Читать книгу "Годы, тропы, ружье"
Автор книги: Валериан Правдухин
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
5. Осенние высыпки
Весной я навсегда распрощался с семинарией. Сдал экзамен на учителя второклассного училища и получил назначение в Ак-Булак Тургайской области. Перед отъездом на место службы заглянул на неделю в Шубино.
Было уже начало октября. Шли непрерывные дожди. Накануне ночью впервые выпал снег, утром быстро растаял, но днем снова посыпала белая крупа вперемежку с дождем. Сегодня Настя кончала у нас работу. Завтра она уходит к себе на хутор Туратку. Родители объявили ей, что этой осенью она должна будет выйти замуж.
Она копошилась на кухне, когда я утром зашел туда. Мне показалось, что я не смогу с ней расстаться. Ее серые глаза были для меня родными, я не представлял своей жизни без них. Смущаясь себя самого, я предложил ей стать моей женой и поехать со мною в Ак-Булак. Я не боялся жизни в глуши. Центр мира мне представлялся там, где я находился. Я не сомневался, что она согласится на мое предложение. Но она сразу, не задумываясь, сказала мне просто и серьезно:
– Ни, у нас с тобой дила не выйдет. Ще мы будем робить с тобой? Ты с книжками, а я ще? Ты попив сын, я простая хохлушка, мне нужен хохол. Ни, Валя, не нужно.
Ее тон, снисходительный и ласковый, обезоружил меня. Я не решился даже рассказать ей о своих мечтах дать ей образование, «приблизить» ее к себе. Мои намерения показались мне вдруг постыдными и лживыми. Мы с минуту тревожно глядели друг на друга, не говоря ни слова. Я чувствовал себя беспомощно и неловко.
До полудня я не знал, что мне с собою делать. Готов был реветь от едкого, разъедающего ощущения беспомощности, одиночества и осенней бесприютности. Сразу до корней обнаружилась вдруг моя щенячья, человеческая немощь. Как пьяница, я искал забвения. Решил утишить свою тоску охотой. Рыжий, уже по-зимнему лохматый Цезарь взвизгнул от радости, увидав меня во дворе с ружьем. Мы вышли за гумна. Шумела осенняя шуга: мокрый, липкий снежок, как рваное белое тряпье, крутился перед глазами. Цезарь заскулил, принюхиваясь к промозглости сырых полей. Слащаво и жутко, будто лицемерная старуха, напевал вокруг нас мокрый ветер. Мир прятал свое лицо в неприветливых сумерках. Я подумал: «Не поворотить ли домой?» Но я был упрям, за плечами у меня висело ружье, рядом бежала собака. И я зло двинулся навстречу осеннему ветру.
Я шел под гору, спускаясь к речке Губерле, скользя по густым прядям древнего, седого ковыля, не ожидая дичи. Вдруг Цезарь повернул голову, принюхиваясь навстречу ветру. Вытянулся и повел к гривке ковыля. Едва успел я сбросить ружье с плеча, как из весенней вымоены вырвался стрепет. Ветер ерошил на его спине перья. Я ударил его, прицелясь несколько оторопело. Птица безвольным комом упала на землю. Это был отсталый грязный, худой заморыш, обреченный на неизбежную гибель. Никогда не доводилось мне так поздно встречать одиночек-стрепетов, и я был сильно обрадован этой бедной добычей. Я вообще мало надеялся по такой погоде найти дичь, но невероятные охотничьи удачи сопутствовали мне в этот день. Не успел я сделать нескольких шагов по глубокой балке, сбегавшей к реке, как впереди меня вылетела птица, похожая на заржавевший красно-бурый полумесяц. Цезарь удивленно остановился, следя за ее мечущимся полетом. Выстрелить я в нее не успел, но сразу же понял, что это вальдшнеп. Я не знал этой дичи, но отец с таким волнующим уважением рассказывал всегда о вальдшнепах, что я почувствовал себя искателем клада, увидавшим крупный самородок. Минуту, не меньше, стоял я на месте, тревожимый радостью и опасениями: «А вдруг это случайный одиночка?» Вокруг стало светлее. Впереди по берегу горной речушки высились тихие осенние березы, по земле стлался нежно-пятнистый плат золотистых листьев. Цезарь, как и я, никогда не встречался с вальдшнепами. Но он понял мое волнение и бросился на поиски. Скоро причуял дичь, повел, осторожно неся лапы, словно боясь разбить их о землю. Я не знал повадок вальдшнепа и думал о нем, но здесь оказались серые куропатки. Они не любят, когда взматереют под осень, близко подпускать собаку. Цезарь это знал хорошо. Он распластался по земле и не хотел идти вперед. Он дрожал от ревности, видя, что я обхожу его. Кося на меня темным глазом, с отчаянием двинулся он наконец вперед: «Будь, что будет…» Со звоном вылетела стая куропаток. Первым выстрелом я ударил по одиночке и промахнулся. Успел перезарядить ружье и выстрелить еще раз – в запоздавшую тройку. Одна птица, роняя красно-серые перья, завертелась в воздухе и упала в траву.
Внизу у реки было тише. Снег перестал идти. Временами по земле радостно проползали светлые лучи солнца, становилось по-особому хорошо: яркими пятнами, как на прекрасной картине, выступали желтая листва, затихшие мокрые деревья, поникшая трава, строгие темные скалы, бегущая по камням речка, обнесенная широко разметавшимися ковыльными холмами. Я искал и ждал вальдшнепов, но меня снова отвлекли кряковые селезни, тяжело взлетевшие из-под черного утеса. Один из них стал моей добычей. От выстрела выскочил из-под берега крепко порыжевший русак и споро замаячил вверх по россыпи. Настигнутый выстрелом, скатился вниз по камням и шлепнулся в воду, испортив пушистую шкурку. Цезарь горячо рыскал по берегу. Неожиданно застопорил перед небольшой котловиной у берез. Оттуда мягко вспорхнули два вальдшнепа. Я выстрелил. Птицы, перегоняясь, звонко щелкая крыльями, унеслись за деревья. Цезарь вопрошающе глянул на меня. «Ищи, Цезарь, ищи!» Собака поняла. Умерив свой бег, она осторожно обнюхивала прибрежные лужайки. У трех березок приостановилась, круто перебросила корпус влево. Стойка ее была тиха и сдержанна. Она как бы задумалась над умирающей листвой, не зная, что делать. Вальдшнеп взлетел вверх стремительно быстро. Раскинул широко острые крылья, чтобы выпрямить лет. Именно в этот момент я и ударил его. Птица вскинулась комом, поджав крылья, и так же стремительно, как поднялась, сунулась на землю. Я видел, что вальдшнеп убит наповал, но Цезарь обежал лужайку и не причуял его. Волнуясь, я принялся сам за поиски. Я точно заметил, куда упала птица, и встал на колени, рассматривая листву. Цезарь бегал вокруг меня: вальдшнеп провалился сквозь землю. Прошла мучительная для меня минута. Цезарь, разуверившись, перестал искать. Я готов был плакать и кричал раздраженно: «Цезарь, ищи! Тут ищи!» И вдруг я увидал вальдшнепа. Он лежал на листве оранжевым брюшком вверх, сложив аккуратно лапки. Его трудно было отличить от золотисто-желтой поверхности земли. Большие, темные, еще не угасшие глаза его, посаженные по-особому, смотрели назад – к затылку. Оперение его было волнующе-скромно и красиво. Так убит был мною первый вальдшнеп.
Вальдшнепов по берегам Губорли оказалось много. Они вылетали чаще всего парами из впадин у старых березовых корней. Собака уже не искала их, а уверенно вела меня к деревьям, указывая носом, где именно затаилась птица. Один раз мне удалось увидать, как вальдшнеп порывисто, скачками, мелькая в траве, бежал на подогнутых ногах по земле. Он вскочил на низкий пенек, вытянулся, оглянулся, тряхнув длинным носом, и снова юркнул в золото взъерошенной листвы. Больше двадцати зарядов рассыпал я по берегам горной речушки. Это было отменное охотничье удовольствие, незабываемое наслаждение: смотреть, как тихо, уверенно подходит к вальдшнепу собака, как она волнуется, слыша его особый запах, и как спархивает, хлопая крыльями, темно-красный живой полумесяц, взмывая над белыми березами. Незаметно отшлепал я километров восемь по Губерле и вдруг увидал, что патронташ пуст. Поднялся быстро холмами на степной сырт.
Осенний день умирал тихо и ласково. Поля еще поблескивали после дождя и стаявшего снега. Неслись к западу клочкастые облака. Солнце прорывалось сквозь них мягким багрянцем. Я был счастлив. Меня теперь неудержимо тянуло к людям. У моего пояса висело шесть красноватых, большеглазых, длинноносых птиц. На стрепета, зайца, куропатку и крякву я не смотрел. Я то и дело встряхивал на руке плотненьких лесных куликов и ликовал, забыв обо всем на свете. Я спешил к отцу…
Его изумление было больше, чем я ожидал. У него удивленно, радостно засияли глаза, затряслись синеватые, пухлые от старости руки, когда он снимал с моего пояса вальдшнепов. Он без конца расспрашивал меня о подробностях охоты, кричал матери о вальдшнепах веселые слова, вспоминал свои охоты на них:
– Ты подумай, мать, может быть, вот этот носач прилетел с моей родины, из Верхотурья. Может быть, я знал его дедушку или бабушку. Ты подумай! Завтра утром мы едем на Губерлю. Хочу взглянуть на них живых. Обязательно. Патронов больше готовь. Да дробь надо мельче.
– Куда тебе, старик? Сидел бы на печке, – говорила с улыбкой мать, заражаясь нашей радостью.
Отец виновато и счастливо улыбался. В эти минуты я забыл даже о Насте.
Поздно ночью я пошел через кухню в сени проведать Цезаря: на обратном пути он наколол на стержнях лапу. В кухне было темно. Я думал, что Настя уже спит. Но она не ложилась. Сидела у окна на лавке, закрыв лицо своими густыми длинными волосами. Я подошел вплотную и заглянул ей в лицо. Оно было серьезно. На глазах девушки впервые я увидал слезы.
– О чем это ты?
Настя беззвучно заплакала, не пытаясь сдерживаться. Выкинув вперед руки, порывисто обняла меня, уронив голову мне на плечо. Были в ее движениях необычные для нее беспомощная покорность, отчаяние и неприкрытое горе. Мы сдержанно ласкали друг друга. Не говорили ничего. Ясно было, что мы друг друга любим, и еще яснее было, что нам надо расстаться. Так мы просидели очень долго. Настя впервые заговорила со мной о себе, рассказала, что она любит меня, что ей очень тяжело уходить домой, что она была счастлива со мною, что она впервые видела к себе негрубое со стороны мужчины отношение и никогда не забудет меня.
– Помнишь, як весною мы с бороньбы ворочались с тобою! – сказала она с радостным отчаянием, улыбаясь сквозь слезы.
Утром я проводил ее за село. Мы молодо, крепко поцеловались. Настя пошла по дороге в гору. Перед изволоком оглянулась, приостановившись. Я смотрел на нее в последний раз. Она грустно и тревожно улыбнулась мне. Глаза ее, серые с просинью, большие, в последний раз задержались на мне. Еле приметно дрогнули тоской и скорбью розоватые губы. Девушка резко повернулась и пошла не оглядываясь. Колыхались под синей юбкой ее сильные, стройные ноги в черных чеботах; статная девичья фигура двигалась прямо. Была она без платка. Когда мы целовались, прощаясь, она сдернула его с головы и теперь несла в руке – он четко алел на фоне осеннего поля, – темные ее волосы, закрученные тугим комом на затылке, были последнее, что я видел. Постояв, я тихо пошел домой. Было мне и грустно и приятно от острой горечи, не покидавшей меня в этот день.
6. Последние годы
Всего не рассказать о Шубине. Больше тысячи охотничьих дней моих прошли возле него. Темные степные звездные ночи, солнечные ковыльные голубые дни, утренние и вечерние закаты цепляются в воспоминаниях друг за друга, и юность снова глядит па меня большими, радостными глазами.
Глухая полночь. Я лежу у степного пруда, завернувшись в пахучую овчинную шубу. Вода тусклым рыбьим глазом смотрит на меня. Со степей пахнет ковылем. Вверху сквозь синюю чадру смотрят живые глаза звезд. Пухлая, ласковая дрема обнимает меня. И вдруг с полей прорывается хрип, посвистывание, оханье: стая больших сибирских кроншнепов, хлопая крыльями, накрывает меня. Шлепаются на воду. Высокие серые тени их качаются над прудом. Я не дышу. Птицы рядом со мной. В пяти шагах. Их хрип страшен: в нем звуки подлинного птичьего разговора, бормотания. Того, что человеку никогда не доводилось слышать в городе. Кроншнепы сейчас одни. Они не знают, что рядом с ними грозное чудище. Усталость, ласка, гнев, хрипение стариков, курлыканье самок, дружеское погогатывание, сонливый шепот ясно слышны мне в их птичьем хоре. Трудно поднять ружье, трудно целить, невыносимо трудно спустить курок. Я не любил стрелять на прудах по ночам, как не любил охотиться на родниках за куропатками.
Осенние желтые стержни. Увядающие поля. Рев скотины, с тоской бредущей по черной озимой пашне. Золотые листья одиноких степных берез. Станицы птиц, улетающих на юг. Я сижу на холмистом склоне у Губерли, спрятавшись за скалу. Брат поскакал на лошади загонять на меня волков: они только что спустились в увалы. Я жду. Издали глуховато доносится выстрел – условный знак: волки пошли на меня. Но как томительно долго стоит надо мною тишина. Нет, видимо, волки обошли стороною и несутся по степи позади меня. И вдруг из-за ковыльной хребтины легким карьером, сторожко оглядываясь, выскакивает матерой, длинномордый зверь. С каким ненавидящим, хищным азартом вскидываю я ружье! Удар дроби по волку отдается во мне радостным эхом. Хищник приседает назад и еще более стремительно порывается к оврагу. Еще удар! Картечь скашивает зверя, он вертится по земле, как заяц. Я ору:
– Убил, есть! Убил! Ура!
Торжество дикаря, животная радость хищника, не омраченная и тенью человеческих чувств, трясет меня. Я махаю ружьем, забыв обо всем на свете. И даже о том, что надо вкинуть в стволы новые патроны. А волк, оправившись, колеблющимися, пьяными шагами уходит за пригорок. Бросаюсь за ним, в угаре заряжаю ружье шестеркой. Снизу из-под увала рев брата:
– Стреляй еще! Еще стреляй!
Я на пригорке. Впереди ковыльный изволок. Волку некуда скрыться. Но его не видно. А это что? Боров, длинномордый, сивый, щетинистый, вытянувшись, лежит на склоне. «Когда это волки успели загрызть его? Но где же, где же мой волк?» Оторопь отчаяния. Наконец в знобящем успокоении узнаю: это не боров, это – павший зверь. Я рядом с ним. Он сипло хрипит, тяжело дышит, вскидывая судорожно бока, и искоса смотрит на меня острым, безнадежным взглядом. Брат, подбежавший ко мне, падает в изнеможении. Лошадь он бросил и кинулся вниз к Губерле, отрезая зверям путь.
Торжественный въезд на хутор. Толпа баб, зло галдящих над трупом хищника. Каждая его пинает, плюет на него. Ночью тризна охотников над «радостным» покойником. Песни.
А первый дудак, убитый мною в день именин отца! Разве уйдут когда-нибудь из моих глаз его падение, потом новый взлет, мое отчаяние, лет птицы над стержнями, как бег колеса по степи, ее последние взмахи и резкий спуск в траву! Стойка Цезаря над подранком! Выстрел! Цезарь, счастливо облапивший громадную птицу!
В шестнадцатом году, уже взрослым, я приезжал в Шубино на восемь дней из Закавказья. Отцу моему было тогда около шестидесяти лет. Он давно бросил службу. Жестокий склероз лишил его возможности свободно двигаться, но он с моею помощью влез на тарантас, и мы поехали за белыми куропатками и зайцами. Он вспоминал, как я когда-то стрелял здесь весною токовавшего петуха, но уже не смеялся надо мною, потому что я был теперь взрослым, а он стал беспомощным, как ребенок. Последним выстрелом на его глазах я убил белую куропатку, которая и сейчас висит у меня в комнате. Она высоко взметнулась из-под стойки Цезаря и полетела над отцом, стоявшим с лошадью на дороге. Упала она под ноги лошади. Это был старый, матерой петух, начавший пятнисто белеть к зиме. Я передал его отцу, который долго вез его в руках.
Вечером, когда мы возвращались домой, я ушел стороной от дороги. Миновал лески и вышел на курган. День золотисто умирал. По полям серебристыми прядями летала легкая паутина. Бабье лето было в разгаре. По степи ровно, без извилин убегала вдаль многоколейная, вековая дорога Канифа, названная так по имени башкирки, разыскивавшей своего пропавшего жениха… Отца на дороге не было видно. Надвигались сумерки, и я недоумевал, куда он девался с лошадью. Я начал аукать, думая, что он свернул с дороги и едет по лесам. Ответа не было. Я пошел обратно. На дороге не заметно следов нашего тарантаса. Зашагал быстрее. И наконец нашел отца в степи: оказывается, с задней оси скатилось колесо, отец как-то сумел выбраться из тележки, но приподнять ее и надеть колесо уже не смог.
С тех пор, приезжая в Шубино, я редко брал отца на охоту, эгоистически предпочитая ездить с кем-нибудь из деревенских подростков, а иногда с матерью. Отец усмехался:
– Это ты мстишь мне за Таналык.
Да, когда-то он не брал меня с собой в поле, – теперь я избегал приглашать его с собою. Какими глазами он смотрел на меня, когда я ехал без него на охоту! Как дрожали его синеватые от старости руки, когда он рассматривал птиц, привезенных мною из степи!
Он просиживал целыми днями вне комнат, глядя с жадностью в небо. Особо любил степные, широкие грозы. Как ребенок, прятался от глаз матери в непогоду.
Запомнилось, как мы сидели с ним в саду под старой березой, следили за полыханиями огней по сизым ямам облаков, слушали раскаты грома. Отец, хрипло вздохнув, тихо сказал:
– Если б сызнова повторить жизнь. Еще бы раз…
Весною двадцать четвертого года я вернулся с тяги вальдшнепов в Москву, со станции Каллистово. Я принес к себе на квартиру двух красноватых куликов и вспомнил мою первую охоту на них осенью на Губерле. На столе меня ждало письмо из Шубина: десятого марта умер отец. Мать сообщала, что он за месяц до смерти ездил с красноармейцами в лески за зайцами и простудился, причем едва не потерял на охоте нашу старую ижевскую берданку. Последними его словами были:
– Не дождаться мне еще раз моих охотников. Не съезжу больше на Таналычку.
В Шубине у меня остались навсегда могила отца и моя юность.
На дудаков
Посвящаю брату Василию Павловичу
1
С половины августа мы начинаем искать дудаков[5]5
Казахское название дрофы (доудак), крупнейшей из наших охотничьих птиц. В Оренбургских степях так называют дрофу и все русские охотники.
[Закрыть] по широким степям, разостланным ковыльным ковром к северо-востоку от Сакмарских гор.
В безлюдных просторах степей таятся их летние становища. Там, по огрызкам отрогов этих гор, в серебристых ковылях, они выращивают каждое лето новые поколения своего величавого рода. До августа по степям видны лишь табунки самцов, терпеливо вдовствующих до взлета молодежи. Табунки самцов, как и одиночки, затерянные в степных предгорьях, случайны и страшно осторожны. Встречи с ними редко бывают удачны для охотников.
В августе дудаки начинают из степных глубин передвигаться на юго-запад. Путь свой они проделывают медленно, вплоть до ноября, с осторожностью выбирая свои недельные стоянки для жировок по зеленеющим от августовских дождей стержням хлебов, позднее по полям, где выглянут ранние озими.
К концу августа нашей охотничьей компании удалось твердо нащупать полосу их лета и их стоянки. Дудаки в большом количестве показались в пятнадцати верстах от нашей охотничьей резиденции: они паслись большими стадами около хутора Инкули, где не было ни одного охотника из местных жителей.
Волнение, охватившее нашу компанию, заставило даже Сергея, самого юного из нас, взяться с остервенением за чистку своей берданки, чего он раньше никогда не делал:
«Нечищеное ружье крепче дробь держит».
Весть о дудаках опрокинула все его старозаветные принципы. Весь день он возился с ружьем, выкрадывая тряпки из кухни. В порыве экстаза он разбил глиняный горшок, который приспособил для чистки. Вечером, когда мы, священнодействуя, уселись за набивку патронов, он возбужденно вертелся вокруг нас, рассыпая дробь, мешал пыжи и, наконец, решительно потребовал и себе картофельной муки, видя, что я засыпаю ею крупные номера дроби.
– А тебе зачем?
– Да сами-то сыплют! Хитрые!
Его глаза горели отчаяннейшим возбуждением и обидой; он был крепко убежден, что это – таинственное заклинание, избавляющее охотника от позорных промахов. Василий Павлович – наш старшой – был настроен наиболее фаталистически и муки не признавал:
– Ерунда! Интеллигентская выдумка.
Флегматичный Борис оказался соглашателем и сделал себе для опыта патрона три с мукой. Мы проспорили часа два о значении муки для выстрела. Спорили горячо, с ожесточением, словно решали судьбы всемирной революции.
К полночи все было готово для охоты: ружья вычищены, наготовлены патроны, лошадям – Гнедому и Саврасому – дано в изобилии месиво.
Я несколько раз выходил во двор, чтобы взглянуть на небо. Яркая, огненно-розовая вечерняя заря, легкие ползучие белые барашки вокруг месяца и яркие звезды над степью сулили с несомненностью «погоду». Ночное молчание огромных степей громко кричало и отзывалось в моей груди тысячью таинственных голосов. Мою грудь раздирало едкое нетерпение: ведь завтрашний день сулил столько бурных охотничьих переживаний.
До последней минуты я волновался, боясь, как бы что неожиданное не расстроило нашей поездки. И только тогда, когда желтые гумна остались за плечами и не лезли назойливо в глаза, я передохнул. Окунувшись спокойно глазом в широту ковыльных ковров, ярко изузоренных лучами солнца, я начал успокаиваться.
Охота будет.
Сухие овражки, сурчиные желтые насыпи у нор, сырые полосы залежей, межующихся с ковыльными полянками, – и над всем этим огромный взмах светлых далей. Сотни раз и раньше ощупывал глаз каждый кусочек степи; а вот опять все выглядит по-новому – таинственно и зовуще.
Впереди на открытой таратайке ехали Василий Павлович, Сергей и загонщик Иван, апатичный паренек, оживающий лишь на охоте. Мы с Борисом ехали сзади на телеге. Борис молча сосал свою папиросу, изредка поглядывая по сторонам.
– А что, не свернуть ли нам на Бузултуш? Стрепетов попугать! – крикнул Василий Павлович, когда Иван приостановил Гнедого, чтобы закурить.
И хотя впереди нас ждали дудаки, я согласился. Хотелось испытать ружье, глаз и руки. А кроме того, и здесь – в высокой полыни и клиньях старого ковыля – иногда затаиваются осторожные дудаки. Борис морщился, но чувствовалось, что он колеблется и сам не прочь предварительно пальнуть по стрепетам.
Он повернул Саврасого на полынные залежи, а таратайка поползла по ковыльным полоскам, разбросанным среди хлебных стержней. Жаворонки вылетали из-под колес; иногда они, не поднимаясь высоко, прыгали тут же рядом, словно пернатые лягушки. Сидя с правой стороны телеги, Борис держал в руках вожжи, управляя Савраской, я, спустив ноги на сторону, начал заряжать ружье, выбирая из патронташа подходящие «номера»…
Не успел я разложить свою бескурковку, как ухо мое опалил горячий шепот Бориса:
– Вот они… стреляй!
Три стрепета, вынырнув в десяти шагах от нас из полыни, где они лежали, быстро замелькали стройными шейками среди стеблей ржавой полыни. Стрелять мне было нельзя: стрепета показались с правой стороны. Пока Борис, заткнув вожжи, торопливо выпрастывал из телеги свой «зауэр», стрепета вспорхнули и, сияя белизной подкрыльев, плавно понеслись вдаль. Борис не сдержался и пустил оба заряда им вслед. От выстрелов тут же поднялось еще с десяток птиц. Я поспешил обежать телегу. И хотя стрепета были уже вне выстрела, от досады и волнения я не сдержал пальца на гашетке и бабахнул им вслед. С улыбкой укора взглянули мы друг на друга, держа в руках дымящиеся ружья. Серые глаза Бориса горели от волнения и охотничьей страсти.
А счастье было так возможно…
С досадой швырнул я пустой патрон в ковыль и не успел вынуть из патронташа новый, как опять услышал сбоку тот же волнующий характерный посвист крыльев. Захлопываю ружье с одним патроном, обертываюсь – два стрепета тянут низом от нас. Прикидываюсь и вожу по воздуху стволами, но руки трясутся, стрепета мельтешат в воздухе, раня глаз своей пепельной пестротой. Момент – кажется, что стрепет на мушке, и я великолепно пуделяю и на этот раз… Невольно бросаю взгляд в сторону таратайки. Она в километре от нас тянется по ковылю, взбираясь на пригорок. Впереди – на вышке бугра – стоит Сергей со своей длинной берданкой, и мне вдруг так ясно кажется, что губы его и глаза насмешливо улыбаются в нашу сторону. Но это, конечно, мираж. На таком расстоянии он не мог ясно видеть наш позор, а я – его лицо.
Борис едко тянет:
– Какие ротозеи!
Мне, как и ему, страшно досадно. Не первый раз это случается с нами. Оба мы так хорошо знаем, что там, где поднимаются первые стрепета, там нужно ждать еще. Стрепета лежат крепко, когда они разбрелись в поисках корма.
Мы снова тарахтим на телеге по залежам. Я смотрю на Сергея. Он двинулся вперед. И мне бросается в глаза, как судорожно вскинулось его ружье. Он целится. В кого? Впереди него, шагах в сорока, так кажется отсюда, ловлю взмахи больших светлых крыльев, вижу, как, уклоняясь от охотника, три больших птицы тянут над ковылем.
– Дудаки!
«Вот неожиданность! Ах, если бы Сергей удержался от выстрела. Они скорее бы сели!»
Над головой Сергея броской полосой вздымается тонкая серая струя, чуть-чуть расползается, и затем уже слышится глухой звук выстрела. Один дудак снизился. Убит! Нет. Дудак, выпрямляя свой тяжелый ход, взмывает вверх. Мы напряженно смотрим птицам вслед. Они загибают вокруг таратайки и летят на запад. Василий Павлович, припадая на ногу, бежит им наперерез, но скоро, махнув безнадежно рукой, останавливается. Его грузное тело с биноклем у глаз вытянуто в направлении их медленного лета. Вот они уже начинают теряться в мареве солнечных нитей воздуха. Изредка блеснет на солнце сталь их перьев. Сливаясь с пятнами залежей, исчезают на горизонте.
– Нет, не сели, – вздохнул облегченно Борис, машинально выправляя хвост Саврасого из-под сбившейся шлеи. Савраска равнодушно поглядывает желтым глазом на степь и прядет острыми ушами. Таратайка двигается вперед. Надо ехать и нам.
Солнце начинает припекать жарче. Светлее отливают пряди старого ковыля. Реже показывается птица. Жаворонки не взлетают, а лишь, подпрыгивая, убегают из-под колес. Коршуны плавно и лениво тянут по степи к горам. Выше и выше уходят черные беркуты, исчезая из глаз в далекой, светлой и жуткой голубизне воздуха. Смолк сладкий посвист сурков, попрятавшихся в свои норы под желтыми буграми.
Только глаз охотника не хочет покоя, – все с большим и большим напряжением ощупывает ложбины, их излучины, бугорки, кусты полыни, заросшие межи, где отдыхает теперь птица.
Борис указал мне на склон солончакового оврага, где между кочками корневищ погибшего ковыля мелькают какие-то пятна. Всматриваемся пристальнее и убеждаемся по стальным отливам, по величине и своеобразной стройности птиц, что это – стрепета. Поворачиваем осторожно лошадь. Стрепета играют, бегая меж солончаковых кочек. Вот один вытянул в истоме по земле крыло, и в глаза четко врезается узорная волнующая белизна его. Нет сомнения – это «они».
Мы уже не дальше трехсот шагов от них. Борис, поцокивая губами, направляет Савраску сторонкой, чтобы создать впечатление, что мы едем мимо. Страшно хочется смотреть на стрепетов, но птица не любит пристальных взоров человека. И мы, посвистывая и разговаривая о последнем шахматном турнире (тема, ясно, не интересующая птиц), понукая Савраску, изображаем из себя беспечных чумаков, совершенно равнодушных к окружающему.
– Ну, готов? Уже близко, – резко снизив голос, шепчет Борис, словно боясь, что птица сможет уловить смысл его слов.
– Готов… – шепчу и я, охваченный тем же порывом.
Мы смотрим в волнении на знакомые солончаковые кочки, вглядываемся в ложбинки, но птиц уже не видно. Тридцать шагов – не дальше – от нас до той полянки, где только сейчас резвились стрепета, а их словно и не было на этом месте. Что за черт? Неужели обман зрения? Но этого же быть не может.
И вдруг под одной из кочек я ловлю замертво распластавшуюся на земле птицу. Она почти сливается с желто-серым солончаком, но что-то выдает ее, глаз чувствует живое напряжение в этом еле заметном бугорке.
– Стрепет!
– Где?
– Вон!
– Кочка…
– Да нет… Здесь они… вот один… правее черного пятна… Стреляем!
Оба соскальзываем бесшумно с телеги; ровно, но быстро движемся вперед. На вскидку схватываю стволом самого заднего и, совершенно не слыша выстрела, вижу за полосой едко пахнувшего серого дыма, как птица останавливается в воздухе и, задержавшись на мгновение, валится на землю, теряя по пути перья. Борис стреляет почти одновременно со мной, потом ведет стволом вслед улетающей птице, и снова – выстрел, который я уже слышу ясно. Птица оседает на правое крыло и плавно, как бы играя, спускается в ковыль. Я держу в руках свою добычу, ощущаю ее волнующее тепло.
– Почему ты не стрелял еще? – спокойно улыбается Борис, подхватив под крылья подранка.
– Нельзя было, – говорю я и слышу издалека донесшееся – бах! бах!
Оглядываюсь, ищу глазами таратайку, и вдруг сзади меня опять раздается опаляющий сердце свист крыльев и чуть уловимый шипящий глухой клекот. Быстро оборачиваюсь и, забирая стволом несколько вперед наискось уплывающего по воздуху стрепета, ударяю. Стрепет комом шлепается на землю, веером разбрасывая вокруг себя перья.
– Заряжай! Могут еще!
На этот раз мы не зеваем, но больше птиц здесь уже нет.
– Вот это чудаки!.. Так близко подпустить! – все еще под живым впечатлением пережитого шепчет Борис, укладывая в задок телеги под кошму, в мягкое сено, нашу первую добычу.
– Ого! Палят!
Издали, разрывая воздух, глухо доносятся выстрелы. Таратайки не видно. Она где-то за бугром. Мы смотрим туда. Из-за бугра вырывается стайка стрепетов. Они несутся в нашу сторону. Но это нас не волнует. Мы знаем, что в последнюю минуту птицы непременно обойдут нас стороной. Все же глаз не отрываясь следит за их светлыми мельканиями.
Стрепета поднимаются все выше и выше. Но неожиданно один выделяется из стаи, снижается до земли и несется на нас. Не долетая с сотню шагов, ударяется о землю. Подранок! Я бегу к нему, держа на всякий случай ружье наготове. Но стрепет мертв. Это – красивый самец величиной с цесарку, со стальным чистым пером, с длинной и стройной шеей, весь изузоренный черными тонкими полосами.
– Сразу не говори, что их…
– Ну, едем, едем! Так можно проваландаться до вечера!
Встречаемся. Нарочно спешим возбужденно говорить о своих неудачах, умалчивая о найденном стрепете. Но Василий Павлович смеется. Его опытный глаз видел, как стрепет пошел вниз, и он не верит нам. Мы, не упорствуя долго, передаем Сереже стрепета.
Курим. Смеемся над Сергеем. Даже Иван с хохлацкой усмешкой говорит:
– Сережа… Ты слышал? Дудаки летели мимо меня, обернули головы и спрашивают: «Иван, тот хлопец, случаем, не в нас стрелял?»
Сергей загорается и начинает серьезно возражать, уверяя, что дудаки пролетели совсем не мимо Ивана. Мы все хохочем.
– Да я не успел с мукой заложить.
Солнце не ждет. И нам пора дальше. И мы едем, уже не сворачивая с дороги.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!