Текст книги "Город М"
Автор книги: Валерий Болтышев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
– Фука ты фука…– сказал Егорушка. Он видел зал. И думал, откуда свет. И не сразу понял, что этот Рябыка напротив – вовсе не глава какой-нибудь делегации, и телогрейцы, заляпанные гороховым пюре, подхватив Егорушку, едва успели спрятать его в кабинет.
Через полчаса Рафаэль под конвоем был отправлен в музей. Еще через полчаса музейный директор, чей очкастый голосишко наводил на мысль о сильном ударе ногой в пах – по крайней мере, обещанном,– путая слова "рад" и "дар", засуетился в телефон про готовность отмитинговать, конечно, хоть сейчас, или хоть сейчас позвонить директору, может быть, ипподрома, тем более что изображенная лошадь, по-видимому, не кто иной, как ихний рекордист по кличке Рафаэль (от Эклера и Радиации), тем более что задние ноги у изображенного изображены коленками вперед, а не назад, как у настоящего – то есть будет очень познавательно и всегда можно сравнить, или даже взять и пригласить для наказания самого гражданина Зикунова, а найти его легко, поскольку адрес вот тут, на обороте, поскольку это адрес к посылке, а на посылке адрес всегда пишут полностью, вот: Зи-ку-нову Фридриху Фридрихоро… то есть Фридри… дри… Но если это, конечно, веление времени…
– Ввемени,– мрачно сказал Егорушка.
…то время, конечно, диктует и предъявляет нам свои требования, и было бы преступлением скрывать то, что принадлежит народу… то есть, наоборот, кисти одноименного художника, который жил в эпоху, которая тоже называлась Возрождением, и это будет очень познава…
– Фтой! – крикнул Егорушка.– Ефё!
Дальнейшее происходило стремительно. Когда Рафаэль и два экземпляра директорской речи со свистом прибыли из музея, Егорушка, в носках и оберегаемый телогрейцами, подкрался к рябыкинскому кабинету, поставил фанерку прямо напротив и, постучав, скакнул за.угол, где выслушал все подряд: сперва дверь, затем жадный рык, затем топот и довольное урчание, какое бывает иногда после горохового пюре, и снова дверь.
А следующим судьбоносным звуком был графин, в который звенел прораб Емлекопов, давая Егорушке слово. "Фкотина!" – сказал Егорушка. Он нарочно взял малость вбок, чтоб слово пометалось между стен, на что Емлекопов, опять позвенев протезом по стеклышку – как председатель правилки – держа речь в другой руке, сам прочел обведенное химическим карандашом место о преступном сокрытии народного достояния, после чего попросил всех встать, и несколько минут до тишины были шершавыми от скрипа, кашля и неприкаянности рук.
– Товарищи,– пробуя голос, прогнусил Емлекопов.– Домоуправление номер один и центральная отопительная система понесли тяжелую утрату. Внезапно и скоропостижно ушел из жизни товарищ Рябыка Кузьмо Сидорович.
Было тихо. Рябыка поклонился.
– Светлая память о видном отопителе навсегда останется в наших сердцах. Спи спокойно, дорогой товарищ…
Рябыка кивнул еще раз. Кто-то всхлипнул. Но это было за дверью.
– Прошу садиться,– сказал Емлекопов.– В связи с кончиной товарища Рябыки Кузьмо Сидоровича, председателем похоронной комиссии, а также отопителем и прорабом домоуправления номер один назначается Кобылкин Матвей Захарович.
Рябыка встал и поклонился три раза на три стороны.
Ночью того же дня – дня падения Рябыки – Егорушка не видел снов, потому что спал долго и счастливо, но глубокой ночью проснулся от беспокойства, которое сперва показалось ерундой.
Он прошаркал в сортир, нащупал свет и, поколупавшись в трусах, на некоторое небольшое время сделался похожим на человека с удочкой. Такое беспокойство было обычным. И как обычно, отловив свое, Егорушка дернул веревочку. Но бачок грохотнул пусто и сухо.
Сделавшись похожим на вахтенного, отбивающего корабельные часы, Егорушка звонил еще семижды, пока не понял, что звонит зря.
Глава вторая
Тот, кто говорит, что видел ночь, говорит неправду. Ночь увидеть нельзя.
Можно подсмотреть, как спит речка. Речушка-побирушка, что несет свои ветхие воды куда-то за трамвайное кольцо, часа в три устраивается ночевать, как принято у ветхой братии – тихо и где посчастливилось – хоть вон под мостиком.
Можно увидеть ночную птицу. Кривой мах, сгусток тьмы, в два-три промелька перечеркнувший глаза,– птицей она сделается после, пропав в черноте меж домами, неназванной ночной птицей на мягких крыльях. Но сперва она будет дьяволом – в охоте за душой. Или – душой в поисках какого-нибудь дьявола.
Можно разглядеть там – в самом верхнем краю,– как насквозь прорастают сюда звезды, пуская корешки и протискиваясь в ночную плоть.
Но – но – чем тоньше замеченное, тем меньше увиденного. И чем въедливей зрачок, который сродни ланцету, тем мертвей ткань, которую он влез изучать. И потому ночь настоящая – та, что стоит сама над собой и живет, как ей нужно – всегда будет без глаз и где-то далеко.
Другое дело – правила. Это не от бога, а от быта. И если кто говорит, что знает ночные правила, очень может быть, что и не врет.
Нет ничего проще (и, надо сказать, полезней), чем помнить, что, например, разбойники часа в три уже отходят на ипподром. Анна влип всего раз. И то давно. Бородатая толпа, махая дубьем и громко выкрикивая "у-у, твою мать!", обложила у ворот парка, но тоже выглядела немножко растерянной, потому что Анна, во-первых, был босой, а во-вторых, в бородаче с оглоблей, который присматривался к его штанам ближе других, Анна узнал краеведа Мухина – "Арсений Петрович?" – "Господи, Андрюша!" – и тот заголосил, чтоб не брать на душу греха, и чтоб, коль несть на нем ни обувки, ни лопотины, бросить эфтого и побежать найти, слышь, другого кого, показистей – "Не взыщите, голубчик. Звони, звони старику!" – и, путаясь в подвязанных бородищах, артель с гиканьем загрохотала вниз по улице, очень метко – в один хлест – шибая попутные фонари.
С тех пор к правилу о трех часах Анна добавил еще два: не носить ничего, кроме шортов, и швырять кирпич в подозрительный куст.
Что же касается одноногов – здесь важно знать, что после вечернего дождя все они толкутся на Третьей Чернобыльской, и лучше ее обойти, поскольку стая скачет гораздо резвей и гонится гораздо дальше. В такой беготне есть только одно преимущество: можно не думать о разбойниках. Заслышав гон (бдах-бдах!), любая артель бросается врассыпную. Шум стоит жуткий, потому что разбойники обуты в огромные сапоги, в которых хорошо и страшно греметь, изображая одноногов, но страсть как плохо от одноногов убегать.
Впрочем, разбойники бегают не только от стаи. И не только разбойники. Хотя одноног в одиночку – почти ерунда. Если, конечно, не ткнуться нос в нос. Или, того хуже, удирая от одного, не налететь на встречного. Однажды Анна бегал так без малого полчаса, пока не сообразил, что его гоняют по кругу. Дрянь. Сам по себе урод не стоил и трех минут – и за четыре года ночной жизни Анна разучился думать о них всерьез.
– Живков жил, Живков жив, Живков будет жить,– пробормотал он.– Четыре.
Еще одно ночное правило, которое, пожалуй, больше походило на цель, было таково: Анна не возвращался домой, не насобирав четырнадцать звуков. Когда-то в самом начале он выдумал это правило для воздушных процедур, потому что просто так вытолкать себя в ночь выходило с трудом, а четырнадцать звуков по самой глухой поре обеспечивали вполне приличный километраж. Конечно, не без шулерства (то шаркнув пяткой, то проверяя, на месте ли ключи) и не без борьбы за честную игру, но понемногу занятие привилось, причем настолько, что теперь Анна брал в расчет звук лишь абсолютно новый и с выявленным происхождением.
Сегодня их было всего четыре. Первым номером шли очки.
Большая луна освещала площадь Застрельщиков, и очки, которые Анна разглядел на скамейке, блестели издалека. Это были старенькие очки, с линзами-кругляшами. Рядом лежал детский совок, а к очкам, к дужке, была привязана длинная нитка, чтоб возить и вопить "би-би". Или "ту-ту".
Анна усмехнулся. Он еще не слышал, как звучат очки на площади Застрельщиков. Он взял нитку и подтянул их к краю. Очки не разбились. Они сказали "щелк". И выбросили стекло.
Стоячий свет, как стоячий пруд, был нем и зелен. Луна казалась вогнутой. Где-то в тени памятника Застрельщикам как всегда не спал сверчок.
Трехлапую кошку, опрокинувшую ведро, или ведро, опрокинутое кошкой, можно было не считать, если б зверь с испугу не влетел лбом в мусорный бак. Анна решил не рисковать: это была та самая кошка, которая по-собачьи скалила зубы и не шипела, как прочие, а выдавливала из себя что-то вроде свиста. На удар в бак он сказал "два" и переждал, пока трехлапая не убралась.
Яма на улице Ветеранов – большая глиняная яма, с водой, луной и лопатой возле луны – стала номером три: у самого берега на поверхность выбивалась струйка пузырьков. Струйка была ровная и непрерывная, и Анна подумал, что тот, кто сидит в яме, еще жив. Из этого получился вечный Живков, которого Анна засчитал четвертым номером, поскольку он получился непроизвольно.
А протяжный вой настиг его уже возле почты.
– Пять,– сказал Анна.
Вой был впереди и где-то вверху.
По-балетному подбежав к дому, Анна выбрал три возможных окна, но до того, как вой захлебнулся, успел отбраковать только самое высокое – на четвертом, с бельмастой марлевой форточкой.
– Ничего,– пообещал себе Анна. Он присел на бордюр и стал ждать.– Ничего…
Тихий горловой скрип, предшествующий голосу, возник даже скорей, чем предполагалось. Он еще не выбрался к настоящему "у-у", когда Анна, легонько, как рыболов к нужной удочке, перебежал под окно на втором этаже.
Направленный в небо, вой взмыл и уперся в него. Лунный свет, жесткий, как рентген, бил навстречу, но квадрат окна оставался дьявольски черным и непроницаемым.
– Ничего,– сказал Анна.
Трах! грохнуло за спиной.
– Шесть,– сказал он и обернулся.– Нет, пять. Уйди отсюда!
Неслышный в вое, это был всего-навсего Пропеллер, Женя Пропеллер, человек, грустный своей грустью, и с барабанчиком на груди. Ночью и днем он лупил кулаками в жестяной барабан и разносил телеграммы.
– Вам телеграмма!
Вой сделался неистовым и острым, как нож.
– Вам телеграмма! – крикнул Женя.– Получите телеграмму!
Следовало решаться, и Анна решился.
– Хорошо. Счас получу,– сказал он.– Иди сюда.
Он приставил Женю к стене, под окно, и быстро, как по стремянке – по коленям и локтям – взобрался ему на плечи. Женя был худ, но стоял, как табурет. Дальнейшее было делом секунды: проверив карниз, Анна рванул его на себя и влез в окно. В ту же секунду произошли еще два события, которые он успел оценить, не успев разглядеть: вой смолк, но раздался звук, в значении коего не ошибаются, даже если он абсолютно новый.
– Это вы… шесть. Это вы – стрелять? – спросил Анна с подоконника.– Не надо стрелять.
Луна светила в затылок, и поэтому отчетливо он видел только собственную тень на полу. Отчего-то – вероятно, из-за позы лежа – она была ушастей обыкновенного. Правей виднелись две ножки кухонного стола.
Дальняя же стенка, где клацкнул затвор, тонула в темноте и не выдавала себя ни единым шорохом.
– Если хотите,– наудачу сказал Анна,– я могу так и лежать. Только имейте в виду, я просто лежу, ничего не задумываю… Вы же не говорите, как теперь – руки вверх или чего. Да, и вот там – Пропеллер…
– Вам телеграмма! – аукнулся Женя.
– Суньте под дверь! Вот он – Пропеллер. Это я на случай нелепости. Чтоб он вас как-нибудь не напугал. А вы – в меня… Что?
Из темноты возник какой-то странный дых. Слишком частый для просто дыхания и невыразительный для всхлипа. Его можно было бы учесть номером седьмым, но Анна не понял, как именно там все это делается.
– Знаете что,– сказал он, послушав еще,– вы только не обижайтесь, но только вы уже не будете стрелять. Стреляют либо сразу, либо уж очень под конец. А в середине обычно разговаривают, решаются. А раз не сразу, значит – еще надолго. Так что вы зря молчите. А я зря лежу,– сказал Анна и сел. И похлопал себя по ноге.– Вы не бойтесь, это не от смелости. Просто коленка болит лежать… А вообще, вы прячетесь здорово, я вас все равно не вижу. Думал – увижу, а – не вижу.
Голос, который прозвучал из угла, удивил даже сильней, чем то, что было, наконец, сказано. Во-первых, он прозвучал совсем из другого угла, хотя Анна готов был поклясться, что и дых, и затвор были где-то далеко, а вовсе не тут, под боком, как это вышло с голосом. А во-вторых, голос оказался неожиданно тяжким и басовитым, что случилось очень неожиданно после певучего "у-у". Поэтому, когда этим голосом почти в упор было сказано: "Пахнет не так", он сумел только спросить: "Кто?"
– От тебя,– мирно уточнил голос.– Не так.
Темная фигура, которая громоздиласть чуть слева от окна, в тени, была – Анна прикинул – на голову выше и, если можно так выразиться, на две головы шире Анны. И это было удивительно тоже, поскольку Анна считал собственные габариты достаточными для города М, и ощущал себя – за исключением разве что коленки – почти спортивно.
– От меня? – спросил он.– Как "не так"?
– Не как от них. От Пропеллера.
– От них? Так вы это, значит, меня нюхали? Любопытно. И что?
– Не знаю,– фигура двинула плечом, и в свет ненадолго показался конец ствола с большой мушкой.– По-другому. Не как от них.
– От них… от Пропеллера,– Анна тоже пожал плечами.– Любопытно. Никогда не думал, как пахнет от Пропеллера. По-моему, Пропеллер вообще не пахнет. Он просто воняет и все. Эй, там!
– Получите телеграмму! – откликнулся Женя.
– Вот… Чем от него может пахнуть? – Анна глянул вниз и понюхал ладонь.– Да и от них… А-а, погодите! Стало быть, поэтому вы и – "у-у"?
– Я не хотел,– пояснила фигура.– Я хотел тихо.
– Пять, шесть, семь,– кивнул Анна.– С голосом – восемь. А патронов, стало быть, у вас – того-с? Тю-тю?
– Мало,– помолчав, сказала фигура.– Семь.
– Ага. Любопытно,– опять кивнул Анна.– Не понял… Нет, знаете что – это все какой-то Пропеллер получается. Какая-то бестолковщина. Давайте так: вы пока не стреляете?
– Нет.
– Хорошо. Тогда так: вот я,– Анна сперва поднял палец, а затем по-дикарски ткнул себя в грудь,– я Анна. Четыре года назад я тоже выл – правда, про себя, но зато долго. Потому что у меня не было ни автомата, ни семи патронов. Хотя, по-моему, достаточно и одного. Но у меня не было. И теперь я живу. Но, чтоб не нюхать Пропеллеров, живу по ночам и…
Тем временем фигура так же бесшумно, как она это, вероятно, здорово умела делать, выплыла или, можно сказать, очутилась на свету, причем – забрав на себя большую его часть. Свою ушастую голову Анна увидел отпечатанной на довольно дрянных джинсах. Все, что было выше – было животом и грудной клеткой мужчины с автоматом Калашникова, мужчины лет тридцати, для которого рубаху подобрать ничуть не проще, чем гроб, и потому он живет и обходится без рубахи.
Лицо располагалось там, где свет уже кончился. Но Анна сумел увидеть, что лицо это, как говорится, обрамлено, причем – здорово, а в комплект к роскошным космам присовокуплена щетиновая поросль, как минимум, недельной выдержки.
– Да,– буркнул Анна, закончив осмотр.– По-французски это называется "дежа вю". То есть – "уже видел". И знаю, где. В кино. Вы что – Рэмбо?
– А ты Анна?
В вопросе прозвучало столько заинтересованности, что Анна скривился.
– Между прочим, Пропеллера,– заметил он,– звать Евгений Иванович. И когда Евгений Иванович был неплохим социологом, я – Андрей Алексеевич – был неплохим газетчиком. С псевдонимом, безотказным, как дубина. Я говорил: "Здравствуйте, я – Анна", и за десять минут шока делал с беднягой что хо…
– Ты – Анна,– перебил рэмбовидный незнакомец.– Улица Полиграфистов, дом 6. Ты в четвертом списке.
Где-то по-ишачьи взвыл милицейский ревун.
– В четвертом списке? – сказал Анна.– Любопытно. А что это за список?
– Четвертый. "Ограничить круг контактов, вести наблюдение".
– То есть за мной? Любопытно,– опять сказал Анна. Ему действительно сделалось любопытно.– Но, кажется, нестрашно. В конце концов, все мы в каких-то списках…
– Нет,– сказал незнакомец.– Я – нет. Я вне списка.
К милицейской сирене добавилась другая, еще более отвратительная, и Анна решил, что так базлать могут только пожарники, причем – не одна, а две-три машины враз.
– Знаете,– сказал он,– я очень давно ни с кем не разговаривал и, видимо, отвык. Что значит "вне списка", почему? И вообще – что это за списки такие? Как-нибудь поподробней бы, а?
– Тогда ты тоже будешь вне списка,– ответил незнакомец.
Ишачий рев был уже где-то неподалеку. Анна оглянулся в ночь, но увидел только луну, которая по-прежнему молча гудела над крышами, и Пропеллера, который улепетывал вниз по улице Ветеранов.
Это было странно. Потому что обычно бегал не Пропеллер, бегали от Пропеллера. И потому что Анна не разглядел ничего, что могло бы спугнуть разносчика телеграмм. Но в тот самый момент, когда он решил удивиться, подоконник затрясся мелким гадостным дрожанием, а снизу – из-под ног, из-под асфальта – медленно, будто нехотя, вывалился огромных размеров грохот.
– Берегись! – почему-то рявкнул Анна. Чего нужно беречься, он понял моментом поздней.
– Чего нет? – закричал он.– А? Чего у вас нет?
– У меня?
– Да! У всех! В доме! Газа, воды – чего?
– Воды.
– Давно?
– Вторую неделю.
– Прыгай! Сюда! Девять! – завопил Анна, вскакивая на подоконник.– Землетрясение!
Окно пошло вверх, дом качнуло, как лодку, и Анна, по-воробьиному замахав руками, чтоб не опрокинуться, прыгнул, а точнее – выпал на плешивый газон.
Он успел отбежать достаточно далеко, чтоб безвредно упасть, а упав – зажмуриться, а затем открыть глаза и увидеть, как дом, все девять этажей, не просел, не рухнул, а попросту сложился с угла на угол, будто спичечная коробка под невидимым колесом.
Дунуло ветром. Поползла пыль. И стало тихо.
Почему стало тихо, Анна узнал не сразу. Но, приподнявшись на локтях, он увидел, что четыре пожарные машины уже не вертят мигалками, а, выстроившись в ряд, как на смотру, пучат фары в сторону развалин. Пожарники загодя раскатывали по асфальту рукава. Их тени проецировались на оранжевую пыль. Тарахтел только милицейский "Жигуленок". Милиционер, сидя на капоте, поглядывал на часы и постукивал каблуком по бамперу.
– Значит,– пробормотал Анна,– газ все-таки…
Да, газ был. Над клубами пыли, там, где грудился бывший дом, раскинулось зарево, тут же сделавшись огненным шаром. Ударил взрыв. Анна опять упал ничком и еще раз ощутил движение земли. А подняв голову, увидел косо летящую зеленую ракету.
– Шестой и седьмой взвод вперед! Третий и восьмой справа! – гаркнул мегафон.– Где спасатели? Козлы… Спасатели на сколько заказаны?
– Мне надо уйти,– послышалось еще, близко.– Я тебя найду.
Когда Анна сообразил, кому принадлежит этот голос, позади уже никого не было.
Глава третья
Можно заняться спортом. Самое простое: заняться спортом. Например, прыжками. И ощущать себя человеком, прыгающим, например, в длину – то есть хорошо знающим, зачем он ест крутые яйца, стрижет ногти на ногах и спит не менее семи часов полноценно.
Впрочем, можно не заниматься спортом. Потому что это – тоже спорт. Тем более если вместо прыжков – открытки с бразильским штемпелем или Софокл на оригинальном языке. Как модель жизни – как действующая модель жизни – прыжки через условную яму не хуже и не лучше интеллигентской некрофилии. Нет такой ямы, которую ты не сумел бы перескочить (ее просто нет ни во дворе, ни по дороге в булочную), как не видно из окна ни одной духовной вершины, на которые ты умеешь карабкаться.
Но хорошая тренировка как раз и позволяет об этом забыть. И можно по-настоящему радоваться, если прыгнулось, и по-настоящему плакать, если нет, и загадывать на будущий вторник.
Наконец, можно не заниматься ничем, ни спортом, ни Софоклом. Но это – такой же спорт, как и все прочие. Потому что "я прыгаю в длину" ничуть не принципиальней и не последовательней, чем "я не прыгаю никак". И порой в этом "не" куда больше убежденности.
Спорт есть спорт. Вернее, все есть спорт – думаешь ты. Даже если для жизни хватает окна, просто окна, большого, маленького, мутного, и поначалу – все равно, на каком этаже.
Странно, что ты сидишь у окна именно потому, что не хочешь никого видеть. Странно, что это получается именно у окна. Странно, что именно здесь, за тонким стеклышком, чувствуешь себя отдельным и защищенным, и смотришь в небо, хотя в окне – только соседний дом.
И можно побродить вдоль октябрьской реки. Или спуститься в сад – виденный когда-то в детстве или просто вычитанный, тоже давно,– в пустой неубранный сад, где под яблонями попадаются какие-то белые грибочки, и сыплет дождь, и плоская листва на тропе пахнет колодезной прелью. Можно дождаться инея, что называется – однажды поутру, и это "однажды" не заставит себя ждать, и обратной дорогой – меж стеклянных ветвей – можно думать о стаканчике крепкого горячего чая, от которого (если поставить на подоконник) запотеет-заплачет окно.
Но спорт есть спорт. А стало быть, есть и финиш. И однажды – может, и поутру – ты понимаешь, что это окно на достаточной высоте. И дело в том, чтоб только расшвырять его по сторонам.
Но – лапка, тонкая и серая, с четырьмя коготками, царапающая шпингалет, крысиная лапка – вот что сохранит и спасет тебя. Чтоб потом сделаться болезнью. Которая, в общем-то, тоже спасение. Потому что болезнь – хоть какой-то смысл…
"И спорт",– подумала Инга, глядя в окно.
"И спорт",– повторил Клавдий, выбираясь на площадь Застрельщиков.
На площадь нужно было именно выбираться, поскольку Танковый проезд был плотно забит танками, а промежутки – танкистами, перекуривающими перекур. Моторы ревели. Над проездом висела гарь. Тискаясь между броней и сапогами и поглядывая вверх, чтоб не нарваться на плевок, Клавдий сравнительно без потерь достиг какой-то ефрейторски поперечной громадины, которая задом влезла на тротуар, а хоботом, как шлагбаумом, перекрывала остатки прохода.
Танкист на башне – Клавдий почему-то еще издалека ругнул его хренодержцем – жрал тушенку, держа банку в двух пальцах левой руки и ковыряясь в ней двумя пальцами правой. Скакать у дяденьки под копытами или стучаться в железяку было делом пустым. Клавдий тоже сунул два пальца в рот и свистнул. Хренодержец поднял потный анфас. Опять-таки с помощью пальцев Клавдий изобразил себя быстро бегущим по площади. Хренодержец, как бы о чем-то думая, облизнулся. Клавдий чиркнул рукой по горлу. Хренодержец хмыкнул и, покачав головой, изобразил Клавдия бегущим в противоположную сторону.
Этот сапог от инфантерии имел возможность скверно кончить – ну, например, ручной выработкой угля. Или, скажем, пусковой установкой – но тоже в шахте и тоже очень глубоко. Однако на возню требовалось время, а время Клавдий ценил куда дороже, чем вежливость всей этой сапожной фабрики. Поэтому он приложил ладонь к груди и жалобно скривился. Сапог хмыкнул еще раз, но затем показал растопыренную пятерню и ткнул пальцем в подворотню, где Клавдию надлежало пересидеть пять минут – по-видимому, до конца перекура.
Дело в том, что каждый июль, вернее,– в последних числах июля, когда в городе М начиналась особо жуткая жара, муниципалитет объявлял так называемый День Города – считалось, что именно в это время остатки русских дружин, разбитых на реке Калке в 1280-м году, основали здесь свое первое поселение. Об этом напоминалось каждый июль, поскольку ко Дню Города ежегодно выходил буклет-путеводитель, где новой – по традиции – каждый год была главка о происхождении названия города. Предполагалось, например, что в форме буквы "М" первые эмцы построили первый частокол на Голой горке. Альтернативно "М" была первой немецкой буквой в слове "West", то есть – запад, но перевернутой наоборот в знак противоположности. Кроме того, "М" провозглашалась символом воинского и, стало быть, исключительно мужского населения города; а в последний раз – знаменованием особой местной религии и ее апокрифа – Евангелия от четырех Матвеев.
Короче, всю эту бодягу скрашивал парад. Трудно сказать, почему торжественность в городе М ассоциировалась с танками, и почему она впрямую зависела от их количества, и почему главный восторг возникал, когда танковый строй, изображающий большую букву "М", перестраивался в несколько маленьких, непрерывно стреляя из пулеметов,– но порадоваться парадом в Великий Вторник сходилось все население вместе с одноногами. И это тоже было странно, поскольку парад начинался практически за два месяца до парада, и танковый строй выделывал все это с мая по июль, и не полчаса, как в День Города, а с семи до двадцати одного ежедневно.
Однако Клавдия как профессионала забавлял результат. А результат был таков: за два месяца дрессуры "сапоги", офонарев от жары и шлемофонов, сочетали высокое мастерство с неистовым желанием давить, а мирные обыватели, частью ограбленные, частью покалеченные в предпарадные времена, начинали гордиться как бы принадлежностью, причем и те и другие, помимо взаимной ненависти, испытывали что-то вроде любви – друг к другу, и к тому, кто устроил этот праздник именно для них, которые всего лишь рулят и всего лишь орут, а гляди-ка ты: праздник! – отчего и происходило ощущение праздника.
– Иди сюда…
А чем кончаются отсидки в подворотнях, Клавдий знал тоже.
– Иди сюда, сказано!
С хренодержцем было еще двое. Причем у переднего шибзика под мышкой болтался "Калашников", что следовало считать знаком особого уважения. По крайней мере, Клавдий не хотел бы выглядеть персонажем для импровизаций. Оглянувшись как бы в растерянности, он еще раз отметил кирпич, под которым спрятал пистолет и блокнот – это дело он проделал наскоро, но обломок лежал хорошо, дерьмом среди дерьма,– а затем, как положено молодому специалисту с улицы Молодых Специалистов, отступил на три дрожащих шага и уставился на шибзика с автоматом.
За последний месяц его грабили уже в четвертый раз. И хотя Клавдий не страдал от избытка честолюбия, а часы и прочую карманную дребедень бухгалтерия списывала каждый понедельник, это было паскудно. Паскудно было терять время. И валять дурака.
Пока шибзик с автоматом разглядывал портсигар, а другой, с кривым шнобелем, колупался в заднем кармане, Клавдий опять коротко помечтал когда-нибудь – ненадолго, секунд на тридцать пять, не больше,– секретно забыть секретный пункт "б" и поучить обленившихся олигофренов, скажем так – тактике подворотного собеседования. Это было славно. И очень удобно. Поскольку в любой из этих резиновых харь можно заподозрить знакомую и, стало быть, воротить должное.
Но – мечты мечтами, а пока должно было схлопотать по мордасам и правдоподобно полежать тут до полного одиночества – так Клавдий укорачивал спектакль и выручал пистолет. Шибзик с "Калашниковым" мог шваркнуть прикладом, поэтому Клавдий выбрал носатого. В таких случаях работал робкий взгляд. Проследив, чтоб дело обошлось без разрушений, Клавдий рухнул на спину, отслушав сперва прощальный топот, а затем танковый рев, и через пару минут уже трусил в дыму, рассчитывая проскочить площадь до начала заезда. Он ругнулся уже задним числом, разглядев широченную задницу той штуки, из которой торчал хренодержец: это был танк типа "сервелат", то есть машина муниципальной стражи, предназначенная для утюжки баррикад, а за неимением таковых – для стройности народных гуляний и почетности караула. Стало быть, хренодержец был вовсе не "сапог", а "фонарь". А расколоть башку двум-трем фонарям – при полной, конечно, секретности, но хотя бы раз в месяц – Клавдий считал делом просто необходимым.
– Идиот…– ругнулся он. Но танк, харкнув гарью, взял левей, открылся простор, и Клавдий, что было сил, наддал поперек площади, всполошив небольшой табун зазевавшихся одноногов.
Стоя у окна, Инга заметила его еще на том берегу. То чувство, которое принято называть испугом, на самом деле – комплект других чувств, и, прежде всего, в человеке на том берегу Инга узнала "того самого человека", и это следовало бы назвать интуицией. Но это было и крушением надежд, потому что, как положено после телефонных разговоров, Инга совсем по-детски надеялась, что голос останется всего лишь голосом. И это было разочарованием, потому что голос оказался всего лишь человеком в синей футболке, очень быстро бегущим по площади Застрельщиков. И, наконец, последние составные страха, две жажды – одна зверушковая, другая человечья, одна – затаиться навсегда, другая – пропасть как можно скорей, сделали так, что, очутившись перед дверью ничуть того не желая, Инга не смогла победить собственные руки, по-птичьи запутавшиеся в карманах пальто.
Впрочем, все обошлось без ее рук. Вместо стука и даже вместо шагов по лестнице, все произошло так: замочная скважина вдруг отсчитала два негромких щелчка, и дверь открылась, заставив Ингу отступить и показав большеглазую физиономию, которая в следующий момент стала человеком в футболке. Он вошел и захлопнул дверь. Он был худ, белокур и вблизи походил на молодого человека.
– Добрый день,– сказал он.– Это я вам звонил. Меня зовут Клавдий.
В свою очередь, Клавдий увидел женщину – в безмебельной комнате и в застегнутом пальто,– женщину лет тридцати, с лицом, скорее, неприятным, чем красивым. Хотя, по-видимому, еще недавно и женщина, и лицо производили совсем другой эффект: все здесь было слишком точно и тонко вычерчено, чтоб затеряться меж рыльцами эмской породы. Но теперь вся эта точность существовала как бы зря. Не хватало чего-то нужного. Пожалуй – взаимосвязи: глаз, губ. Но Клавдий знал, что эта невнятная нехватка есть не что иное, как вполне конкретный избыток, причем весьма свойственный городу М.
– Если вы отступите еще, то упретесь в подоконник,– сказал он.– И, вероятно, закричите. И мне, чтоб это прекратить, придется вас ударить. Поэтому,– Клавдий оглянулся, поискав что-нибудь вроде стула, но стул был один, у окна, и он присел просто на корточки, привалившись к косяку,– поэтому присядем. Садитесь. Таковая поза располагает к спокойствию.
Он дождался, пока Инга, действительно стукнувшись в подоконник, замерла, отбежав к стене. Но все это было проделано молча, и Клавдий, который вправду с трудом переносил крик, подумал, что сумасшествие – это степень последовательности.
– А еще – для покоя важна ясность,– сказал он.– Что касается замка, здесь так: я хотел не напугать, а кое в чем убедить. Но, честно говоря, ваш замок можно открыть не только гвоздем, но даже пристальным взглядом. Поэтому, если нужно мое мнение – я не удивляюсь, что вас обчистили с такими подробностями. Мне странно другое. Ведь еще ваш папа, Александр Александрович Голощеков, любил повторять, что интеллигенция, безусловно, служит народу, но в основном – добычей, сиречь всякий интеллигент должен начинаться с хорошего дверного замка. И у вас их было целых три. Причем верхний…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?