Текст книги "Горькая жизнь"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Держись, бригадир, – Егорунин хлопнул бывшего интенданта по плечу. – Ежели что – мы с тобою. Имей это в виду.
– Спасибо, – бригадир не выдержал, сморщился.
Именно в этот момент в бригаде родилась та самая близость, которая объединяет людей независимо от того, кто они и что они. Даже то, что порою бригадир шипел и фыркал на Китаева и Христинина, ушло куда-то в прошлое, провалилось, на поверхности осталось только одно – желание помочь этому человеку. Пожалуй, эта черта, заставляющая протягивать руку помощи друг другу, и отличала тех, кто в лагерных условиях сохранил душу, оставался человеком, венцом природы, несмотря ни на что, от тех, кого лагерь все-таки смял, выпотрошил начисто, оставил только оболочку и больше ничего. Внутри оболочки у этих людей были униженность, пустота, боль, слезы, боязнь стать еще более униженным.
Фронтовики сопротивлялись этому как могли. У уголовников, конечно, существовала своя спайка – угрожающе прочная, опирающаяся на заточки, финки и желание «шестерок» выслужиться перед паханами, но у нее были совсем иные цели и двигательные силы – совсем иные вожжи, словом. Конечно же «политики» в этом смысле стояли выше уголовников.
Двое зеков, едва загребая башмаками грязь, пронесли мимо бригады брезентовую подстилку, на которой, задрав нос вверх, лежал человек с синим лицом и ввалившимися небритыми щеками. Человека несли ногами вперед. Егорунин, проводив мертвеца взглядом, угрюмо пробормотал:
– Жизнь – жестянка… – Только это произнес, больше ничего. Задумался Егорунин. Всякий лагерь ведь – это не только голодуха, муки и унижения, это философия.
А бригадир глянул куда-то ввысь, поверх голов, в глазах его возникла и засветилась недобро какая-то свинцовая ненависть. Раньше бригадир таким не был. Что-то с ним произошло.
Вечером в звенящем от комарья сумраке (перед закатом потеплело и тут же объявились полчища комаров), в лагерь двенадцатого участка прибыло подкрепление: из Поселка пешим строем пришли посланцы Большой земли – такие же «политики», как и обитателя четвертого барака. Новичков охрана уложила в дощатке на пол, на голую землю, и велела спать до утра. А утром будет и перекличка, и дележка свободных нар…
Лаггородок затих.
Ночью из дощаника выбрался до ветра один из новичков, по фамилии Савченко, – бывший фронтовик, бывший начальник финотдела, а до войны – главный бухгалтер большого строительного треста в Киеве.
Савченко уже успел засветиться тем, что во рту у него золотых зубов было больше, чем положено по законам анатомии – во всяком случае, больше отведенных по штату тридцати двух штук. Когда Савченко открывал рот, воздух над колонной начинал дорого светиться, подрагивал, будто живой, – это играли, пронзали воздух лучиками зубы. Очень хорош был золотой рот бывшего дивизионного начфина.
Очнувшись на улице, на комариной прохладе, Савченко потянулся, шлепнул себя ладонью по шее, в которую не замедлили вгрызться сразу два десятка комаров, покосился на странные зарницы, возникшие в небе, очень похожие на северное сияние. Но какое северное сияние может быть летом? Это явление зимнее, морозное… Савченко поморщился и неожиданно скорчился от боли, пробившей его тело до земли. Из глаз полетели электрические брызги, в ушах возник грохот, разом прорвавший ему барабанные перепонки. Ноги у Савченко прогнулись, он пополз вниз. Из темноты выскочили сразу трое, подхватили беспамятного зека за руки, за ноги и потащили за угол дощаника.
Никто из «политиков» не заметил, что Савченко исчез. Был человек и не стало его, а вот что с ним произошло конкретно, никто не мог пояснить. Исчез зек Савченко и все – сквозь землю провалился. Сгорел. Растаял в воздухе.
Оглушенный Савченко так и не очнулся. Даже во время мучительной операции, которой его подвергли. Поскольку старого пахана уже не было, – лежал под плотным земляным пластом, утрамбованным гусеницами бульдозера, – управлял уголовным дощаником другой человек – по прозвищу Квелый. Бровастый, с крупным красным носом и тяжелой нижней челюстью мужик, совсем не производящий впечатления квелого овоща. Это был живчик, способный заниматься многими делами сразу.
В одну минуту он делал столько движений, сколько могут совершить не менее трех человек, вместе взятых.
Своих подопечных, тащивших Савченко, Квелый встретил у дверей дощаника.
Подцепил пальцами голову Савченко за подбородок, приподнял. Вгляделся в лицо:
– Он!
– Не ошибся, Квелый? – завертел хвостом, зашестерил около пахана Сявка – малый, находившийся у нового «руководителя» на подхвате.
Квелый «шестерку» не слушал, проговорил тяжело, словно давил зубами твердые хлебные зерна, размалывал их в муку.
– Тащите его в подсобку, барак поганить не будем.
Неувертливое тело Савченко развернули головой на новый курс, затащили в небольшой крепкий сарай, прилаженный к основному помещению. Там хранили разный мусор, который должен каждый день находиться под рукой – может понадобиться в любую минуту – метлы, лопаты, тряпки, сломанные табуретки и скамейки.
– Кладите его на пол, – велел Квелый, ткнул пальцем перед собой, показывая, куда надо положить Савченко, – разверните поудобнее, чтобы он ногами не дергал – не то заедет кому-нибудь по роже. И свет сюда… Дайте сюда свет!
Сявка поспешно приволок в подсобку фонарь, поднял его над головой, осветил зеков.
– Начали! – почти торжественным тоном объявил Квелый. Совсем как в театре.
Беспамятного Савченко разложили на полу, грязной деревяшкой раздвинули ему золотые челюсти.
– Жалко, клещей нет, – досадливо произнес кто-то.
– Работай тем, что есть, – рявкнул на него Квелый.
Из инструментов имелся только молоток, больше ничего. Еще была железка, заправленная на точиле под зубило. Но от куска металла этого – неуклюжего, кривого, ржавого – пользы будет, наверное, мало.
Зубы у Савченко сияли дорого, в подсобке даже светлее сделалось. Квелый не выдержал и громко хлопнул ладонью о ладонь:
– Желтому металлу – наш респект и уважуха! – На его лице появилась довольная улыбка. – На эти зубы можно даже трофейный трактор купить. Тащите-ка сюда Пскобского!
В колонне уголовников числился один зек – толковый взломщик сейфов из Псковской области, по географической привязке его и звали Пскобским, – похожий на черта дядя, нечесаный, с клочьями взъерошенных волос, торчащими у него отовсюду – из-под шапки, из ушей, из ноздрей, из рукавов телогрейки. Шерсть словно бы прорастала сквозь одежду, перла из всех углов, волосатые руки Пскобского были похожи на медвежьи лапы.
– Не надо меня ниоткуда и никуда тащить, – прогудел Пскобской, – я уже здесь.
Голос у медвежатника был недовольный, глухой, и другой зек на его месте был бы тут же наказан Квелым, но только не Пскобской. Пскобской в уголовном мире считался человеком ценным, мастаком (мастером), а с мастаками паханы всегда обращались аккуратно, берегли их.
– Давай, Пскобской, приступай, – скомандовал Квелый, отодвинулся на шаг от лежавшего на замусоренном земляном полу Савченко.
Пскобской прошелся пальцами по золотым зубам беспамятного «политика», проверяя, насколько прочно натянуты коронки на корешки, засевшие в гнездах челюстей. Одного прикосновения ему было достаточно, чтобы все понять и что надо сделать, чтобы золотые коронки сгрести себе в ладонь. Проверив зубы, Пскобской озабоченно покачал головой.
– Чего? – приподнял одну бровь Квелый.
– Зубы ставил толковый мастер, – сказал Пскобской, – одним плевком не сшибешь.
– Сшиби двумя плевками, – невозмутимо посоветовал Квелый, – или тремя. Нам главное, чтобы рыжье было цело.
– Сшибем, – пообещал Пскобской и заправил неряшливо высунувшуюся прядь волос под шапку. – Рыжье будет цело.
Подцепил пальцами железку, заточенную под зубило, откинул в сторону – эта железка ни на что не годилась. Подержал в правой руке молоток, потом переложил в левую, также подержал, словно бы пробовал инструмент на вес. Вздохнул хрипло, с досадой.
– Что-то не так? – насторожился Квелый.
– Не так, – буркнул в ответ Пскобской, – и до така нам не дотянуться. – Медвежатник провел по зауженной стороне молотка, вспушил неровно остриженные усы и проговорил жестко, упрямым тоном, словно бы что-то отрезал: – А нам это и не надо.
Снять коронки каким-нибудь примитивным, упрощенным способом оказалось невозможно, поэтому старый взломщик сейфов выламывал коронки молотком – выламывал вместе с зубами…
Изо рта Савченко выбулькивала кровь, Пскобской ругался матом, брезгливо вытирал пальцы об утрамбованную землю пола, сбрасывал «рыжье» в старую консервную банку и приступал к выколачиванию следующего зуба.
– А клиент кровью не захлебнется? – неожиданно подал голос прислужник пахана, вертлявый Сявка с шустрыми щучьими глазами.
– Не захлебнется, – пробурчал Пскобской, недовольный тем, что ему мешают выполнять сложную работу.
– Испарись! – приказал Сявке пахан, и тот мигом куда-то исчез, словно бы действительно испарился либо провалился сквозь землю.
Бывшему начфину Пскобской вышиб все золотые зубы, блестевшие во рту. Осталось три или четыре корешка, растущих очень глубоко, чуть ли не в глотке, а так бедному зеку уже нечем было жевать не только хлеб, но и жидкую, схожую с поносом кашу и мятую пополам с водой картошку.
Напоследок Пскобской обследовал черный, залитый кровью рот Савченко и, подперев рукою спину, выпрямился. Проговорил усталым голосом:
– Все.
– Нигде ничего не осталось? В желудке, может быть?
– Не осталось. Даю голову на отсечение, бугор.
– Голова твоя нам не нужна, Пскобской, – Квелый в назидательном движении поднял указательный палец, – голова для других целей потребуется. А вообще, что-то слишком легко ты распоряжаешься своей головой. Смотри, не то отсекут тебе бестолковку, как курице перед тем, как ее отправить в суп… Ладно, – голос Квелого сделался миролюбивым. – Сегодня на работу можешь не выходить – оставайся дежурить в бараке. Ты свою пайку заработал, – Квелый сгреб лицо в ладонь. – Кто там стоит на стреме?
– Дуля и Мозер.
– За кильдимом вашим все чисто?
– Ни одного движения воздуха, Квелый.
– Выволакиваем клиента.
Бывшего начфина дивизии вытащили из подсобки ногами вперед, словно покойника, и, подхватив на руки, оттащили к сараю, около которого, как и у ямы, также складировали мертвецов. Там уложили на влажную землю у двери. Отряхнув на прощание ладони, уголовники огляделись и исчезли в темноте. Жизнь на пятьсот первой стройке шла своим чередом, катилась по набитой, хорошо утрамбованной колее.
Заповеди лагерные в зоне хорошо известны каждому зеку. Соблюдать их, на первый взгляд, просто, но не у всех это получается: жизнь в зоне сложна, такие виражи иногда закручивает, что люди о заповедях просто забывают – не до них.
«Никому не верь, никого не бойся, ничего не проси», – эти заповеди – обкатанные, много раз повторенные. Их на пятьсот первой стройке знали, естественно, все, а вот персональная заповедь пятьсот первой была ведома не всем. Она тоже проста, как кудахтанье курицы, не желающей угодить в кастрюлю: «Не суй своего носа в чужой котелок!» Ее, к слову, можно было поставить в один ряд с тремя первыми заповедями, поскольку сварены они на одном костре, в одной посудине, хотя исполнены в разных «литературных манерах».
Фронтовики на стройке продолжали держаться вместе, кучно, ибо хорошо понимали – поодиночке всех их искрошат, переломают, как старые, начавшие сохнуть ветки. Переломают уголовники, сломает «кум» со своими сподвижниками, сломают голод и холод, сломают обстоятельства, самым тяжким из которых была непосильная работа. Она уничтожала людей почище уголовников, вохровцев, компании «кума» и тьмы стукачей и прилипал, при виде которых у Егорунина перекашивалось лицо.
И как только этот люд – охранников, стукачей, «шестерок», «кумов» и прочих – на стройке ни называли! И бандерами, и беспредельниками, и ползунами, и полковниками, и оперсосами, и зухерами, и колодниками, и вязалами, и мосолами, и ляпашами, и тишками, и щенными суками, и штымпами, и тухлыми ментами, и ходиками, и цурками – если записать все прозвища, получится целый словарь. Энциклопедия, вмещающая в себя более ста наименований.
У Китаева интерес к словам-новоделам всегда сидел в крови, – видать, кто-то из его предков был шибко грамотный, занимался вопросами русского языка, филологии, и если слышал что-нибудь свеженькое – брал на карандаш; вот и Китаеву иногда так хотелось занести какое-либо интересное словцо на бумагу, что у него даже пальцы начинали чесаться, но ни бумаги, ни карандаша у него не было. Ценные вещи эти имелись только у различных учетчиков, нормировщиков, еще – у бригадиров. Этим людям действительно была нужна бумага и писчие причиндалы. Вообще-то надо было почаще оглядываться по сторонам: не может быть, чтобы где-нибудь не обнаружился клок бумаги с карандашным огрызком.
Если ему повезет, и Китаев выберется живым из этого пекла, то напишет книгу. Книгу о том, что он видел, что испытала его шкура в местах, где обитали остяки и загулы, научившиеся совершенно не замечать ни гнуса, ни комаров, на дураковатых наглых вертухаев, возомнивших себя богами, ни тягот лютой природы, которой ничего не стоит свернуть человека калачиком и засунуть его, бездыханного, под какой-нибудь камень либо уложить на дно трескучей реки и сверху нахлобучить тяжелую, ставшую железной корягу. В местах этих, как считают знающие люди, телеграфные провода кончаются. Никто никогда не узнает, что тут происходит и будет происходить, если только свидетели событий здешних не изловчатся, не выживут и целыми не вернутся к людям.
А когда вернутся, – тогда и можно будет поведать народу, как гробились зеки в северных лагерях, как умирали на пятьсот первой стройке, под какими камнями теперь лежат. Ради этой цели стоит выжить. Только удастся ли выжить? Этого Китаев не знал… Не знал никто и из его товарищей по общей беде.
Что день грядущий им готовит? Кто ответит на этот вопрос?
Четвертый барак, который и в поле, среди шпал, костылей и рельсов стал числиться четвертым бараком, снова пополнился колонной «политиков», довольно большой. Тут были не только фронтовики, разделавшие Гитлера и обратившие его в протухший обгорелый труп, – были и серьезные мужики, которые в тылу поставили на конвейер производство танков и самолетов, выращивали хлеб, ловили рыбу и лелеяли скот, чтобы солдату было что бросить в рот после штурма трудной высоты; в колонне находились и те, что умело повышибали зубы самураям, освободили Китай и Корею.
Колонна была истощена – «политикам» в дороге ничего, кроме кипятка и куска хлеба в день не давали, люди держались на честном слове и еще на чем-то, совершенно неведомом. Беднягам досталось не меньше, чем питерским блокадникам в первую голодную зиму. Да, собственно, блокадникам было легче – они верили, что выживут, за их плечами находилась Родина, они надеялись на нее, а от новоприбывших «политиков» Родина отказалась.
Колонну эту, как и прошлую, загнали в дощаник четвертого барака, очень плотно набитый зеками, – так плотно, что даже таракану негде было разместиться, – и перед тем, как захлопнуть дверь, «кум», пригнавший колонну, заявил с язвительным смешком:
– Свободные места ищите сами. Кто ищет, тот всегда найдет. Па-анятно?
Суровый оказался «кум» – запыленный небритый оперативник с лейтенантскими звездочками на погонах.
Очутившись в вонючем, пропахшем потом помещении, усталые отощавшие «политики» полезли кто куда, забили пространство под нарами, между нарами – готовы были ночевать где угодно. Рассредоточились они быстро – похоже, там, где не хватает площади таракану, запросто может разместиться зек.
Лишь четверо сгорбленных хриплоголосых «политиков» не сумели никуда приткнуться, затоптались беспомощно около кашляющей дымом печки, обвешанной влажными портянками, исторгающими запах старой помойки.
– Братки, кто-нибудь с Третьего Белорусского есть? – надломленным трескучим тоном спросил один из них, перекошенный на одну сторону, с костлявым лицом и сединой, серебрившейся на подбородке.
– Я с Третьего Белорусского, – приподнялся на своем лежаке Китаев.
– Браток, помоги определиться, – попросил сгорбленный, – на последнем дыхании держусь.
Китаев поспешно отодвинулся к стенке, освобождая часть нар.
– Ложись. До утра прокантуемся, а там видно будет.
– Спасибо те, однополчанин, – новоприбывший с трудом прикорнул на нарах у самого края, у него не было сил даже поднять ноги, прошептал напоследок, – браток, – и тут же уснул. Ноги у него так и остались стоять на земле: туловище на нарах, а ноги – на земле.
Печка тем временем потухла, возродить в ней жизнь ни у кого не было мочи. Дежурный – изнемогший, усталый – спал мертвым сном, у зеков, пусто хлопавших в эти минуты глазами, тоже не хватало сил подняться и пошуровать клюкой в железной бочке.
Было слышно, как воют комары. Когда комаров много, иссушающее нытье их вышибает на коже противную сыпь, даже на могильный вой зеки реагируют не так, – волки их не выводят из себя, а вот комары выводят. У человека даже меняется лицо от их воя, в глазах появляется выражение бессильной ярости. И как они только проникают в плотно закупоренный влажный дощаник, через какие невидимые, не примеченные человеком щели лезут внутрь – не понять… Китаев, когда от укусов у него начало гореть лицо, проснулся на мгновение, ладонью мазнул по лбу и правой щеке, давя ненасытных злодеев, оставил на коже кровяной след, застонал обреченно и вновь погрузился в тяжелый серый сон.
Все же новоприбывших в дощанике четвертого барака не оставили – пришел какой-то крикливый капитан, хотел своими воплями утрамбовать дощаник, но понял, что вряд ли это удастся, и исчез – понесся к начальству решать вопрос. Пока капитан бегал туда-сюда, Китаев разговорился с обезножевшим однополчанином. Был тот пригнан из Москвы – с демобилизацией у него вышла задержка, дом на Зубовской площади, в котором он когда-то жил, был разбит немецкой бомбой во время осенних налетов сорок первого года на Москву, жена от него отделилась, ушла к другому, более удачливому и более обеспеченному человеку, – в общем, оказался фронтовик в полной заднице, как он сам выразился, и не выдержал, начал ругать непутевое столичное начальство. Результат не замедлил сказаться – он получил судебное указание обживать север. Ордена, которые он заработал на войне, отняли, прав лишили, свет белый огородили решеткой и на будущее, исходя из самых добрых пожеланий, посоветовали держать язык за зубами.
Фамилия у однополчанина была красивая – Беловежский, и профессия его для пятьсот первой стройки нужная – инженер-мостовик. На фронте Беловежский занимался тем, что возводил переправы.
– Не приведи Господь кому-нибудь иметь такую долю, как у меня, – пожаловался Беловежский, прощаясь с однополчанином, раздвинул губы в горькой улыбке, – и если есть возможность отказаться от такой доли, желаю всякому отказаться.
Немного надо человеку, всего чуть – отлежаться, поспать малость, одолеть усталость, мозжившую в костях и мышцах, – и он начинает походить на человека… Так было и с Беловежским.
Впрочем, обратиться на зоне в человека в полной мере вряд ли возможно, тут скорее произойдет обратное – человек потеряет все человеческое, последние остатки. Особенно если рабочий день, как на пятьсот первой стройке, составляет шестнадцать часов. Счастливчики работают по тринадцать, но это, в основном, блатные, уголовники и те, кто «иже с ними»; «политики» этими благами не пользуются.
Выработать положенное бывает непросто, некоторые от худой еды бывают так слабы, что с трудом вытягивают тридцать процентов нормы.
Так произошло и с инженером Беловежским в первый день работы – он кхекал, сопел, обливался потом, кашлял, выворачивался наизнанку, но тянуть наравне со всеми не мог – сил не хватало. Для полноценной работы надо было подкормиться. А как подкормиться, когда повышенную пайку дают только тем, кто выполняет норму? Получался заколдованный круг, разорвать который простому зеку не дано.
Тому, кто работает как Беловежский, в день дают только триста граммов хлеба и миску баланды – больше не положено.
Младший сержант Житнухин, которому до всего было дело, брезгливым тоном сделал Беловежскому замечание:
– Плохо трусишься, дохляк! Если так будешь работать дальше – в канаву под бульдозер ляжешь.
Что такое «лечь в канаву под бульдозер», Беловежский еще не знал, но по лицу охранника понял: штука эта – не очень хорошая, скорее – очень плохая. Глаза у него невольно посветлели, нижняя губа задрожала. Беловежский ведал другое: если человека в лагере берут на карандаш, то, как правило, обязательно доводят дело до итога – до могильного холмика. А умирать не хотелось.
Руки у Беловежского затряслись. Пытаясь совладать с собою, он засунул одну руку в карман телогрейки, машинально достал портсигар. Портсигар был хорош – трофейный, с изображением старинного замка. Привез его Беловежский из самого Берлина. И как он умудрился сохранить ценную штуку до самого Севера, до «мест не столь отдаленных», выйти на многочисленных пересылках неободранным, неограбленным, одному Богу известно, но факт остается фактом: нарядный портсигар Беловежский сохранил.
Глаза у Житнухина возбужденно блеснули:
– А это что у тебя?
– Портсигар, гражданин начальник. Трофейный. С фронта привез.
– Не ври! На фронте ты никогда не был, поскольку, как и Гитлер, сам фашист. Дай-ка портсигарчик сюда!
– Зачем? – хриплым, сходящим на нет голосом спросил Беловежский и сам подивился нелепости своего вопроса.
Взгляд у Житнухина похолодел, налился металлом, он приподнял половинку верхней губы, обнажая несколько крепких желтоватых зубов.
– А ты, фашист, дурак, – сожалеющим голосом произнес он, – совсем дурак, – тут Житнухин нетерпеливо тряхнул своей тяжелой рукой, будто лопатой, повторил, покачав головой: – Совсем дурак, однако…
В голосе младшего сержанта возникли тонкие воющие нотки, будто внутри у него натянулась некая струна, приподнятая половинка верхней губы поднялась еще выше.
– Что за шум, а драки нету? – неожиданно раздался за спиной голос Житнухина.
Житнухин недовольно оглянулся, лицо его сделалось серым. За спиной у него, оказывается, стоял невысокий худощавый полковник в простой армейской фуражке – без привычного голубого верха, олицетворяющего, как внушали лагерные лекторы, чистоту рядов вохровцев. Фуражка полковника при красном околыше имела защитный верх, как всякая обычная пехотная фуражка, повседневная, какую одно время носил и сам Беловежский.
– А? – повысив голос, строго спросил полковник.
– Да вот, фашиста воспитываю, товарищ полковник, – переступив с ноги на ногу и облизав разом пересохшие губы, пояснил Житнухин.
– Фашиста, говоришь? – голос полковника сделался еще более строгим. – Фашисты сидят у нас в лагерях для военнопленных, а здесь – наши люди. Хотя и оступившиеся, но наши. Это вам понятно?
– Так точно! – словно бы споткнувшись обо что-то или проглотив ядовито-кислый дичок, готовно выкрикнул Житнухин, попытался сохранить достоинство, но одно было плохо: колени у него дрожали, и это было заметно.
Полковник перевел взгляд на Беловежского и неожиданно переспросил:
– Фашист, говоришь? – У Житнухина что-то булькнуло ржаво в глотке, но полковник не обратил на это бульканье внимания, пристально вгляделся в Беловежского. – Вас, если не ошибаюсь, Вадимом Алексеевичем зовут?
– Вадимом Алексеевичем, – подтвердил Беловежский покорно, без всякого удивления. Он вообще перестал чему-либо удивляться, хотя тому, что полковник назвал его по имени-отчеству, удивиться стоило.
Лагерь – это не дом отдыха и не кафедра теоретиков железнодорожного дела, лагерь – это чудовищное порождение системы, к которой полковник имел самое прямое отношение.
– Не узнаете меня? – спросил полковник.
Беловежский отрицательно покачал головой. Отвел взгляд в сторону.
– Я – начальник инженерной службы сто седьмой дивизии Головатов. Ну! – полковник хлопнул зека по плечу, будто бы пыль выбил из его бушлата. – Помните переправы, которые мы возводили? Ну!
На кителе полковника красовались три ряда орденских планок.
– Теперь помню, това… гражданин полковник, – Беловежский постарался выпрямиться, обрести строевую выправку, но это у него не получилось и он вновь сгорбился, опустил голову.
Полковник понял, что происходит с зеком, понял, что тот надломлен, смят, внутри у него ничего, кроме холода, боли и вины перед Родиной нет, – в последнем его убедили «кумы», вертухаи, прочий сволочной люд, к которому Головатов, впрочем, сейчас и сам имел отношение, – вбито в Беловежского это чувство силой, кулаками и немало времени понадобится бывшему подполковнику-саперу, чтобы избавиться от этой тяжести.
– Чего же вас, талантливого инженера, используют на черновой работе, а? Это же все равно, что на танке за мухами гоняться или в доменной печи кипятить чай, – Головатов не выдержал, помотал огорченно головой.
Хоть и работал он в гулаговской системе и подчинялся ее правилам, и сам проповедовал эти правила, но был в империи Гулага человеком чужим.
– Беловежский, я забираю вас к себе, в конструкторское бюро, – жестким, обретшим властность голосом проговорил полковник, – вы в шестьсот раз больше принесете пользы, стоя в КБ за кульманом, чем здесь, – полковник оглянулся, усмехнулся недобро, – да, здесь… среди шпал и мокреца.
Вот так и повезло новоиспеченному строителю-зеку Беловежскому, несказанно повезло. Пока полковник объяснялся с ним, Житнухин тянулся во фрунт, старался как мог, будто намеревался макушкой достать до ближайшего облака.
Китаев, оказавшийся свидетелем этого разговора, был доволен – хоть одному из них подфартило: в конструкторском бюро пятьсот первой стройки зеков-инженеров явно кормят не одной баландой и норму хлеба не ограничивают несколькими жалкими кусочками – тремя сотнями граммов. Полковник увел с собой Беловежского – подталкивал ладонью под лопатки и приговаривал благодушно:
– Пошли, пошли отсюда…
Беловежский двигался покорно, неловко цеплял носками ботинок за землю и никак не мог поднять голову – голова его покоилась на груди бессильно. Он еще не понял, что же произошло. Сказка, конечно, но такие сказки иногда случались на пятьсот первой стройке.
Когда полковник ушел, младший сержант Житнухин порыскал глазами по спинам работающих зеков, нашел Китаева и произнес тихо и яростно:
– Ты чего вылупился, выкормыш гитлеровский? – похлопал ладонью по прикладу автомата и просипел: – Помни, выкормыш, ты – мой должник.
Должник так должник. В конце концов, двум смертям не бывать, а одной не миновать, и всякой смерти совершенно неважно, должник ты или нет.
– Личный должник, усек? – добавил на прощание Житнухин, стрельнул проворным глазом вдоль ряда шпал, уложенных на насыпь. Лицо его сделалось беспощадным, и Китаев понял: этот человек попрет и на майора, и на полковника, и даже на генерала, не постесняется – таков его характер.
Какая-то часть мозга у младшего сержанта явно отсутствовала – не додала природа, решила провести эксперимент, но похоже, ничего хорошего из эксперимента этого не получится: отсутствующая часть мозга должна была управлять тормозной системой. Если этого человека не остановить, он уйдет далеко.
Житнухин яростно рубанул рукою воздух. Он вскипал все больше и больше, и в следующий миг, не сдерживая себя, с шумом скатился с насыпи на обочину.
– Сволочь, – негромко проговорил Китаев, глядя вслед младшему сержанту, – законченная сволочь. Вздумал засунуть меня в могильный ров – должник я его… Тьфу!
– Не засунет, – спокойно, чуть подергивая одной щекой, заметил Егорунин, – на всякую кривую пробку есть хороший штопор с винтом, – он сжал руку в кулак, другой рукой рубанул себя по сгибу локтя. Кулак, как член гигантского животного, незамедлительно взлетел вверх. И вот ведь как – ничего неприличного в этом жесте не было. Впрочем, лагерь, колючая проволока, автоматы в руках житнухиных, жестокость уголовников, «кумовья», по изощренности, лютости мало чем отличающиеся от урок, страшная костлявая старуха, бродящая с косою рядом с живыми людьми и беззастенчиво выбирающая себе жертвы, ничего общего не имеют с приличиями. Да и с неприличиями, в обычном человеческом понимании, не имеют тоже. Лагерь, нравы здешние – все это ниже, гораздо ниже принятой морали, ниже планки и понимания того, что вообще способен понимать человек. В России немало найдется людей, которые даже не ведают о том, что творится на островах Гулага. Как найдутся и люди, которые хорошо знают, что там делается.
Китаев засек, как Егорунин стиснул зубы – желваки у него вздулись двумя твердыми камнями под небритой кожей, височные выемки сделались костлявыми, в них замерцал пот.
Смерть в лагере, как и на фронте, не страшна – ее все равно не избежать, рано или поздно она придет. Гораздо сложнее смерти – не потерять себя в лагере, не превратиться в комок грязи, который никогда уже не обиходить, не отскрести от всяких гадостей, не отмыть, не привести в божеский вид… Вот этого Китаев боялся больше всего. И Егорунин боялся, и Христинин, даже магаданский «кум» – и тот боялся. Поэтому всем им странно было, как это Сташевский, например, решился перейти в иное человеческое качество, стать охранником, членом ордена вертухаев.
Китаев на подобный поступок вряд ли бы когда решился, – и не потому, что от страха могли затрястись, заскрипеть коленки, по другой причине – слеплен он был из другого материала… Он размахнулся, всадил клюв крюка в креозотовый бок шпалы. Егорунин подцепил шпалу с другой стороны, сзади, почти одновременно в дерево впились крюки Христинина и магаданского «кума»; вчетвером, ступая шаг в шаг, чтобы шпала не тряслась, не срывалась с крючков, они поволокли ее на насыпь.
На следующий день Китаев неожиданно увидел женщину, которую считал уже потерянной, по-мальчишески залился краской.
– Аня, это вы? – неверяще спросил он.
Аня словно бы переболела чем-то серьезным, лицо у нее было бледным, глаза сделались больше и глубже, в них появилась горечь… Красива же все-таки была зечка Аня.
Увидев Китаева, она сделала к нему шаг, но тут же остановилась, оглянулась робко, – видимо, поискала глазами свою бригадиршу, не нашла и, облегченно вздохнув, сделала еще один шаг к Китаеву. Поймала своим взглядом его взгляд, качнула головой по-птичьи. Все в ее взгляде было понятно, и в легком движении головы понятно – все находилось на поверхности. Китаев ощутил, как у него неожиданно сжалось сердце, а во рту сделалось солоно, будто он до крови прокусил зубами язык.
Переговорить с Аней он не успел – откуда-то внезапно, будто нечистая сила, вынесшаяся из-под земли, появилась бригадирша, остро и злобно стрельнула глазами в Китаева, потом, развернувшись круто, всем телом, по-мужицки шикнула на Аню, и та невольно сжалась, становясь меньше ростом, неприметнее. Бригадирша развернула ее в сторону от Китаева и толкнула кулаком в спину. Рявкнула сурово:
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?