Электронная библиотека » Валерий Бочков » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Обнаженная натура"


  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 17:02


Автор книги: Валерий Бочков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
19

Смеркалось. Через стекла веранды пробивалось солнце, персиковые полосы веером расходились по стене, постепенно бледнели и гасли. Граммофонное фортепиано звучало фальшиво и плоско. Манерный тенор, грассируя, певуче выговаривал вычурные фразы. По странной причине напыщенная выспренность не казалась пошлой, напротив, в ней была какая-то беззащитная правда, почти детская наивность, от которой хотелось плакать. Я видел, как Лариса незаметно провела тыльной стороной руки по лицу.

 
И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги – это только ступени
В бесконечные пропасти – к недоступной Весне!
 

Раздавался финальный аккорд, дребезжащий звук пианино растворялся в тихом граммофонном треске. Игла шипела, повторяя один и тот же звуковой узор. Я вставал, молча снимал пластинку, ставил новую.

 
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо нам,
Никого теперь не жаль.
И когда весенней вестницей
Вы пойдете в синий край,
Сам Господь по белой лестнице
Поведет вас в светлый рай.
 

Небо за окном полиняло, стало бесцветным, серо-лиловым. Лишь узкий край у самого горизонта, пробиваясь сквозь черное кружево веток, сиял золотистой ртутью. Пластинки кончились. Чувственный и жеманный голос в последний раз пропел про девушку из Нагасаки и умолк. Я выключил патефон, сел в плетеное кресло. Говорить не хотелось, да и нельзя было сейчас говорить. Где-то, совсем далеко, будто на другом краю света, бежал поезд, с комариным упорством вытягивая певучую нить. Вечерняя птица печально вскрикнула – раз, другой, потом смолкла. Стало тихо, совсем тихо. Мы сидели в темноте, сад почернел, небо наливалось густой фиолетовой синью. Наступал час шустрых фонарщиков – как сказал бы Беккет.

Лариса начала говорить тихим дремотным голосом – так говорят добровольцы, загипнотизированные на этих дурацких сеансах гипноза. Начала фразы я не разобрал.

– …и от этого еще хуже. Еще подлее. Каторжная красота… никому и в голову не придет, какой ад скрывается под ней. Им кажется, что у тебя и внутри розы да мед. Розы да мед…

– Лариса? – позвал я негромко.

– Ведь и ты тоже? – откликнулась она сонно. – Тоже так подумал, когда увидел меня там, в классе. Голой. Про розы и мед.

Я вспомнил, вспомнить оказалось легко – моя душа восторженно замерла, проваливаясь, точно в пропасть, в восхитительную фантастическую бездну.

– Я подумал, что никого прекрасней…

– Вот… – Она тихо и грустно рассмеялась.

Да, вспомнил. И даже без усилий – тут я был как рыба в воде. Быстрый тунец, с телом, подобным серебряной стреле. Память, увлекаемая фантазией, понесла меня дальше. Так легко в непроглядной тьме нарисовать все, чего пожелает душа, – или этого жаждет тело? Буйная похотливая кровь? Какая, к чертям собачьим, реальность? Какая, к бесу, правда? – нет их. Есть фантазия, мираж, есть алчущие лакомств глаза василиска, горящие мертвыми сапфирами. Что я вообразил тогда, увидев ее на подиуме? Что увидела моя душа? Гордую томную красавицу с инфернальным профилем, как у испанской королевы? Персидскую рабыню с мальчишеской грудью и с крепкими, как у цирковой наездницы, ляжками? Девственную сильфиду туманного бора, что притворяется сладострастной нимфой, или наоборот? Любовь небесную или Любовь земную? Да какая, к черту, разница, петля или гильотина, черное или белое, ад или рай? – ведь единственное, единственное, что имеет смысл в этой жизни…

– Я тебя люблю… – прошептал я чужим плоским, как с граммофонной пластинки, голосом.

Она молчала. Тишь и тьма навалились на меня – глухие казематы, лесные чащи, темные пещеры, – где я? Как я попал сюда. Я услышал, как скрипнуло ее кресло. На веранде у нас были старые кресла, плетенные из ивовых прутьев. Шагов я не услышал, она возникла из тьмы – ее руки, ее губы, мокрые и жаркие. Горькие и соленые. И яблочный осенний запах. Неожиданно все сложилось – именно тут, на веранде, мы раскладывали сентябрьские яблоки.

– Пожалуйста… пожалуйста… не надо, – всхлипывая, простонала она. – Прошу тебя! Нельзя нам… Ты себе не представляешь… это такая мерзость. Ты наивный, ты такой наивный…

Крепкой ладонью она сжимала мой затылок и с какой-то сумасшедшей одержимостью целовала. На миг мне стало жутко. Неужели тот подонок, Малиновский, прав? Неужели банда Костюковича?

– Саламандра? – Я схватил ее руки и сжал запястья. – Это саламандра?

Лариса застыла. Черный силуэт на фоне фиолетового неба.

– Саламандра? – точно спросонья, спросила она. – Какая саламандра?

– Татуировка! Твоя татуировка на ноге! Знак! Клеймо!

– Какое клеймо?

– Банды Костюковича!

– Какого Костюковича? Кто такой Костюкович?

– Бывший доктор. Он находит красивых девиц и зомбирует их. Всякими препаратами. Они становятся как роботы…

– Что за бред? Ты что, серьезно?

Я смутился, замолчал.

– Ты действительно веришь в эту чушь? – Она вырвала свои руки из моих. – Господи! Ну зачем, зачем я связалась с ребенком!

– Не, – оправдываясь, начал я, – ну как же, все ж говорят: доктор Костюкович…

– Ты, наверное, и в инопланетян веришь? Есть маленькие, с большой головой, а другие здоровенные, метра два с половиной. Точно?

– Погоди…

– И в цыган, которые продают жвачку с бритвами внутри? И в секретный телефон Брежнева? И в бабку, что купила икру вместо селедки в Елисеевском…

– Что за бабка? При чем тут икра?

– Ну как же! Старушка купила банку селедки, дома открыла, а там черная икра. А по радио передают: директора Елисеевского расстреляли за контрабанду. Он севрюжью икру в селедочных банках за границу переправлял.

– Дичь какая! – рассмеялся я.

– Ага, вроде доктора Костюковича твоего.

– Ну а как же татуировка? Саламандра?

– Это я с Танькой Соковой после «Ленинградских клинков» сделала. Вроде тайного союза. Она тогда золото взяла, а я бронзу. У Таньки сосед был, художник, Алик-Модильяни звали, у него наколка на руке была «Лучше быть в рядах СС, чем рабом КПСС». Он, кстати, говорил, что у художников-кольщиков в тюрьме самая вольготная жизнь.

Я не видел, но почувствовал ее улыбку. Лариса положила мне голову на колени, я гладил ее волосы и слушал. Слушал и разглядывал звезды – их оказалось невероятно много, целая россыпь крошечных, бескорыстно моргающих бриллиантов.

20

Ее отец был физиком, работал в Курчатовском. Занимался разработкой и испытанием магнитных систем. Пять лет назад, в самом начале января, его арестовали. В шестьдесят четвертой статье со зловещим названием «Измена Родине» среди суконных юридических фраз затерялась невнятная формулировочка «оказание иностранному государству помощи в проведении враждебной деятельности против СССР». За год до того отец ездил в Братиславу, на конференцию; якобы именно там и произошел акт измены. Процесс, разумеется, был закрытым. Приговор – лишение свободы на десять лет с конфискацией имущества. В ночь после вынесения приговора отец повесился в своей камере. Как особо опасный преступник он сидел в одиночке.

Они бы определенно пропали – Лариса и ее мать, – не помоги им младший брат отца. Дядя Слава. Ему удалось спасти часть имущества и денег. Мать – Лариса произносила это слово коротко, точно плевок, – работала завотделением реанимации в Первой градской. После ареста отца ее уволили. Они очутились в подвале общежития на станции Рабочий поселок, в сырой комнате не больше чулана с одной железной кроватью. Мать не могла устроиться даже медсестрой; постепенно стало ясно: из Москвы надо уезжать.

Дядя Слава спас их снова. Через своих влиятельных знакомых он сумел устроить мать врачом в Склиф, в службу крови и консервации тканей. Лариса вернулась в спортшколу. А в июне они переехали к нему жить. В трехкомнатную квартиру в новом ведомственном доме рядом с зоопарком.

Дядя Слава был холостяком и служил в какой-то засекреченной конторе. Невысокий и элегантный, с насмешливыми серыми глазами, один в один как у отца, из кармана двубортного пиджака непременно выглядывал уголок шелкового платка той же расцветки, что и безукоризненный галстук, черные ботинки всегда сияли – по начищенным ботинкам, шутил он, всегда можно отличить джентльмена от мужика. Он вообще был остряком, этот дядя Слава. Ларисе он почти нравился. Единственное, чего она не понимала, за что ее отец так недолюбливал своего младшего брата. Отчего он, отец, когда говорил о брате, всегда морщился, точно от зубной боли.

Разумеется, мать вышла за дядю Славу замуж.

С дядей Славой они зажили весело и нарядно: летом – непременные Пицунда, Дагомыс или «Жемчужина», зимой – Домбай. Водные лыжи сменяли горные. В межсезонье – мидовский «Спутник» или совминовские «Дали» на Николиной горе. Лариса начала играть в теннис на кортах «Чайки», там же плавала и загорала. На прошлогоднюю Олимпиаду дядя Слава раздобыл ей пропуск какой-то невероятной мощи – на красной диагональной полосе было напечатано «Оргкомитет. Проход всюду». Ее день рождения – восемнадцать! – не шутка, справляли в Архангельском, в отдельном кабинете с бархатными креслами, специальными цыганами и сотней багровых роз в хрустальной вазе. Подарок от дяди Славы – улетный двухкассетник «Сони».

21

Я слушал ее тихий голос; в окно вплывал серп месяца, похожий на лимонную дольку, из темноты выступали лица людей, о которых она говорила и которых я никогда не видел: отец-физик походил на композитора Грига, мать напоминала итальянскую актрису Лоллобриджиду, сладострастную девственницу с мягкой грудью в белых кружевах, дядя Слава ускользал и был похож на вертлявого конферансье с бабочкой на шее. Промелькнули пестрым вихрем развеселые цыгане, брызнула и исчезла синева над заснеженными пиками Домбая, вынырнула башня сочинского порта с часами, за ней – раскаленная галька Дагомыса, утренний ветер с Черного моря, свежий и горьковатый, от которого губы становятся сухими и солеными.

По мере рассказа внутри меня зрела какая-то мрачная тяжесть, что-то черное набухало, душно и больно распирало грудную клетку, шершаво подступало к горлу. Слишком уж гладко все складывалось, слишком сахарно. Как она сказала тогда, розы и мед? Не бывает так в наших широтах, климат не тот. Тем более о жанре я был предупрежден заранее. И нутром чуял: не Дисней грядет, скорее Гофман.

– Тот день я запомнила – семнадцатое февраля… – тихо начала она, а у меня дух перехватило, точно я собирался сигануть с моста. Мелькнуло: вот он, Гофман, разворачивается, родимый. Как жахнет сейчас из всех бортовых орудий…

– Мать дежурила в ту ночь. Он… дядя Слава… пришел поздно, после одиннадцати, я уже легла. Постучал в мою дверь, зашел. Сел на край кровати, все это молча – таким серьезным я его раньше не видела. «Нам нужно поговорить», – сказал, а сам молчит, руки свои разглядывает. От этого молчания мне стало жутко, тревожно. Помню еще тот запах, одеколона французского, «Драккар» называется, и табака трубочного, сладкого, как ваниль. Хотя сам он не курит, он вообще очень о здоровье своем заботится – соки свежие, творог с рынка… Мне еще показалось, что он прилично подшофе, хотя по нему вообще не скажешь – может запросто пол-литра убрать, и ни в одном глазу. Странно, сам такой мелкий, а любого лесоруба как нечего делать перепьет.

«Мама наша, – говорит, – нас здорово подвела».

Сказал, а сам свои ногти рассматривает. Так и сказал: «наша мама». У меня внутри все похолодело: что, думаю, она такого натворила, не мужика же на стороне завела? Она, «наша мама», при всем своем сногсшибательном экстерьере – существо совершенно травоядное.

«Она – наркоманка, – сказал он. – Она ворует наркотики у себя в больнице».

Я остолбенела. Наркоманов я не видела, но мне казалось, они тощие и прозрачные, типа дистрофиков, мать – кровь с молоком, можно сказать, дама в теле. Я промямлила:

«Нет».

Дядя Слава сердито отрезал:

«Увы! Я сам все проверил».

Он поднял на меня глаза и добавил:

«Это две статьи, по совокупности на червонец тянут».

Мне стало страшно, я заплакала. Он встал, вернулся с бутылкой коньяка, налил в бокал. Такие большие, круглые бокалы, он еще говорил, что коньяк нужно ладонью согревать. Но сейчас греть не стал – выпил залпом. Подумал, плеснул в бокал и протянул мне.

«Глотни-ка! Как лекарство. Нервы успокаивает лучше валерьянки».

От коньяка я разревелась пуще прежнего. Он налил мне еще. Мне почему-то казалось, что мать уже арестовали, что наутро будет суд, а послезавтра она тоже повесится в камере. Я, сквозь сопли и слезы, ему об этом и сказала. Он почему-то рассмеялся.

«Лара… – Он провел по моей щеке ладонью, своей маленькой, почти мальчишеской ладошкой. – Милая Лара. С виду взрослая, а на самом деле… И на нее так похожа, господи, ну как же так бывает…»

Рука его, холодная, просто ледяная, так и лежала на моей щеке.

«Нет, там у меня все под контролем, эта информация никуда дальше не пойдет. Дело не в этом. Чем она думала – вот в чем вопрос. Как она могла меня так подставить? Она же моя жена! Тут же вся суть в доверии, понимаешь? А как же мы после этого можем ей доверять? Правильно: доверять мы ей не можем. И не будем. Правильно?»

Я кивнула: правильно.

«Это будет нашим секретом, твоим и моим. Ведь ты умеешь хранить секреты?»

Я кивнула опять. Он посмотрел мне в глаза, долго и внимательно.

«Вот мы сейчас и проверим», – он поднялся с кровати и вышел.

Вернулся без пиджака и галстука, в руках стакан воды.

«Выпей», – протянул стакан.

Разжал кулак, на ладони лежала маленькая таблетка.

«Что это?» – спрашиваю.

«Вроде успокоительного. Пей».

Я проглотила таблетку, запила водой. Никакого эффекта, голова кружилась от коньяка, комнату чуть покачивало.

«Ничего?» – он спросил, сел рядом.

«Ничего». – Я хотела отрицательно мотнуть головой и не смогла.

«Как-то странно…» – Язык показался большим и неповоротливым.

Я подняла руку – вернее, я думала ее поднять. Рука не слушалась. Знаешь, ощущение было такое, как у зубного, когда новокаин вколют.

«Что-то со мной… не то… – Язык слегка заплетался, тело как будто исчезло, а вот голова разбухла, точно воздушный шар, который все накачивают и накачивают легким газом. – Дядя Слава, что со мной?»

Он пригладил мои волосы. Вопросительно заглянув в глаза, по-хозяйски убрал прядь со лба, словно я была обычной куклой. Потрогал пульс на шее, накрыл горло ладонью.

«Холодная рука», – прошептала я.

«Знаю, – мягкий и ласковый голос. – Знаю, милая».

Рука сползла ниже, на грудь, знаешь, куда горчичники ставят.

«Ты ведь не станешь мне врать? – шепотом спросил, словно слушал мое сердце. – Не будешь обманывать? Как наша мама обманывает… Не будешь ведь?»

«Нет».

«Очень хорошо. Очень хорошо».

На меня тут накатила такая чудная легкость, думаю, таблетка начала по полной работать, да еще коньяк добавил… Когда я от ангины, тогда в детстве, чуть не умерла – вот на что похоже. Страшно и весело. Восторженно… Вот ведь дурь, правда? Как при клинической смерти, читал ты, да? – когда вроде как сверху все видишь – тело свое, врачей этих: «Мы его теряем! Мы его теряем, Джордж!» И вся эта земная суета уже далеко-далеко и к тебе никакого касательства не имеет. Нет добра и зла, нет тревог, нет стыда – качаешься себе на хрустальном облаке, чистый парадиз! Так легко и радостно, наверное, я вовсю улыбалась, дядя Слава тоже улыбнулся.

«Вот как славно, – шепчет. – Расскажи мне про Таню Сокову».

Мне даже в голову не пришло удивиться, откуда он вообще про нее знает, я сама Таньку года полтора не видела. Как с фехтованием завязала…

«Расскажи мне про вашу тайну. Про секрет ваш».

Про секрет – пожалуйста, а сама лежу сияю, как дура на параде. Пожалуйста, расскажу в подробностях. От таблетки этой на меня такая болтливость напала, язык – что помело. Просто распирало ему все рассказать – и про татуировки наши, и про Питер, и про те сборы в Солнечногорске.

«А как первый раз у вас… это было? – спрашивает. – Подробно рассказывай, не части».

В Солнечногорске, в январе. Мы с Танькой уже тогда неразлейвода были, это ж такой возраст, кажется, важней друзей ничего на свете и нет. А уж когда такой друг, вернее, подруга… Она и моим спаррингом второй год была, и вообще, улетная девчонка… А как мы с ней ржали, как хохотали по ночам! Она придумала такую игру – живые статуи: я вставала в какую-нибудь дурацкую позу – представляешь, голая, на кровати, задирала ногу, запрокидывала голову к звездам, руки растопыривала по-всякому – а она придумывала смешные названия. Чем нелепей, тем смешней. Потом менялись – она была статуей, а я придумывала. Помню, была «Венера, укушенная осой в левую ягодицу», «Выходящий из воды Аполлон, смущенный размером своих гениталий», что-то отпадное про женщину с веслом, уже не помню. Дико весело…

А в Солнечногорске, там тоже двойные номера были, это олимпийская база наша, там вообще все на высшем уровне. Солярий, бассейн… Тогда от «Анжелики» все шизели, «Маркиза ангелов», детям до шестнадцати, все дела – помнишь? Я не видела, а Танька мне показывала, как они там обалденно целуются, по-французски. Взасос – ха! – вот еще словечко было… Да, именно взасос… Ну вот она меня целовала, целовала и как-то так само собой…

22

– Так ты что… – Голос у меня сел, я кашлянул. – Ты с ней, с этой Танькой?..

– Да, – просто ответила Лариса.

Повисла пауза, внутри меня шла схватка похоти с ханжеством, брезгливости с ревностью. Я брякнул первое, что пришло на ум:

– Ну и как?

– Ты знаешь, – с неожиданной искренностью в голосе отозвалась она, – очень даже здорово. Женщина женщину гораздо лучше понимает, мы ведь очень тонко устроены. Сложнейший инструмент, на котором еще играть надо уметь, вроде фортепьяно – клавиши, струны, молоточки всякие… Можно сыграть вальс «К Элизе», а можно «Аппассианату» грохнуть.

Мне стало обидно:

– А мы?

– А вы… – Лариса запнулась. – Вы вроде барабана – кожа натянутая да колотушка.

Я надулся. Даже не видя ее лица, чувствовал, как она улыбается. Вспоминает, наверное, свою Таньку. Лесбиянку-фехтовальщицу чертову. Где-то вдали уныло брехала собака, месяц дополз до середины окна и застрял в ветках старой антоновки. Глухая ревность липким ядом вползала в мозг, затягивала тоскливой мутью соблазнительные образы, с мастеровитой проворностью исполненные похотливым воображением – их живые статуи, мерцающая округлость, мягкая тень, персиковый рефлекс – Венера, укушенная осой. Ночной шепот, зажатый ладошкой смех – такие хохотушки эти лапочки, жаркая простыня, от луны бледная, а тело темное, будто из бронзы отлито. Блуждающие руки, слепые и жадные. Пальцы-пальчики проворные… да, фортепиано – мазурка, кадриль, полька-бабочка: аллегретто модерато, виво виваче, престо, престиссимо.

И вот уже выплывает из мрака сладострастная Танька, крепенькая и ладная вроде канатной плясуньи, эта адская красавица, потная и жаркая…

– Кончай дуться. – Лариса на ощупь нашла мою щеку, провела пальцами. – Ты же сам хотел правды.

Вот именно. Хотел правды. Снова она оказалась права.

– И не вздыхай так тяжко. Я же тут, с тобой.

Тут, со мной, а не там и не с ней. Но отчего тогда так муторно, так тошно? Точно весь мир покрасили в свинцовый цвет и серые херувимы, задыхаясь, машут-машут пыльными перьями в грязном небе. И мускулистая Танька, ухмыляясь, медленно облизывает алым языком мокрые губы. Вот ведь гадость…

– Да, – выдавил я из себя. – Я сам хотел правды.

Она тихо рассмеялась; в темноте я мог запросто представить хитрые рыжие искры в ее глазах.

– Голубок, – ласково так, – ну не будь ты фунфыриком.

– Кем?

– Фунфыриком. Так моя бабушка называла таких вот глупых мальчишек. Вроде тебя.

– Дичь какая… Фунфырики…

– Не дичь. – Голос ее стал серьезным. – Или я тебе рассказываю про себя все, честно и не скрывая, а ты слушаешь и ведешь себя как взрослый, с позволения сказать, мужчина…

– Или?

– Или мы с тобой говорим про твоих итальянских возрожденцев, слушаем Вертинского, пьем дешевое болгарское вино, обжимаемся, целуемся и…

Лариса произнесла непристойный глагол смачно и весомо, до этого я не слышал от нее ни одного матерного слова.

– Хорошо. – Я постарался выкинуть порочную Таньку и прочий эротический мусор из головы. – Рассказывай. Что было дальше семнадцатого февраля?

23

А дальше было вот что.

Дядя Слава слушал Ларису почти не дыша, его ладонь незаметно сползла ей на грудь, пальцы нащупали сосок, Лариса ойкнула, но рассказа не прервала. Она говорила увлеченно, торопливо, азартно, точно боялась куда-то опоздать. После Танькиной истории он потребовал еще. Ей вспомнилась история с соседским мальчишкой и другая, давняя история, совсем уже детская, глупая и слюнявая. Она тараторила, частила, не хуже чем грешный монах частит молитву, пытаясь спасти свою вконец пропащую душу, цепенея от страха и видя, как голодные бесы, населяющие тьму, уже смыкают круг.

Холодная и влажная рука добралась до ее живота, нервный палец поиграл с пупком, потом рука скользнула ниже. Кажется, канула вечность, а после дядя Слава, потный, с пульсирующей серой жилой на лбу, навалился на нее и, дыша коньяком, просипел в самое лицо:

«Ну здравствуй, милая… Здравствуй».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации