Текст книги "Блокадные после"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
3. Место для памятника:
на подступах блокадной памяти
В рассказе «Место для памятника» Даниил Гранин описывает встречу в Ленинграде 1950-х, где к партийному функционеру приходит ученый и сообщает о своем будущем величии, в доказательство чего он приносит фотографию той площади города в будущем, где ему будет поставлен памятник. Возмущенный функционер делает все, чтобы изменить ход истории. В этом блеклом, осторожном, но не лишенном обаятельной наблюдательности повествовании (например, расстроенный функционер ищет утешения в баре шампанских вин) меня привлекло изображение идеи о том, как можно манипулировать памятью и как она оказывается связана одновременно с прошлым, настоящим и будущим.
Блокадное после начинается уже во время блокады. Пока она еще длилась, блокадники пытались представить, как память об этом событии будет поддерживаться после него: речь идет не только об одной из самых пронзительных мечт блокадников, об одном из самых упорных лейтмотивов блокадных дневников, но и о вопросе, буквально – как выглядело с точки зрения блокадников воплощение их опыта и испытания/преодоления.
Автор одного из самых важных блокадных гибридных дневников, сочетавших текст и изображение, архитектор Александр Никольский пишет, сидя в эрмитажном подвале-бомбоубежище в своем дневнике от 22 января 1942 года: «Я твердо верю в скорое снятие осады и начал думать о проекте триумфальных арок для встречи героев/войск, освободивших Ленинград. Специалист должен быть готов всегда…»[11]11
Никольский, А. Блокадный дневник, Л. «Искусство» 1971, С. 23.
[Закрыть]
В своей статье о проектах блокадного памятника Вадим Басс представляет разные версии «архитектуры памяти» – в данной статье предложены только две версии, и важно, что обе задумываются уже во время блокады, как пишут авторы проекта:
«Идея создания такого памятника возникла у нас еще в 1942 году, в условиях блокадной зимы в Ленинграде, когда мы носили военную форму и, как тысячи других наших сограждан, находясь на краю смерти от голода, вражеских обстрелов и бомбардировок, мечтали о светлых, радостных дня победы, – днях, которые должны возвратить счастливую жизнь миллионам…».
В то время как Басс изучает проблему памятников блокадному «после», Алексей Павловский пишет о чем-то менее «бронзовом», гораздо более хрупком, уязвимом.
В его статье поднимается вопрос о человеке блокадного после в попытке рассказать себя: в дневнике Милы Аниной происходит попытка рассказать, как человек переживший блокаду, чувствует себя в мире, в котором блокады как бы «не было» и памяти о ней нет места, из которого память вычеркнута: остался стыд и одиночество выжившего. Невыносимо читать, как последствия дистрофии вызывают непонимание, отчуждение, издевательство среди одноклассников Милы, не переживших блокаду: «Жестокость сверстников, дразнящих выжившую в блокадной Ленинграде девочку «дохленькой», заставляет Анину проводить границу в собственном классе между теми, кто «знал голод» и «не знал». Описывая свою школьную жизнь перед концом войны (девочке тогда было около десяти лет), Мила вспоминает, как физически больно ей было просто сидеть на уроках. «Подушка» – писала девушка, – это вовсе не подушка в полном смысле этого слова. Это была маленькая стеганая подушечка под тощую мою попу <…>. Такие подушечки носили с собой многие из детей, кто пережил блокадный голод». В свою очередь «дети, не знавшие голода», издевались над детьми-блокадниками, отбирали эти подушечки и «кидали по классу». Мила продолжала носить свою подушку вплоть до старших классов. Со временем она стала «стесняться этой своей неполноценности» и во время уроков стала подкладывать под себя согнутую ногу [Пожедаева 2017: 291].
Не смотря на возникновение памятников, живая, неофициальная послеблокадная память оказалась непрошенной и невысказанной в официальном мире послеблокадного города. Здесь мне представляется нужным вернуться к, возможно, главному, самому «очевидному» блокадному «после», не затронутому в нашем сборнике напрямую: с 1946 года до смерти Сталина, по сложному сплетению политических интриг велась кампания, которая воспринималась городом тогда (и легендарно воспринимается по/сейчас), как наказание города за блокаду, за его отдельную судьбу.
Были жестоко «наказаны» самые разные институции, также наказанию подверглась явления символические, например писательская слава города: в первую очередь речь идет о кампании против ленинградских журналов, против Зощенко и Ахматовой (при этом наказание парадоксально обошло ту же Берггольц).
То, что «Ленинградское дело» воспринималось в городе как явление политического наказания и символического возмездия одновременно, из синхронных источников понять не просто, так как их мало: кто бы тогда осмелился открыто писать об этом? Где искать формы культурной репрезентации блокадного дела? Они странны, глухи, опосредованы: перед нами возникают палимпсесты и сложные кодировки смыслов.
Возьмем, например, текст Ахматовой «Приморский Парк Победы» (1950):
Еще недавно плоская коса,
Черневшая уныло в невской дельте,
Как при Петре, была покрыта мхом
И ледяною пеною омыта.
Скучали там две-три плакучих ивы,
И дряхлая рыбацкая ладья
В песке прибрежном грустно догнивала.
И буйный ветер гостем был единым
Безлюдного и мертвого болота.
Но ранним утром вышли ленинградцы
Бесчисленными толпами на взморье.
И каждый посадил по деревцу
На той косе, и топкой и пустынной,
На память о великом Дне Победы.
И вот сегодня – это светлый сад,
Привольный, ясный, под огромным небом:
Курчавятся и зацветают ветки,
Жужжат шмели, и бабочки порхают,
И соком наливаются дубки,
А лиственницы нежные и липы
В спокойных водах тихого канала,
Как в зеркале, любуются собой…
И там, где прежде парус одинокий
Белел в серебряном тумане моря, —
Десятки быстрокрылых, легких яхт
На воле тешатся…
Издалека
Восторженные клики с стадиона
Доносятся…
Да, это парк Победы.
Стихотворение Ахматовой написано как часть «сталинского» цикла, задуманного ею в надежде (не оправдавшейся) на облегчение участи сына, Льва Гумилева, вновь арестованного во время послевоенных чисток ленинградской интеллигенции.
Ахматова, сама ставшая одной из наиболее видимых жертв этой кампании, пишет стихи во славу «советского Ленинграда» и его процедур памяти, она пишет о Парке Победы на севере города. Материя этого стиха замечательна: он, очевидно, сшит прежде всего из «Медного всадника», это своего рода центон[12]12
The Northern Palmyra Affair (1962): название это трудно поддается переводу из-за игры слов: “affair” может значить как и «любовный роман», так и «кампанию».
[Закрыть].
Ахматова переписывает текст о зарождении города как текст о (воз)рождении города заново: после блокадной катастрофы. Но это очень своеобразный новый город/кенотаф: при том, что насколько нам известно, Приморский парк Победы не был во время блокады местом массовых захоронений (в отличие от будущего Московского парка), само его появление, пустого и нового пространства памяти, соответствовало мифологеме о новом начале, связанном с абсолютным началом (своеобразная перезагрузка истории), стирающим запятнанное чудовищное недавнее прошлое.
Рефлексия ушла в тишину, в молчание, в сложные коды и версии перевода: именно поэтому здесь хочется упомянуть, возможно, самое фантастическое и гротескное художественное произведение, «порожденное» «Ленинградским делом»: роман американского журналиста Гаррисона Солсбери «Дело Северной Пальмиры». Солсбери прекрасно разбирался в политической составляющей «блокадного после»: он был в Ленинграде в 1944-м и затем снова, несколько лет спустя, и оставил, кстати, одно из наиболее пронзительных описаний ленинградских послеблокадных руин.[13]13
Находится в архиве Солсберри в Архиве Колумбийского Университета.
[Закрыть]
В своем романе Солсбери перевивает подробности своей увлекательной личной жизни со странными, сюрреалистическими, но не неточными отражениями ленинградской реальности конца 1940-х. Он повествует об опале писатели Зоскинда, которая была вызвана неудовольствием властями его рассказом «Ежик» (вряд ли стоит здесь напоминать о прозрачном намеке на Зощенко и его рассказ «Обезьяна»).
Зоскинд в романе является жертвой литературного функционера Смирнова, который уничтожает его, подозревая, что в рассказе выведен не просто ежик, а именно ручной ежик Смирнова, съеденный им во время блокадного голода.
Ежик становится химерой (не говоря уже о запредельной странности воображения Солсбери), сакральной жертвой, неуспокоенным блокадным призраком, который вынуждает Смирнова мстить Зоскинду и всему блокадному городу.
В своей ошеломляющей, обескураживающей странности текст Солсбери кажется симптоматичным: не столько сон разума, сколько замалчивание истории способно порождать химеры, одной из которых является ежик писателя Зоскинда. Тексты, выказывающие симптоматику «блокадного после», никогда не становились предметом комплексного изучения: хотелось бы думать, что наш сборник может стать первым шагом в такой работе по выявлению и изучению этих текстов-симптомов, тем более, что речь идет о явлении масштабном и о мощных эмоциях. В завершении я хотела бы сказать о произведении, в котором для меня пронзительно и сложно отражены многие смыслы «блокадного после» – o фильме Михаила Богина «О любви» (1970)[14]14
Я хочу поблагодарить Ирину Сандомирскую за обсуждение блокадных смыслов этого фильма.
[Закрыть].
В этом фильме показана нехитрая, казалось бы, история неразделенной любви. Однако, приглядимся: фильм знакомит нас с молодой женщиной, оставшейся сиротой во время войны, все силы сердца которой отданы реставрационной работе в разрушенном Екатерининском дворце 25 лет спустя после того, как он был превращен в обгоревшие руины. Не умеющая полюбить и зачать в реальности, героиня предается душой искалеченным «амурчикам» скульптурного оформления дворца: искалеченным, обезображенным «детям» войны. Невероятно красивая (и одинокая) героиня служит красоте и памяти о красоте своего города, его прошлому – с окружающим ее миром она связана вот именно что хрупко, «ребячески».
Ее любовь, ее внимание, ее труд отданы останкам дворца, на фоне этой страдающей, жалкой красоты невостребованная красота героини обретает новый смысл и назначение. Она находится в отношениях с прошлым, которое она перевоссоздает для новой жизни: воссоздает любовно.
Значительная часть фильма посвящена взгляду камеры на пострадавшие элементы скульптуры: на прекрасные искалеченные тела и на медленную осторожную работу реставраторов над этими телами.
Речь здесь идет о любви.
Нина Попова
Анна Ахматова
Возвращение. 1944–1945
Анна Ахматова вернулась в Ленинград из эвакуации из Ташкента после снятия блокады 1-го июня 1944 года. Была эвакуирована 28 сентября 1941-го. Ее опыт жизни в городе перед началом блокады – короткий, всего три месяца, 90 дней. Для нее – поэта, могущего по фрагменту восстановить целое, может быть, этих 90 дней было достаточно, чтобы исторически, поэтически оценить происшедшее, понять, чем была для города блокада.
Но прежде чем говорить о возвращении, нужно понять, какой город она оставила, уезжая в эвакуацию почти на два с половиной года. Это здесь, вместе с Городом (всегда писала с большой буквы) она пережила начало террора 1930-х. 10 марта 1938-го ее запись, связанная с датой 10 марта 1938 года: «Арест моего сына Льва. Начало тюремных очередей». Это ее город, ставший «ненужным довеском» тюрем, ее «промотанным наследством». Город ее молодости, ее первых поэтических сборников, ее поэтического круга, в том числе кабаре «Бродячая собака», само существование которого в контексте советской жизни 1930-х годов казалось каким-то нереальным сновидением. Это в августе 1941-го вместе с Б. В. Томашевским, спасаясь от бомбежки, они вбежали с площади Искусств во двор, а потом в подвал какого-то дома – в бомбоубежище. И подняв голову, вскрикнули в один голос: «Собака!»[15]15
Петербург Ахматовой: семейные хроники. Зоя Борисовна Томашевская рассказывает, СПб. 2000, с. 16.
[Закрыть]. В этом городе она закончила свой цикл «В сороковом году»: падение Парижа, обстрелы Лондона, финская кампания и захват Финляндии советскими войсками – вот ее сюжеты. О разрушающем европейскую культуру фашистском нашествии, о грозящем распаде нравственных устоев жизни: «И матери сын не узнает, /И внук отвернется в тоске». В этом городе 27 декабря 1940-го, во вторую годовщину гибели Осипа Мандельштама, начала писать «Поэму без Героя». События кануна Первой мировой войны – 1914 года, пролога Второй мировой.
22 июня 1941 года. Начало войны за день до ее дня рождения (в ночь с 23 на 24-е). Она всегда придавала этому дню – Дню Ивана Купалы, дню летнего солнцестояния – высокий смысл, видя нем знак своего поэтического предназначения. В тот год праздника как подведения итога прожитого и начала следующего года – не было.
Ольга Берггольц запомнила ее летом 1941-го с противогазом где-то возле Фонтанного дома, когда из жильцов флигелей создавали отряды противовоздушной обороны. Но бомбежки, звуки падающих бомб, пикирующих немецких самолетов, вызывали у Ахматовой чувство физического ужаса. Словно некое погружение в ад. «Щели», вырытые в саду Фонтанного дома (для жильцов дома это было убежище при артобстрелах), траншеи, прикрытые металлическими щитами. «Щель представляла собой дверь в землю, живой человек заходит в землю, чтобы переждать Смерть, но и чтобы побыть с нею. Покопав и посетив такие щели, АА придвинулась еще на шаг ближе к своему ленинградскому ужасу»[16]16
Барскова Полина. OST-ранение. – Post (non) fiction.
[Закрыть].
Не скрывала свой страх, панически боялась звуков падающих снарядов, («драконий рев» летящей бомбы – называла тот звук). Артобстрелы заставили ее перебраться с Фонтанки в писательский дом на канале Грибоедова, сначала в квартиру к Томашевским («стены в нашем доме были толщиной в метр сорок», – вспоминала З. Б. Томашевская), потом в дворницкую в полуподвале. «Боялась ужаса видеть людей раздавленными». «Истерической паникой» называла в своем «Дневнике» это ее состояние жесткая Л. В. Шапорина.
17 сентября на углу улиц Желябова и Невского проспекта прямым попаданием снаряда в киоск был убит дворник Моисей Епишкин, в комнате которого Ахматова жила: он пошел по ее просьбе купить ей папиросы «Беломор». Погиб, как она считала, в том числе по ее вине, и корила себя. И еще долго, по рассказам З. Б. Томашевской, вспоминала эту дату, «помнила этот день всю свою жизнь. 17 сентября она непременно говорила: сегодня погиб Епишкин»[17]17
Петербург Ахматовой: семейные хроники… С. 1.
[Закрыть].
«Зашла к Ахматовой, – записала в эти О. Ф. Берггольц, – она живет у дворника (убитого артснарядом на ул. Желябова) в подвале, в темно-темном уголку прихожей, вонючем таком, совершенно достоевщицком. На досках, находящих друг на друга – матрасишко. На краю, затянутая в платок, с ввалившимися глазами – Анна Ахматова, муза плача, гордость русской поэзии… Она почти голодает, больная, испуганна… И так хорошо сказала: «Я ненавижу Гитлера, я ненавижу Сталина, я ненавижу тех, кто кидает бомбы на Ленинград и на Берлин, всех, кто ведет эту войну, позорную, страшную»[18]18
В. А. Черных. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой 1889–1966. Изд. 3-е. М., 2016. С. 399
[Закрыть].
25 (26) сентября Ольга Берггольц организовала выступление Ахматовой по ленинградскому радио. Трансляция велась из дома на канале Грибоедова из квартиры М. М. Зощенко. Сохранилась запись этого текста: «Вот уже больше месяца, как враг грозит нашему городу пленом, наносит ему тяжелые раны/…/. Вся жизнь моя связана с Ленинградом – в Ленинграде я стала поэтом, Ленинград стал для моих стихов их дыханием. Эта вера крепнет во мне, когда я вижу ленинградских женщин, которые просто и мужественно защищают Ленинград и поддерживают его обычную человеческую жизнь…»[19]19
Анна Ахматова. Собр. соч. в шести томах. Том 5, М., 2001, С. 258–259.
[Закрыть]
В конце сентября 41-го года по распоряжению горкома партии были эвакуированы ленинградские деятели культуры, в том числе и Ахматова. Конечная цель – через Москву в Чистополь, а затем в Ташкент. По воспоминаниям М. Ф. Берггольц, «тяжело переживала отъезд. Говорила: «Как достойно выглядят те, которые никуда не уезжают!»[20]20
В. А. Черных. Летопись… С. 401
[Закрыть]
Там, в эвакуации, прошли почти два года. Непростые два года. Недаром эвакуацию сравнивают с эмиграцией: необходимость принимать чужие условия, скученность и плотность. «Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке, / И изгнания воздух горький – Как отравленное вино…»
Что знала или могла знать Ахматова о блокаде Ленинграда там, в Ташкенте? То же, что вся страна, т. е. почти ничего. Сводки Совинформбюро, где была только самая общая информация. Из газет или по радио. «Радио у нее в комнате не выключается. Когда она слушала очередную сводку, ее лицо казалось живым воплощение трагедии», – вспоминала Р. М. Беньяш[21]21
Там же, с.407.
[Закрыть]. Она получала письма из Ленинграда – и от Томашевских, и от В. Г. Гаршина. Но они никогда не писали о конкретных обстоятельствах своей блокадной жизни. Когда в марте 1942-го встречали на вокзале эвакуированную из Ленинграда после первой самой страшной блокадной зимы семью Пуниных, Л. К. Чуковская обратила внимание на «страшные лица ленинградцев…» Но Пунин о той блокадной зиме никогда не рассказывал, как не рассказывал никто из эвакуированных. Уже через год после эвакуации в сентябре 1942-го Ахматова рвалась обратно – хотя бы в Москву. Это не получилось – не могло получиться: нужен был вызов от Союза писателей, а его не было. Тем не менее, начинала строить планы возвращения в Ленинград уже с июля 1943-го. Она писала стихи о Ленинграде: «Памяти мальчика, погибшего во время бомбардировки Ленинграда» («Постучи кулачком…», «Щели в саду вырыты»), «Первый дальнобойный в Ленинграде. «Мужество», опубликованное в «Правде» в марте 1942 года с подачи Ф. Вигдоровой, которая была корреспондентом в Ташкенте. «С грозных ли площадей Ленинграда…», «Nox. Статуя «Ночь» в Летнем саду». Стихи вошли в ее сборник «Избранное», вышедший в Ташкенте в 1943 году. «Стихи горькие и прекрасные. С этими хоть на смерть идти» (Н. Я. Мандельштам)[22]22
Черных В. А. Летопись… С.421.
[Закрыть]. В рецензии на книгу, правда, оставшуюся не опубликованной, Б. Л. Пастернак писал: «Патриотическая нота, особенно дорогая сейчас, выделяется у Ахматовой совершенным отсутствием напыщенности и напряжения…» (Ср. замечание Ахматовой в адрес Пастернака в связи с его переводом «Ромео и Джульетты»: «Это не занятие во время войны…»)[23]23
Там же, с. 426.
[Закрыть]. 21 июня 1942-го в первую годовщину начала войны присутствовала на репетиции Седьмой симфонии Шостаковича, которую в августе сыграют в Ленинграде в Большом зале Филармонии. «Трудно сказать, как была счастлива Анна Андреевна, когда мы узнали, что блокада Ленинграда прорвана», – писала в феврале 1943-го года Н. Я. Мандельштам.[24]24
Там же, с. 429.
[Закрыть] Экземпляр своей новой книги «Избранное» попросила переслать, видимо, с оказией, в Ленинград в Пушкинский Дом, надписав 20 июня 1943-го: «Библиотеке Пушкинского Дома от ленинградки и пушкинистки Анны Ахматовой – малая дань». Тогда же, в июне была представлена к медали «За оборону Ленинграда». И все это время продолжала работу над «Поэмой без Героя». Фрагменты, отдельные главы читала – в кругу своих друзей и знакомых, достаточно широком: Л. К. Чуковской, историку М. В. Нечкиной, Р. Зеленой и Ф. Г. Раневской, семье композитора Козловского, Л. Л. Жуковой и А. Н. Тихонову, А. Н. Толстому, Я. З. Черняк, Р. М. Беньяш, Н. Я. Мандельштам, В. Д. Берестову, И. В. Штоку, впрочем, редко получая адекватное понимание замысла. Писала «Северные элегии» (Вторую и четвертую), называя их «Ленинградскими». 24 июня 1942-го в свой день рождения написала прозаическое вступление к Третьей части Поэмы как пронзительное видение блокадного Города и Фонтанного дома: «Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного все как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары. В Шереметевском саду цветут липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клен) выбито, и за ним зияет черная пустота». – Пустота ее комнаты, пустота ее физического отсутствия – и ее мистическое вечное присутствие там, в этом городе и в этом доме, где она 27 декабря 1940 года начинала «Поэму без героя».
В середине мая 1944-го, получив московский и ленинградский «вызовы» от Союза писателей, Ахматова вылетела в Москву, а через две недели – уже поездом – в Ленинград.
Она возвращалась не только в свой Город. Она приезжала к мужу, который ее ждал. Владимир Георгиевич Гаршин был ее возлюбленным и другом еще с 1937 года. В письме из Ленинграда, где он оставался в блокаду, просил ее стать его женой и принять его фамилию. «Я еду к мужу», – говорила она друзьям перед отъездом из Москвы.
Но при встрече на Московском вокзале Гаршин задал ей вопрос: «Куда вас отвести?», тем самым дав понять, что они не будут вместе. Она попросила отвезти ее в семью Рыбаковых на набережную Жореса (Кутузова). Потом Гаршин заезжал к ней, привозя (как это бывало и раньше) в судках обед из какой-то столовой. Они подолгу разговаривали. Но через две недели произошел окончательный разрыв.
Владимир Георгиевич Гаршин все блокадное время был патологоанатомом и прозектором Ленинграда. Он преподавал, проводил вскрытия, вел научную работу. «Я никогда не забуду, – вспоминала З. Б. Томашевская – как 19 февраля 1942 года он сказал нам, что зарегистрировано – только зарегистрировано 650 тысяч смертей от голода»[25]25
Петербург Ахматовой: семейные хроники… с. 17
[Закрыть]. Как врач, он констатировал, что в период особенно мучительных испытаний голодом суживается круг интересов человека, и он как бы тускнеет под властным и неумолимым желанием – инстинктом сохранения жизни. Свои наблюдения он изложил в статье «Там, где смерть помогает жизни»: «В памяти остались не трупы, а родственники покойных, те, кто пережили и свое спасение и смерть близких от взрыва одной и той же бомбы. Я привык в какой-то мере принимать на себя тяжесть горя и ужас родственников умерших. Но здесь все меры превзойдены. К вечеру парализуется душа. Ловлю себя на мысли о выработанной личине участия. В эти дни уходишь опустошенным»[26]26
Подробнее см.: Петербург Ахматовой. Владимир Георгиевич Гаршин. СПб, 2002
[Закрыть]. Видимо, и с ним происходили необратимые изменения. Незадолго до приезда Ахматовой Гаршин писал сыну, что с тревогой ждет приезда Анны Андреевны: «Трудно мне, Алешенька, и физически и душевно трудно. Не знаю, как наладятся отношения…»[27]27
Черных В. А. Летопись… С.449
[Закрыть]
Затемнение города в дни Отечественной войны. 1945. Литография, 43×33.
Поведение Гаршина Ахматова восприняла по-женски как личное оскорбление, где в клубок смешалось многое: гордыня и беспомощность, обида и уязвленное тщеславие: «указала ему, в какое глупое положение он ее поставил, не посчитавшись даже с ее именем», – вспоминала Э. Г. Герштейн.
Разрыв с Гаршиным был окончательным: она уничтожила его письма, уничтожала память о нем: «А человек, который для меня теперь никто…». Считала, что он психически болен и все объясняла распадом личности, его нравственным разрушением.
В конце августа – начале сентября она переехала в Фонтанный дом (ей некуда было больше идти). Во время блокады «в ее комнату… поселили какого-то бухгалтера из Управления по охране… Бухгалтер в ту зиму страдал от голода и холода, как и все в Ленинграде. Он жег все, что мог. Он сжег обстановку Ахматовой. Он сжег ее книги»[28]28
Островская С. К. Дневник, М. 2013, с. 524
[Закрыть]. В квартире не было стекол. Электричества и водопровод бездействовали. Холодно. Не запустение – заброшенное пепелище.
Нужно было начинать жизнь сначала. Предстояло увидеть разрушенное Царское Село – город Пушкин, куда Ахматова 11 июня ездила с группой ленинградских писателей на митинг в честь 145-летия рождения поэта. Вера Инбер вспоминала: «Митинг в Доме культуры, бывшей ратуше, как сказала мне Ахматова. Подымаясь по лестнице, она добавила: «Сколько раз я танцевала здесь»[29]29
В. А. Черных. Летопись… С.452
[Закрыть]. 4-го июля Ахматова ездила в Териоки (Зеленогорск), чтобы читать стихи раненым бойцам. В конце июня участвовала в «Устном альманахе» в Доме писателей. «Она читала свои стихи последнего времени. И в интонациях, и в глазах, в звуках ее голоса слышалось что-то такое огромное, выстраданное, чего не смогли вложить в свои стихи все наши поэты-фронтовики и блокадники», – вспоминала Н. П. Колпакова[30]30
Там же с.453
[Закрыть]. В конце июля прошел ее вечер в Доме писателей.
Ее вхождение в жизнь послеблокадного Ленинграда усиливало остроту ее оценок произошедших в блокадном городе и в людях изменений. 21 сентября С. К. Островская, записала ее монолог: «Я не знаю, как можно здесь жить. Здесь же никого нет! Город совсем пустой, совсем. На чем все держится – непонятно. Зато ясно видишь, что до войны все, видимо, держалось на нескольких старичках. Старички совсем умерли – и духовная жизнь совсем прекратилась. Здесь же действительно никого нет. И дышать нечем. В городе только призраки… Случилось ужасное за это время. О людях, которых я привыкла уважать, любить, смотреть на них как на настоящих людей, узнаешь теперь такое… Как страшно обнажились люди во время вашей великой блокады!.. И какой звериный лик проступил, нет, не звериный, хуже… О Ленинграде написано много, но все не так, все какие-то меридианы или вроде… (Это о поэме Веры Инбер «Пулковский меридиан» – Н.П.)[31]31
Островская С. К. Дневник. М., 2013, С. 525–526
[Закрыть] Через день, 22-го сентября, записывает Л. Шапорина: «Встретила на улице АА… Впечатление от города ужасное, чудовищное. Эти дома, эти два миллиона теней, которые над нами витают, теней, умерших с голода, этого нельзя было допустить, надо было эвакуировать всех в августе, в сентябре. Оставить пятьдесят тысяч, на них хватило бы продуктов. Это чудовищная ошибка властей. Все здесь ужасно. Во всех людях моральное разрушение, падение.
Все немолодые женщины ненормальные. Со мной дверь в дверь жила семья Смирновых, жена мне рассказала, что как-то муж ее спросил, которого из детей зарежем первым. А я этих детей на руках нянчила. Никаких героев здесь нет. И если женщины более стойко вынесли голод, все дело тут в жировых прослойках, в клетчатке, а не в героизме… Все здесь ужасно, ужасно…»[32]32
Шапорина. Л.В. Дневник. Т.1, М., 2012, С.444
[Закрыть] «Страшный призрак, притворяющийся моим городом», – напишет она в эти дни.
Это была трезвая вполне объективная оценка блокады – не как героического подвига, а как ошибки властей, поставивших своего рода эксперимент над городом, обрекавшим его на гибель. Она не приемлет никакой пафос, считая его оскорбительным: «вашей великой блокады», – саркастически бросает она в разговоре с Островской, и это ее реакция на официальный пафос газетных статей. Ср. дневниковую запись С. К. Островской, сделанную в дни их общих разговоров: «Выйдя из смертных бездн блокады (Островская прожила в городе всю блокаду – Н.П.), которые носят названия Высокой Героики и Высокой Романтики, я вошла в неумолимую сферу отстранения от всякой героики и враждебности ко всякой романтике. Я же знаю – какая всему этому цена. Но я знаю также и то, какой ценой мы за это платим… по всем этим фальшивым счетам от пышнозвонных, но дутых форм мы уже заплатили. Платить больше не будем»[33]33
Островская С.К… С. 525–526
[Закрыть]. То, что было возможным в оценках Ахматовой в самом начале блокады в той речи по радио, сейчас звучало бы как профанация. («Наши потомки отдадут должное каждой матери эпохи Отечественной войны, но с особой силой взоры их прикует ленинградская женщина, стоящая во время бомбежки на крыше с багром и щипцами в руках, чтобы защитить город от огня, ленинградская дружинница, оказывающая помощь раненым среди еще горящих обломков здания… Нет, город вырастивший таких женщин, не может быть побежден»)[34]34
Ахматова Анна. Собр. соч в шести томах. Том 5, М.,2001, С. 258–259
[Закрыть]. В конце декабря она вошла в состав нового правления Ленинградского отделения Союза советских писателей вместе с М. Зощенко, М. Лозинским, А. Прокофьевым, В. Саяновым.
(Отнеслась к этому вполне адекватно: «Сначала вычеркнула себя из списка, как это полагается, – заметила она С. К. Островской. – А потом ко мне начали приходить и почему-то поздравлять»)[35]35
Островская С. К. Там же. С. 525–526
[Закрыть].
Был еще один ее творческий вечер в Союзе. «Сама она держится как королева, и это не смешно, а как-то убедительно величественно», – записал А. К. Гладков[36]36
Черных В. А. Летопись…С.461
[Закрыть]. 3 мая 1945 года была избрана членом Пушкинской комиссии АН СССР, 6 июня выступала в Пушкинском Доме на торжественном собрании в честь дня рождения поэта.
Журнал «Звезда» в январе 1945-го в составе статьи С. Спасского публикует ее стихотворение «Мужество» с глубоким и точным комментарием: «Оно четко как латинская надпись… Это слова присяги, данные всей русской литературой. Каждый писатель подпишется под ними, и все те, кто любит русский язык А язык – это душа народа». Перед публикацией ее стихов в первом номере журнала «Знамя» Г. П. Макогоненко пишет вполне пафосно о переживаемом ею «чувство своего единства с городом и его трудной, но величественной судьбой». – Все это было знаком ее включения в официальную литературную жизнь. А написанные в Ташкенте и опубликованные в различных изданиях на протяжении 1941-45 гг. ее стихи о войне и о Ленинграде, кроме тех, что уже были названы, это «Победителям», «Победа стоит у наших дверей…», In memоriam («А вы, мои друзья последнего призыва»), «Справа раскинулись пастыри…» – в сознании читателей делали ее поэтом блокадного города. 23 июня 1944 года Ахматовой вручили медаль «За оборону Ленинграда». Там, в эвакуации сложились ее оценки и ее понимание блокадных событий, в котором главным было сострадание и память. Но возвращение в Ленинград принесло гораздо более сложное переживание того, что произошло в городе, причин блокады и ее последствий для людей: нравственное падение человека, разреженный воздух культуры: «После войны Ленинград был для нее огромным кладбищем, где похоронены ее друзья. Все было как после лесного пожара – несколько оставшихся обугленных деревьев лишь усиливал общее чувство запустения», – так пересказывал Исайя Берлин свой разговор с Ахматовой осенью 1945-го года[37]37
Воспоминание об Анне Ахматовой, М., 1991, с. 447.
[Закрыть].
Можно расценить это как противоречие между ее стихами – и текстами, записанными Островской и Шапориной. В стихах – сострадание («питерские сироты, детоньки мои») и высокий пафос («Где томится пречистое тело/Оскверненной врагами земли»), в устных оценках – сильнейшее негативное начало.
Видимо, для разрешения этого противоречия нужен был другой ракурс взгляда… От обиды на Гаршина, гнева и отрицания – к пониманию того, что его жизнь только часть общей жизни и катастрофических изменений, происшедших с людьми блокадного города. И далее к пониманию того, что блокадная история и история людей в этом городе – только часть огромной истории ХХ века. Для Ахматовой как поэта потребовалось осмысление блокады в другом жанре. «Большая форма – след большого духа», – обронил как-то Н. Н. Пунин в своем «Дневнике» в 1944-м году, перечитывая ее стихи[38]38
Пунин Н. Мир светел любовью Дневники и письма, 2000, с. 384.
[Закрыть]. Такой «большой формой» стала ее «Поэма без Героя», к которой Ахматова вернулась спустя год после своего возвращения в Ленинград. Это было именно возвращение, потому что она начинала Поэму еще до отъезда из Ленинграда, в 1940-м, и в Ташкенте закончила первые две редакции. Спустя год – в мае 1945-го начинает работу над Третьей редакцией.
Но до этого, в феврале закончит одну из своих «Северных элегий» («Ленинградских»): «Есть три эпохи у воспоминаний». (Хотя первый замысел относится к 40-му году, тогда же, когда начинается Поэма. «Я поэт 40-го года»). «И вот когда горчайшее приходит: /Мы сознаем, что не могли б вместить/То прошлое в границы нашей жизни, /И нам оно почти что так же чуждо, /Как нашему соседу по квартире, /Что тех, кто умер, мы бы не узнали, /А тех, с кем нам разлуку Бог послал, /Прекрасно обошлись без нас – и даже /Все к лучшему…» Преодоление памяти о своей личной драме, связанной с Гаршиным, чтобы дальше жить.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?