышам за утками, делал стойку на куропаток и перепелов. Постепенно он сам стал выполнять все, чем славятся знаменитые собаки – вплоть до круговой стойки, примененной им осенью на стрепетов, когда они слетали слишком далеко от охотника. Никогда мы не учили его ложиться после выстрела или на стойке, но я сам видел, как он впервые распластался в классическом дауне, когда у него из-под носа начали вылетать серые куропатки. Цезарь был на редкость выносливой, страстной, но сдержанной собакой. Стрелять из-под него серых и белых куропаток было наслаждением. Он-то и помог мне завоевать право на ружье.
Это случилось в августе, на третьем году нашей жизни в Шубине. В один из погожих вечеров наша охотничья семья выехала на ночь в березовые колки к родникам. На заре мы сидели с братом у Паимской котлубани, дожидаясь утреннего прилета белых куропаток на водопой. Я никогда не увлекался этой коварной и добычливой охотой, но присутствовать при ней очень любил.
Ночь. Непроглядная темь. Пухлая, черная, ласковая тишина, ползущая неслышно отовсюду. Изредка зашуршит мышь в траве. Мигнет и погаснет звезда над головой. На востоке розовой полоской начинает краснеть небо. Пискнет пичуга в кустах. Издали с полей донесется хохот «лешего»: «бараний» гогот самца белых куропаток. Ему откликнется другой, третий. По кустам пробежит легкий утренний ветерок. И вдруг внезапный вихрь над головою: к роднику с разлета падает стая куропаток. Писк, клекот, возня. Белеют в темноте крылья птиц, полощущихся в воде. Молодые птенцы весело копошатся на песочке. Первые лучи солнца на далеком кургане, – выводок бежит к хлебам… Вдалеке полем скачет серый волк от деревни, поджимая свое пушистое «полено». Гикнешь, – он карьером припустится удирать к лесу. Из степи донесется мягкий посвист кроншнепа.
В это утро после восхода солнца братья отправились с Цезарем отыскивать по кустарникам выводки. Я потянулся за ними. Утренняя роса еще покрывала степные травы, поблескивала она и на листьях берез. По росе собака особенно хорошо шла по следам куропаток, то и дело останавливаясь у кустов на стойке. Отец наблюдал за охотой, стоя на высоком кургане, откуда видны были все лесочки. Братья палили без устали. Отец кричал с кургана, куда перемещались птицы. Охотники горячились. Стреляли слишком близко, при самом взлете птиц, и, конечно, мазали вовсю. В одного петуха было сделано чуть ли не десять выстрелов. Он вылетал всегда стремительно, бросался охотникам под ноги и несся по земле за кусты. Наконец Цезарь прихватил его на поляне, отрезав ему путь к деревьям. Петух шарахнулся прямо на брата – в большой таловый куст – и запутался в его ветвях. Брат ударил его в упор. Петух повалился на землю. А рядом мягко упало его белое как снег крыло, начисто отрезанное зарядом дроби. Это крыло до сих пор хранится у брата.
К полудню мы возвращались домой. Братья заполевали всего-навсего двух куропаток, причем вторая была совершенно разбита. У меня в глазах навязчиво мельтешили красноватые молодые куропатки, вылетавшие в пяти шагах. Я заявил, что, если мне дадут ружье, я берусь к вечеру принести домой трех птиц. Раздалось ироническое хмыканье. Но отец с язвительным задором усмехнулся:
– Хвальбишка ты известный! Я могу тебе дать ружье, но с одним условием: не выполнишь слова – все лето сидишь дома.
Я знал, что отец сдержит свое слово в случае моей неудачи, но во мне всегда жили неискоренимое упрямство и вера в свою охотничью звезду. Я согласился. Отец распорядился дать мне ружье и двенадцать зарядов. Спрыгнув с телеги и свистнув Цезаря, я бегом направился в лески, боясь, как бы отец не переменил своего решения. «Возьми хлеба!» – крикнул мне брат, но я не оглянулся. Крепко сжимал я обеими руками длинное ружье, поглядывая на курган, желтой шапкой маячивший впереди. За ним начинались березовые колки. Едва ли кому лучше меня в то время были известны места, где водились куропатки. Сколько раз я пас там лошадей в ночном с ребятами! Я отлично знал образ жизни этих птиц; знал, когда они выбираются к хлебам, когда улетают на родники, когда отдыхают в кустах. Я не сомневался, что скоро разыщу их, – но убью ли? А вдруг нет? Я начал серьезно молить Бога, чтобы он мне помог:
– Ну что тебе стоит осчастливить меня навсегда! Ведь я никогда больше ни о чем не буду просить тебя. Ей-богу!
Быстрым шагом обошел я первые лески, зная, что здесь птица почти не держится. Цезарь несколько раз вставал над перепелами. Я увлекал его скорее вперед, дорожа каждой минутой.
– Цезарь, милый, ты не горячись, будь спокоен, – шептал я собаке и сам трясся в самом настоящем ознобе.
Цезарь бежал деловито впереди, изредка оглядываясь, словно проверяя серьезность моих намерений. Мы шли теперь окрайкой «куропаточьего» леса. Выскочил, напугав меня, серый большой заяц и, приседая, затрусил по зеленому долу в степь. Цезарь оглянулся вопросительно на меня. Я крикнул ему: «Нельзя!» – он спокойно двинулся дальше. Вылет жаворонка, стук дятла, треск ветвей всякий раз выводили меня из равновесия. Я судорожно вскидывал ружье. Солнце уже низко лежало над степью. Я знал, что сейчас куропатки начнут выбираться к хлебам, и звал Цезаря поскорее вперед. Но он повернул обратно и, не слушая моего взволнованного зова, тихо зашагал к одинокой березке, низко над землей изогнувшейся, как заплесневелая водопроводная труба. Не доходя до нее, собака дрогнула и замерла, не успев спрятать мокрый розоватый язык. Губы ее тряслись, круглые глаза завороженно смотрели вперед.
– Пиль!
Цезарь с натугой шагнул раза три и снова остановился, круто повернув лобастую голову влево. Сейчас вылетят куропатки. Они уже порхали в моих глазах. Я страстно ждал их вылета и еще больше боялся этого. Я медлил, стараясь найти в себе спокойствие. Но оно не приходило. Весь мир сосредоточился теперь для меня вот здесь – в этой корявой березке с редкими зелеными листьями, как бы искусственно налепленными на белые ветви. И вдруг – булькающий беспокойный клекот в траве, мелькание белых крыльев: матерая старка, опалив мои глаза красноватой рыжиной перьев, порхнув, уселась на ствол березы, застыв рядом с корявым суком. Она смотрела на меня черными, как смородинки, глазами. Вместе с выстрелом и густым дымом из-под дерева с шумом вылетела вся стая. Цезарь рванулся вперед. Не добежав до березы, опал на передние лапы, прополз по траве, хватая бившуюся в траве птицу.
– Есть! Уф!
Дрожащими руками, оправив бережно перья, уложил я в мешок свою первую добычу. В мешке еще раз ощупал ее: есть! Никогда, ни раньше, ни позже, мне не доводилось видеть куропатку на дереве, а тут – такое счастье! Но я, конечно, никому никогда не расскажу, что я стрелял ее сидячую. Да и кто подумает это? Цезарь меня не выдаст. Милый Цезарь, где ты? Я огляделся кругом: он мертво стоял в двадцати шагах от меня среди старого высокого ковыля. Я обежал его правой стороной, чтобы отрезать птице отступление к лесу.