Текст книги "Люди и куклы (сборник)"
Автор книги: Василий Ливанов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Ванька, ты? – долетело откуда-то сверху. Иван Иванович задрал голову, потерял равновесие и стал в лужу обеими ногами.
Над ограждением верхнего углового балкона различимо маячила бледная физиономия Филимона Ужова. Даже очень издалека и снизу выразительный ужовский нос выглядел как всегда – длинным и обвисшим.
– Деньги есть? – крикнул Ужов.
– Есть!
– Дуй ко мне!!!
Иван Иванович, подняв пенистую волну, выбрался из лужи и захлюпал ногами мимо истуканов, оставляя мокрый бурый след.
– Опять к Фильке-писателю, – изрекла первая старушка.
– К нему, – подтвердила вторая.
– Ноги вытирай! – пропели старушки дуэтом.
Иван Иванович повозил подошвами по грязным картонным ящикам, расплющенным на кафельном полу, и скрылся в кабине лифта.
Пока лифт, завывая и ознобно трясясь, не спеша тащился кверху, Иван Иванович успел прочесть на стенах кабинки, что «Лида – дура» и рассмотреть выполненный в условной манере портрет какого-то человека в очках и шляпе, обрамленный много раз повторяющимся глаголом «жуй».
Едва Иван Иванович ступил на площадку, как услышал из-за двери глухой голос Ужова:
– Ванька, спаси меня…
– Филимон, что с тобой? – Иван Иванович рванул на себя ручку двери. – Открой, Филимон.
– Не могу, я заперт.
– Как заперт?
– Обыкновенно, на замок. Капитолинка заперла.
Иван Иванович быстро представил себе улыбающийся рот ужовской супруги, розовую улыбку в напомаженных губах и тусклый взор никогда не улыбающихся глаз.
– Случайно заперла?
– Нарочно. У меня вчера был день рождения. Сережка с Иркой были, Фомка, Васька и Жоржетка.
Свой веселый мир Ужов населял на всех уровнях жизни Петьками, Ольками, Костьками и сам себя воспринимал не иначе как Фильку, хотя Фильке этому шел уже шестой десяток. Догадаться, кто из общих знакомых скрывался на сей раз под кличками гостей, Иван Иванович не успел: Ужов перешел к воспоминаниям:
– Выпивки было – залейся. Все выхлебали, сволочи. Утром встаю: головка бо-бо, денежки тю-тю, во рту – наждак, ну, ты сам знаешь…
Иван Иванович ничего этого не знал, но неважно. Он зато знал: Филимон Ужов убежден, что вокруг дико пьют абсолютно все, просто не все еще замечены в этом.
А Ужов продолжал из-за двери:
– Портки спрятала и, главное, дверь на ключе. Она недавно замок здоровенный врезала, Капитолинка…
Ужов за дверью задышал как штангист, идущий на побитие рекорда.
– Ванька… умираю…
– Не умрешь.
– Умру.
Помолчали.
– Я дверь ломать не буду, – твердо заявил Иван Иванович. – У меня и так неприятности: сценарий украли.
– Иди ты… со своим сценарием, – глухо заскулил Ужов. – Другой напишешь. У тебя почти на глазах друг умирает, вот это – неприятности…
Ужов чихнул и затих.
– Филимон!
Тишина.
– Филимон!!!! – в паническом испуге заорал Иван Иванович.
– Ааа.
– Как тебе помочь?
– Спустись на первый этаж, третья квартира. Спроси Витьку-слесаря. Скажи: Филька умирает. Он – хороший мужик, поймет.
Иван Иванович спустился вниз и позвонил в квартиру № 3. За дверью зашлепали шаги и раздраженный женский голос спросил:
– Чего надо?
– Можно Виктора, слесаря? – вежливо обратился Иван Иванович к дверной клеенчатой обивке.
– Нету его. Во дворе посмотрите.
Иван Иванович вышел во двор.
– Идет, – сказала старушка, завидев Ивана Ивановича.
– Вы не подскажете, где найти слесаря Виктора? – обратился к ним Иван Иванович.
Старушки сдвинулись теснее, крепко сомкнули полые свои рты и стали глядеть куда-то вдаль. По выражению их глаз было понятно, что вдали они наблюдают что-то крайне возмутительное.
В глубине двора, возле мусорных бачков стоял приземистый мужчина с бумажным кульком в руках. У его ног в кружок расселись штук восемь тощих кошек. Мужчина поминутно заглядывал в кулек и, соблюдая одному ему известную очередность, наделял кошек пищей.
– Ванька, вон он с кошками! – закричал сверху Ужов.
Иван Иванович направился к мусорным бачкам и остановился за пределами кошачьего круга.
– Кранов, говорю вам, в настоящее время нет! – неожиданно обрушился на Ивана Ивановича мужчина с кульком. И быстрым взглядом оценив действие таких своих слов, уже миролюбиво заключил:
– И прокладок тоже нет.
– Мне… – сказал Иван Иванович, – я… – и доверительно сообщил в порядке информации: – Филька умирает.
Мужчина бросил кулек на землю и, перешагнув через сбившихся в кучу кошек, подошел к Ивану Ивановичу вплотную. Посверлив Ивана Ивановича бирюзовыми глазками, строго спросил:
– Чтой-то с ним?
Иван Иванович доложил обстановку. Витька-слесарь, выслушав безвыходные обстоятельства Ужова, дал такое заключение:
– Фильку жалко. Хороший мужик. Но я замка не трону. Ведь если что, Капитолина его меня за хобот и в конверт. Пускай мучается. – И вперевалку зашагал к дому. Иван Иванович поплелся за ним.
– Витька! – заголосил Ужов с балкона.
– Чего орешь? – еще громче Ужова отозвался Витька. – Неудобно!
– Плевать я хотел! Тут все свои…
– Жалко мужика, – обернувшись, бросил слесарь Ивану Ивановичу и скрылся в подъезде.
Иван Иванович снова поднялся к ужовской двери.
– Не может он, Капитолины боится.
– Хрен с ним! Что-нибудь придумаем.
– Филимон, – Иван Иванович поцарапался в дверь. – Знаешь, я начисто забыл, что писал в сценарии. Ты не помнишь? Ну тот, который мы обсуждали на худсовете, не помнишь?
– Не помню. Я свои-то теперь не все помню.
– Плохо дело, – сказал Иван Иванович. – Не знаю, что и придумать.
– Придумал! – крикнул Ужов из-за двери. – Тут рядом кафе «Незабудка». Как выйдешь из подъезда, направо, за угол дома. Направо и по мощеной дорожке шагов триста. Слушаешь?
Иван Иванович кивнул.
– Ванька, ты здесь?
– Да.
– Возьмешь за стойкой бутылку портвейна и попросишь трубочку коктейльную. Слышишь?
– Слышу. Зачем трубочку?
– Чудак! Вставим в замочную скважину. Понял?
– Понял…
– Иди, Ванька.
Иван Иванович пошел.
– Ванька! – позвал Ужов из-за двери.
– Что, Филимон?
– Я на тебя надеюсь, Ванька.
Когда Иван Иванович заворачивая за угол дома, Ужов, перевесившись с балкона, кричал:
– Направо и еще раз направо. Триста шагов. Трубочку не забудь!
В «Незабудке» Иван Иванович ждал, пока барменша сдаст пустую тару, купил портвейн и, конечно, про трубочку забыл. Повернул обратно к «Незабудке» и едва не угодил под «скорую помощь», которая выскочила из-за кустов.
– Залил зенки, дядя? – только и успел крикнуть Ивану Ивановичу санитар из окна машины, и «скорая помощь», взвыв, промчалась мимо.
– Просто так трубочек не даем, – объявила барменша. – Возьмите коктейльчик.
Пришлось соглашаться.
– Какой желаете? «Москва»? «Яичный»? «Надежда»?
– «Надежда», – сказал Иван Иванович, забрался на высокую табуретку и подумал: «А вдруг сейчас выпью эту “Надежду”, расслаблюсь, и память вернется. Ведь бывают такие случайные совпадения».
Иван Иванович вынул из бокала трубочку и залпом заглотнул всю порцию.
Потом зажмурил глаза и постарался сосредоточиться.
Сначала перед внутренним взором Ивана Ивановича проплыли ничего не выражающие розовые пятна.
Потом сквозь эту неопределенную муть стало проступать какое-то неясное видение.
– Ну, давай, давай… определяйся! – внутренним голосом подхлестывал видение Иван Иванович. Видение стало определяться, стали вырисовываться очертания как будто человеческой фигуры.
– Пусть какой-нибудь из моих персонажей, – трепеща молил Иван Иванович.
А виденье между тем оформлялось, становилось объемным, и вдруг Иван Иванович, не открывая глаз, ясно увидел перед собой Витьку – слесаря на фоне помойных бачков.
Иван Иванович застонал и открыл глаза. И сразу же ощутил приторную коктейльную сладость во рту и тяжесть в области печени.
– Сколько с меня? – спросил Иван Иванович, и, не дождавшись сдачи, зашагал к ужовскому дому.
У подъезда, выхлестав из берегов бурую лужу, митинговала толпа. В гомоне голосов можно было уловить, что пьяным и дуракам – счастье. На подходе Ивана Ивановича толпа примолкла. Откуда-то из самого центра вывинтился Витька-слесарь и подошел к Ивану Ивановичу вплотную. Доверительно сообщил:
– Дружка вашего на «скорой» увезли.
– Как увезли? Сердце?
– Может, и сердце…
– Вы дверь открывали?
– Зачем открывать. Он сам выпал. С балкона.
– ?!
– Как вы ушли, он все за угол дома заглядывал, ждал, значит. Ну и вывалился. Да прямо на листы. Его, значит, и спружинило. Он на землю скатился. Ну, без памяти, ясно. Врачи говорят, вроде целый.
– Живой?
– Был живой. Только без памяти, говорю, в полной бессознанке увезли.
Иван Иванович побежал со двора, громыхая по рассыпавшемуся кровельному железу.
– Поразительный случай, – определил врач, возвращая Ивану Ивановичу удостоверение Общества кинолюбов. – Из шока мы его вывели. Обследовали: ни сотрясения, ни царапины. Поразительный случай. Ведь седьмой этаж, не шутки. В сущности, можно его сейчас же выписывать. Но мы денька три подержим для профилактики. Просто поразительный случай.
– Можно его сейчас навестить?
– Пожалуйста. Только мы его изолировали, а то вся больница рвется на него поглядеть.
Иван Иванович прошел за белой докторской спиной по сложному лабиринту лестниц и коридоров и оказался перед дверью с закрашенными белой краской стеклянными филенками.
Врач сунул руку в карман халата, потом хлопнул себя по груди, потом – по лбу.
– Черт. Извините. Ключ забыл. Обождите здесь, – и исчез.
Иван Иванович остался один.
– Филимон, – тихонько позвал Иван Иванович и припал ухом к дверной щели.
– Принес? – неожиданно громко спросил Филькин голос прямо в ухо.
Иван Иванович схватился за сердце и через синтетику плаща ощутил тяжелую твердость бутылки.
– Я… Да…
– А трубочку не забыл?
Иван Иванович, не размышляя, сунул в карман плаща руку и извлек несколько помятую коктейльную трубочку.
– Со мной.
– Давай, Ванька!
Зажав в потном кулаке сорванную шапочку пробки и прикрывая полами плаща бутылку, из горлышка которой в скважину замка уходила трубочка, Иван Иванович ждал появления врача, и его поддерживала только слабая надежда на то, что, может быть, он сейчас спасает талантливого человека.
Случай седьмой
Снова такси, третье за сегодняшний, такой неудачный день, мчалось по просохшему от майской грозы шоссе, унося Ивана Ивановича за город, за город…
Молодая весенняя травка ровно озеленила недавно еще грязные, размытые тающими снегами обочины. Мелкие листочки придорожных деревьев сквозили, пропуская в переплетения ветвей небесную голубизну.
С поворота, когда машина взлетала на холм, вдруг открывались распаханные поля, синяя зубчатая полоска леса, и весело отражая не жаркие еще солнечные лучи, поблескивала чистой железной кровлей чья-то новая крыша. Ивану Ивановичу вместе с легким майским воздухом стали залетать в голову сладко волнующие и вряд ли полезные сомнения.
– Ну что из того, что я люблю кино, что я кинолюб? А разве нельзя любить кино и не писать сценарии? Жить вот в этом домике с новой крышей, – потекли расслабленные мысли. – Ведь я крестьянский сын, крестьянский сын… Для чего я пишу? Ведь я не хочу, как тот мой знакомый – лысенький, серенький козлик, – аккуратно загребать копытцем из-под триумфальной арочки гонорарной кассы… Я пишу для того, чтобы… чтобы… А мог бы я не писать для кино? Вообще ничего не писать? – прямо спросил себя Иван Иванович и не нашел ответа.
Такси летело с холма на холм, Распятии угрелся на заднем сиденье, веки его отяжелели, и он не заметил, как провалился в бездонную звенящую пустоту.
Случай восьмой
Возник Иван Иванович из этой пустоты прямо у калитки в зеленом сплошном заборе, что огораживал дачу кинорежиссера Рюрика Хитрово-Дурново. Если вы думаете, дорогой читатель, что к этому моменту Иван Иванович вспомнил хотя бы строчку из своего сценария – вы ошибаетесь. Ни строчки не вспомнил Иван Иванович, ни слова, ни полслова. Но твердо помнил название «Надежда», и это само по себе обнадеживало.
Пока Иван Иванович готовился войти за калитку, прикидывая, как отнесется к его внезапному появлению собака, размеренное тявканье которой уже слышалось сквозь забор, калитка распахнулась, и Рюрик Хитрово-Дурново сам явился перед Иваном Ивановичем. Кинорежиссер был одет в долгополую женскую шубу, подпоясанную широким полосатым шарфом цветов французского флага. Из-под шубы выглядывали ноги в белой спортивной обуви. Голову покрывал оранжевый мотоциклетный шлем, подвязанный под подбородком. За черными очками-консервами невозможно было различить выражение глаз Рюрика, но это было и не нужно, потому что на лице его прочно держалась широкая белозубая улыбка.
– Здорово, дед! – крикнул Хитрово-Дурново с той неподражаемой интонацией, с которой маршал приветствует на параде воинов. Но настроение у Ивана Ивановича было совсем не парадное и поэтому вместо ответного «ура» он только и выговорил:
– Ты, Рюрюша….
– Бегу положенных десять километров, – объявил кинорежиссер и, не разъяснив, кем и зачем положенных, миновал Ивана Ивановича и зашлепал белыми ступнями по глади шоссе.
Иван Иванович посмотрел, как шевелятся под шубой лопатки Хитрово-Дурново и, надвинув поглубже кепку, устремился вдогонку.
На повороте, пропустив навстречу рычащий самосвал, Иван Иванович поровнялся с кинорежиссером.
– Шуба зачем? – задыхаясь, выкрикнул Распятии.
– Худею! – Рюрик со свистом дышал через нос.
– Ты мой сценарий «Надежда» читал? – не отставал Иван Иванович.
– Дыши носом, – ответил Хитрово-Дурново и наддал рыси.
Метров сто пробежали, сипя. Потом Иван Иванович остановился, хватая воздух ртом, точно так, как делает это пес, который хочет изловить надоевшую муху. Меховая спина кинорежиссера быстро удалялась.
– Рюрюша! – жалостно позвал Иван Иванович и совсем потерял дыхание.
– Дома жди! – и Хитрово-Дурново, вильнув в сторону, ловко разминулся с автобусом.
Собака встретила Ивана Ивановича как родного. Она поставила передние лапы на плечи гостю и оказалась вровень с человеком. Пользуясь этим равенством, собака отхлестала Ивана Ивановича по липу горячим слюнявым языком, и только когда гость, приговаривая: «Ах ты, собачуля, хорошая, хорошая», боком взошел на веранду, отстала. Иван Иванович, отплевываясь и утираясь рукавом плаща, оглядел веранду. Во всех ее четырех углах были поставлены в беспорядке велосипеды для всех детских возрастов, требующие серьезного ремонта. Виднелась и педальная машина, доведенная до состояния консервной банки, в каких обычно рыбаки носят червей для наживы.
Среди этого хлама стоял круглый стол, накрытый клеенкой. На клеенке – самовар, банки с какими-то разноцветными массами, ваза с печеньем, вложенные одна в другую чашки и блюдца стопкой. К столу были придвинуты два плетеных стула и городская парковая скамейка, в которой не хватало нескольких досок.
Вид приготовленного к чаепитию стола вызвал у Ивана Ивановича тоскливое ощущение своего одиночества, оторванности от семьи, от тихих своих домашних радостей. Представил он себе заботливые руки жены своей Настасьи Филипповны, полные руки с округлыми локтями, как они, знакомые эти, приятные руки заваривают грузинский чай в маленьком фарфоровом чайничке с голубой каемкой по белому полю у самой крышечки – и нелепая история с пропажей желтого портфеля с чернильным пятном около застежки вместе с третьим вариантом «Надежды» показалась Ивану Ивановичу до того обидным, до того несправедливым оборотом дела, что больно заныло сразу во всех суставах и мучительно сжало где-то внутри, в желудке.
– Я ведь с утра ничего не ел, – пожалел себя Иван Иванович. – Ничегошеньки…
И в ожидании хозяина решил без спроса выпить чашку чая. Иван Иванович несколько боязливо тронул ладонью выпуклый бок самовара – горячий, снял крышку с поставленного в самоварную корону расписного чайника и понюхал – ароматный, и окончательно проникнувшись идеей чаепития устроился на парковой скамейке – неудобной.
Разноцветные массы в банках оказались фруктовыми джемами. Иван Иванович приналег на абрикосовый и, прихлебывая из чашки, все больше и больше убеждался в том, что поступает правильно.
В разгар одинокого его чаепития, когда Иван Иванович, перейдя к сливовому джему, решал про себя, хуже тот или лучше абрикосового, дверь из дома на веранду бесшумно приоткрылась, и у стола возник хозяин Рюрик Хитрово-Дурново. Ни женской шубы, ни мотоциклетного шлема на кинорежиссере уже не было. Все это заменил скромный костюм из джинсовой ткани, очень ладно облегающий фигуру, и разве только совсем уж подслеповатый наблюдатель не понял бы, что перед ним моложавый, спортивный мужчина, дела которого обстоят очень неплохо, судя по широкой улыбке, как бы застрявшей в крепких челюстях.
– Чай вот пью, – сообщил Иван Иванович, стараясь придать своему лицу такое же удачливое и веселое выражение, какое было видно на лице хозяина. – Отличный чай.
– Что ты, дедок? – улыбка смялась и была проглочена. – Разве это чай? Это же отрава. – И снова улыбка выскочила на лицо.
– Я сейчас тебе настоящий чай заварю. Английский с японской вишневой почкой. Ты с ума сойдешь.
И не успел Иван Иванович рта в ответ раскрыть, как кинорежиссер скользнул за дверь, ведущую в дом, и она бесшумно за ним закрылась. Иван Иванович хотел было пойти за хозяином и сказать, что чая английского не надо, а надо вернуть ему первые варианты его сценария «Надежда» или, на худой конец, хотя бы напомнить, в чем заключалось содержание.
Но оглядев чайный стол, почти пустую банку из-под абрикосового джема и лужицу на клеенке, Иван Иванович рассудил, что в дом вслед за хозяином идти неудобно, а лучше уж подождать здесь.
Мимо веранды, куда-то вприскочку пробежала собака, и Иван Иванович машинально отметил про себя чудной цвет ее шерсти, грязновато-оранжевый, и подивился странной формы короткому хвосту.
«Что за порода такая? – подумал Иван Иванович. – Где-то я таких собак уже видел».
С шоссе из-за сплошного зеленого забора доносилось жужжание моторов и щебет шин по влажному асфальту.
Хитрово-Дурново со свежезаваренным английским чаем все не было.
– Пока он там возится со своей японской почкой, – подумал Иван Иванович, – я еще этой «отравы» выпью.
И только потянулся к самоварному крану, как дверь из дома бесшумно приоткрылась и…
– Так вот оно, оказывается, как начинается, – пронеслось в натруженных с утра мозгах Ивана Ивановича, – сначала полная утрата памяти, а потом вот это… зрительная галлюцинация…
А зрительная галлюцинация подошла тем временем к чайному столу и, не обращая никакого внимания на Ивана Ивановича, стала убирать чашки. Мышцы под кожей галлюцинации перекатывались, как арбузы в мешке, и когда галлюцинация протянула руку к самовару, раздался мелодичный серебряный перезвон. Этот перезвон привел Ивана Ивановича в чувство. Огромный голый негр, в одной лишь набедренной повязке из цветастого ситчика, от горла до пупа татуированный, убирал чайные чашки, позванивая серебряными браслетами, скользящими по запястьям.
– Помогите! – хотел было крикнуть Иван Иванович, но не в силах оторвать глаз от черного гиганта, только прошептал:
– Мир – дружба.
Улыбка, еще более широкая и белозубая, чем у Хитрово-Дурново, проглянула на черном лице, будто в полной темноте вывесили белый флаг. Все еще плохо веря в реальность происходящего и пуще всего боясь, что его не поймут, Иван Иванович, по проверенному русскому способу разговаривать с иностранцами, выкрикнул по слогам:
– Рю-рик где? Рю-рик?
Негр, напружинив могучую шею, издал звук, который производит тяжелый шкаф, когда его удается сдвинуть с места. А после этого заговорил чистым русским языком, тихо и напевно:
– И-и, гостюшко, уехамши наш Рюрик, в еропорт отбымши. Сердцем присох весь до лады своей. Так что подался ужо к себе, в Новую Гвинеюшку, – всхлипнул негр, смахнул набежавшую слезу и спросил радушно: – Может статься, вздремнуть с дороги пожелаете? – и широким гостеприимным жестом провел плавно руку над парковой скамейкой, на которой сидел Иван Иванович, причем браслеты опять приятно зазвенели.
Как ни был Иван Иванович потрясен былинным говором обрусевшего негра и как ни слаба была сейчас его память, он все ж вспомнил, что Рюрик Хитрово-Дурново по неисповедимой случайности, а может, вследствие каких-нибудь других причин, женат на папуасской принцессе, которая училась в Москве в каком-то институте, и ей по Международному соглашению полагались слуги.
И понял, что в настоящий момент, вместо того, чтобы заваривать обещанный английский чай с японской вишневой почкой, Рюрик отбыл в Шереметьевский аэропорт, чтобы оттуда лететь к жене на Новую Гвинею.
И ему, Ивану Ивановичу, в таком случае, делать здесь нечего.
Иван Иванович сердечно простился с ласковым негром и заторопился прочь со двора.
– Вот, – думалось Ивану Ивановичу, пока он шагал до калитки в сопровождении собаки. – На первый взгляд вроде бы негр, а в остальном прямо русский человек. Ведь всплакнул даже по хозяину и прилечь мне предложил. А взять хотя бы Рюрика, ну что в нем русского осталось?
И загрустил Иван Иванович уж по совсем бессмысленному поводу, что не всякий Петров – каменный, не всякий Семенов – семейный, не всякий Сидоров имеет возможность драть козу и не всякий Иванов – русский.
– Э-эх, – заключил свои мысли Иван Иванович, – если так дальше пойдет, от нас одни фамилии останутся.
Иван Иванович открыл калитку. Собака села на дорожку и облизнула морду толстым розовым языком.
– Ах ты, собачуля, собачуля, – сказал Иван Иванович, чтобы хоть как-то отвести душу.
Собака посмотрела на Ивана Ивановича, разомкнула крепкие свои челюсти и – хотите верьте, хотите – нет, – расхохоталась. Да, расхохоталась диким, нервным смехом.
Иван Иванович захлопнул калитку и побежал по шоссе, увертываясь от встречного транспорта. Пробежав единым духом километра полтора, он вдруг понял, где ему приходилось раньше видеть таких собак: много лет назад Иван Иванович водил в зоопарк свою маленькую племянницу и долго торчал вместе с ней у клетки с гиеной.
Случай девятый
О, первый или главный павильон Центральной столичной киностудии! Приветствую тебя. Под твои высокие, как небо, колонны, замирая от волнения, вступила когда-то моя актерская юность.
Разве можно забыть хватающий за нос тухловатый запах клеевой краски, причудливо смешанный с освежающей духовитостью свежеструганного дерева.
А беспорядочный стук усердных молотков, когда вдруг обнаруживается, что стена в декорации по чьему-то недосмотру не закреплена и только чудом не обрушилась на расположившуюся именно под ней съемочную группу вместе с кинокамерой и автором сценария, забредшим в павильон, чтобы внести еще большую сумятицу в и без того запутанный съемочный процесс.
А настороженное змеиное шипение раскаленных углей в груди пучеглазых прожекторов, последние торопливые взмахи гримерской пуховки и окончательный атакующий вопль режиссера: «Мотор!» И впервые такое странное цикадное стрекотание камеры, и вы – бесценный Оскар Леонтьевич!
Вы поверили в меня, совсем еще юного, незрелого лицедея, и со свойственной вам решительностью велели безжалостно выстричь и выкрасить серебряным колером мои русые волосы и, приклеив мне на верхнюю губу, еще не знавшую бритвы, жесткую щетку седых усов, вытолкнули меня под ослепительный свет прожекторов.
Как я старался, о, видит бог, как я старался! Еще бы! Я не все знал тогда о вас, но знал уже достаточно. Я знал, например, что еще до революции ваша кинокартина «Дворцовые сумерки» наделала много шума. Доподлинно известно, что когда министр двора барон Фредерике на вопрос государя о вашей фамилии ответил: «Монблан», государь сказал ему: «Ты у меня дошутишься». Я знал, что за годы Советской власти вы дважды отмечали свое шестидесятилетие, и ваш второй юбилей прошел даже с большим триумфом, чем первый.
И сейчас, когда русые мои волосы серебрит уже естественный колер, а вы – я слышал – намереваетесь вскоре в третий раз отмечать свое шестидесятилетие, я шлю вам свои самые лучшие пожелания.
Вы – залог нашей вечной юности. Ведь пока вы с нами, мы, кинолюбы, не более как мальчишки, даже те, кто успел уже покрасоваться в просторном кресле под вызолоченными фанерными цифрами «60».
Примерно те же чувства, что неуклюже высказал только что автор, испытывал и его герой, переступивший порог Главного павильона, где Оскар Леонтьевич осуществлял съемочный период фильма «Наш Фарадей». Иван Иванович не был сценаристом этого фильма – сценарии написал сам Монблан – и появился здесь потому, что Оскар Леонтьевич являлся старейшим членом художественного совета и лично присутствовал на обсуждении одного из вариантов «Надежды». Словом, Иван Иванович недаром здесь появился, как ему справедливо представлялось.
Наш герой, прежде чем войти в павильон, проявил абсолютное понимание съемочной процедуры. Он терпеливо дождался, когда на стене, у гигантских, обитых кровельным железом ворот павильона погасла треугольная светящаяся надпись «Тихо – съемка», и только железная стена слегка раздвинулась, ловко протиснулся в ущелье, шепнув дежурной привратнице: «К Монблану по творческим…» и, петляя в нагромождении декораций, счастливо вышел на свет прямо к месту съемки.
Осветители, повинуясь повелительным жестам оператора, перетаскивали приборы.
Режиссера Иван Иванович определил сразу по знаменитому матадорскому берету. Монблан помещался в парусиновом шезлонге в тени кинокамеры и ритмично похрапывал.
Иван Иванович вышел на режиссера сзади и по этой причине не видел лица Оскара Леонтьевича, а наблюдал под залихватски загнутым беретом только заросшее каким-то диким мхом большое ухо. И с этим мохнатым ухом Распятии по-солдатски, весело и громко, поздоровался:
– Здравия желаю, Оскар Леонтьевич!
Монблан пробудился от сна так мгновенно и так живо повернулся на голос, что создалось впечатление, будто он вовсе не спал, а притворялся спящим. Хотя досконально изучившие режиссера старые сотрудники клялись, что он в такие моменты спит и даже видит сны.
– Оу! – приветливо вскричал Оскар Леонтьевич, растопыривая руки, в одной из которых держал тросточку, увенчанную змеиной головкой, – подарок Веры Холодной. – Здравствуйте, дорррогой! Очень рррад! Прррошу! – и весело раскатывая «р», вывернул свободную ладонь, указывая на пустое место рядом с собой, как бы предлагая Ивану Ивановичу сюда немедленно садиться.
– Нюся! Ко мне!!! Сюда!!!! – тут же еще громче закричал режиссер, словно он провалился в трясину и сейчас же погибнет, если ему не протянут руку помощи.
Нюся – немолодая женщина на быстрых тонких ножках и с кукольно хорошеньким лицом в мелких морщинках отделилась от группы загримированных актеров и устремилась на зов.
– Нюся, – сказал ей Оскар Леонтьевич, несколько успокаиваясь. – Нам, наконец, прислали нового практиканта. Прошу любить и жаловать.
И улыбнувшись Ивану Ивановичу, прокурлыкал по-голубиному:
– Дерзайте, дорррогой… – при этом глаза Оскара Леонтьевича за стеклами очков увлажнились как бы слезами умиления. Иван Иванович вовсе не собирался дерзать и при таком внезапном предложении стушевался.
Нюся, метнув на Ивана Ивановича оценивающий взгляд и, очевидно, сразу сообразив, что он не похож на практиканта, спрятала личико под кровлю лихого берета и зашелестела оттуда неразборчивым шепотком.
– А? Что? Кого? – громко переспрашивал Оскар Леонтьевич постепенно багровея под действием Нюсиного шелестения.
– Простите, голубчик, – упавшим голосом обратился он к Ивану Ивановичу, отстраняясь от Нюси и блеклыми зрачками разглядывая Ивана Ивановича поверх сползшей на кончик носа тяжелой оправы. – Простите, родной. Я вас перепутал… – игриво хмыкнул, прыснув пухлыми, младенчески пунцовыми губами; тростью, змеиной ее головкой подсадил повыше оправу и вдруг, грозно нахмурившись, вопросил:
– Вы от Сергея Михайловича? Мы с ним не виделись после премьеры второй серии «Пляски опричников». Как его драгоценное здоровье?
Ивану Ивановичу следовало бы сказать, что он вовсе не от Сергея Михайловича, что Сергея Михайловича давно нет на свете и хотя бы поэтому ни о каком здоровье творца «Пляски опричников» речи быть не может, но сквозь задымленные стекла очков Монблана на Распятина недвусмысленно глядело само неумолимое время, и несчастный Иван Иванович сказал слова, которые потом не мог себе простить.
– Спасибо, здоровье хорошее! – вот эти постыдные слова Ивана Ивановича.
Трудно предположить, чем бы завершился так нестандартно начатый диалог, если бы к шезлонгу режиссера не подошел главный актер фильма «Наш Фарадей». Портретное сходство актера с Фарадеем, очевидно, было изумительным, иначе, подумал Иван Иванович, зачем было залепливать живое лицо искусно сделанной резиновой маской, частично захватывающей даже уши.
– Что тебе, Федя, дорррогой? – грудным воркующим тембром отнесся Оскар Леонтьевич к актеру.
– Я – Коля, – сказал актер, дергая коленкой. – Мне сейчас Нюся дала новый текст. Его языком не провернешь. Я этот текст говорить не стану.
– Не станешь?! – возопил Оскар Леонтьевич, воздев кверху руки вместе со змеиной головкой. – Да это же любимые слова Фарадея. Мы их всю ночь сочиняли… вместе с консультантом, – и почему-то ткнул пальцем в Ивана Ивановича.
Живые глаза актера проследили палец и загорелись лютой ненавистью в прорезях резиновой маски.
– Я вашего консультанта… – прохрипел актер.
«Этого еще не хватало», – струхнул Распятии.
– Говорить не стану… – страшным шепотом продолжил актер.
– Молодец, э-э, Андрюша, – Монблан неожиданно обнял актера. – Не станешь и не надо, – и расслабленно завалился в шезлонг. – Фарадей молчит – это тоже интересно.
– Кого ждем, сами себя задерживаем! – раздался женский голос из группы актеров. – Давайте репетировать!
– На место, Коля, соберись. Ты уже больше не Коля – ты Фарадей! Фарадей! Фарадей! – И взмахнув тростью, трубно пропел: – Внимание! Репетиция, одновременно съемка!
Ударяясь коленками о косяки декораций, Иван Иванович выкатился из павильона и по нескончаемо долгим коридорным переходам устремился к выходу.
Но как ни спешил Иван Иванович, чьи-то звонкие шаги нагнали его на одном из крутых поворотов и, дробно заложив вираж, обошли.
Ароматный вихрь всколыхнул застоявшуюся коридорную атмосферу.
Если бы Иван Иванович был, допустим, Бабой-ягой, он тут же должен был сказать, потянув носом:
– Европейским духом пахнет! – и оказался бы прав.
Он сразу же узнал обогнавшего его, хотя увидел только в спину, выше которой игриво подпрыгивали искусно завитые кудри а ниже – развевались отглаженные фалдочки безупречного пиджака. Спина эта быстро удалялась в кастаньетном перестуке каблуков, да иначе и быть не могло. И не таких увальней, как наш Иван Иванович, мгновенно обходил на крутых поворотах подававший все, какие только есть, надежды режиссер Ион Смугляну. В любом его фильме люди, события, время отражались ярко, нарядно и выпукло, как отражается окружающий мир в мыльном пузыре.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?