Текст книги "Даль сибирская (сборник)"
Автор книги: Василий Шелехов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Зато утку в Сукнёвской протоке около ельника можно добыть запросто: подъедешь, бывало, к острову с тыла, минуешь лес, ползком через лужок прокрадешься к обрывистому земляному берегу – батюшки! Уток-то, уток – тьма! И по всей протоке, и у берега – сотни уток самых различных пород и окрасок. Ныряют, кормятся, ощипываются, друг за другом ухаживают, ну, настоящий утиный рай!.. Выберешь селезня, что поближе, у самого берега, свесишь ствол ружья вниз с обрывчика и – бабах!
Ой, что после этого происходит! Кряканье, хлопанье, свист, шум наполняют окрестность, вся масса перелетных птиц поднимается на крыло, прятаться здесь бесполезно, встаешь, окутанный вонючим облачком порохового дыма, во весь рост и, неожиданно для самого себя, чувствуешь, что совершил что-то нехорошее. Спугнутые птицы стаями и в одиночку носятся над протокой во всех направлениях, но далеко не улетают, потому что лучшего места им не найти. Наконец, они рассаживаются поодаль и смотрят в мою сторону настороженно, ждут, когда уйдет враг, то есть я. Если спрятаться в ельнике и подкрасться к обрывчику через часик, можно опять поймать на мушку дичь, но мне как-то не по себе под взглядами сотен птиц, и я ухожу, совсем ухожу, смущенный, озадаченный тем, что сами же утки, разжигающие неукротимую охотничью страсть, способны эту страсть пресечь.
Наконец, показался Черный Камень. Пароход шел ближе к правому берегу, но все-таки я разглядел издали дикий каменистый простор и земляной бугор, мысочком надвинувшийся в сторону реки, жива была и старая черемуха, в корнях которой я прятал свой самодельный крюк из ивовой рогульки и гвоздя. Быстро сменяющимися картинами закружились воспоминания передо мною. Необычная, дотоле неизведанная сладость разлилась по груди, наполнила ее, подступила к горлу и властно потребовала выхода, освобождения. Я вдруг почувствовал, к своему ужасу, что по моему лицу текут слезы.
Мне было в то время всего двадцать лет, и я не знал, что и мужчине разрешается плакать в каких-то особых случаях. Расставался же и встречался с родными, прощался со школой, учителями, друзьями – и ничего, без слез обошлось, а тут… Ну что это такое?.. Срам и позор! Что люди подумают?! Скажут, юродивый какой-то!.. Я прятал лицо от близстоявших пассажиров, крепился, кусал губы, мысленно поносил себя рохлей, нюней, слюнтяем, но никак не мог с собой справиться, слезы непрошено текли и текли.
Слева открылся Красный яр со штабелями лензолотофлотовских дров, а напротив Зуева Дырка, вся в тальниках, она еще тогда стала зарастать, пропало рыболовное местечко. На нас надвинулась длиннейшая галечная коса – тут перевал от одного берега к другому. Миллионом миллионов голышей горела на солнце каменистая коса, и справа по борту на глазах вырастало село Петропавловское с тою же церковью посредине, на белом фоне ее видны были силуэты древних лиственниц, а чуть дальше – открытая со стороны реки одноэтажная школа-семилетка.
Мне не составило труда увидеть, как воочию, кривую и пыльную улицу села и тот переулок у церкви, где мы жили в последние годы в бывшем поповском доме, птицей пронестись над огуречными грядами огородов, где беззаботно рассеивал свои семянышки мак, и мимо соблазнявших украсть их фиолетовых «самоваров» турнепса на колхозных делянах вырваться в поле и замереть перед войском в златокованных латах, – перед сжатым и увязанным в снопы хлебом; а далее, ближе к лесу, мне виделись среди бархатистой отавы лугов зароды сена, похожие на пасущихся поодиночке слонов.
Пассажиры вдруг запрудили палубу: почему бы не полюбопытствовать, что это за населенный пункт? Чтобы не обращать на себя внимание, я перешел на опустевший левый борт со слабой надеждой, что наконец успокоюсь, и моим глазам сразу предстал остров, стрелка острова, поросшая рдестом плавающим, воображение тотчас нарисовало стоящего на стремнине подле острова радужного тайменя, грозного исполина сибирских рек, шныряющих в зарослях рдеста щук с кровожадным немигающим взглядом и бредущих по сливу меланхоличных осетров, неторопливо выковыривающих из ила червячков тонким остреньким носом. Эти осетры так и остались тогда для нас с братом мечтой, зато позже, живя по Алдану, я с товарищами добывал их частенько.
А за островом во всю ширь и вдаль вплоть до мельницы открывалась знакомая, с прихотливыми изгибами берегов, на тысячу рядов изъезженная протока с ельцовыми бережками, с налимьими ямами, с богатейшей окуневой быстринкой, с глухими заливчиками, где в нависшей над водой ивняковой непролази прячутся утиные выводки. Образы прошлого всплывали в памяти, теснились, мельтешили, били в глаза, как буйная пурга тополевого пуха, и, не в силах сдерживать себя, я закрыл лицо ладонями и дал волю облегчающим сладким слезам.
Когда, успокоившийся, я вернулся на правый борт парохода и попытался найти в толпе провожающих знакомые лица, мне это не удалось. Еще при нас, в военные годы, сюда приехало немало переселенцев, но все же куда старожилы-то подевались? Неужели никто не окликнет, не узнает, если сейчас по улице пройти?.. Я огорчился. Встреча с детством была явно неполной.
Вдруг кто-то сильно толкнул меня в бок. Я машинально отодвинулся, продолжая взирать на берег, но тот, кто меня побеспокоил, продолжал напирать и почему-то хохотал и торкал кулаком в плечо. Я обернулся: Толик Жарков! Из всех жителей Петропавловска именно его более всего мне хотелось увидеть в ту минуту – и вот, пожалуйста, как по заказу, он передо мной: загорелый, юркий, остроглазый, жизнерадостный! Во всем сквозит крутой замес жарковской породы.
Мы так обрадовались встрече, что долго не могли наладить толковый разговор, все смеялись и подтыкали друг дружку и чувствовали себя легко, на равных. Годы стерли тот, пусть и незначительный, возрастной барьер, который зорко замечают и ревниво оберегают подростки.
Толик, оказалось, успел окончить десятилетку и теперь ехал в Томск поступать в политехнический институт. Родители были живы-здоровы. Петька имел уже двоих детей, работал в Алексеевском затоне, летом – матросом, зимой – слесарем-ремонтником.
Да, поговорить нам было о чем. Мы перебрали всех знакомых, всю деревню: кто где, куда и кем, и как, и с кем. Потом очередь дошла и до тайги, рыбалки, охоты – темы абсолютно неисчерпаемой. А под конец перешли к самому важному – к мечтам о будущем.
Мало-помалу мы начали уставать, и наша беседа стала прерываться долгими паузами, наполненными воспоминаниями и созерцанием беспрестанно меняющихся ленских пейзажей, но контакт между нами не терялся, те же самые мысли бродили у каждого в голове, одинаковые, схожие чувства и надежды волновали нас. Пароход, как огромное горячее животное, весь в дрожи нетерпения, вез нас в будущее, к большим городам, библиотекам, вузам, но нам, стоявшим на носу и обдуваемым тугим хвойным ветром, представлялось под завораживающий плеск волн по металлической обшивке судна, что силой нашей воли перебарывается мощная стремнина реки, что энергией наших сердец мы несемся прямо по воздуху к открытиям, успехам, победам. В последний, может быть, раз мы смотрели на родные просторы, но мало что замечали вокруг, потому что в воображении унеслись за тысячи километров вперед. Мы были слишком молоды, чтобы сознавать отчетливо, что именно непомерная сила великой реки и безграничная щедрость бескрайней тайги наполнили наши души неуемной жаждой деятельности и верой в свою необыкновенную и яркую судьбу.
В детдоме
В далёкую северную автономную республику Третьяковых пригнал голод. Да, голод. Хотя война уже закончилась, но долгожданная Победа, однако же, ничего не изменила в бытии рядового человека, до отмены карточной системы, до благополучной, сытой жизни было ещё далеко. А в Якутии, по слухам, за четыре года войны люди и понятия не имели о недоедании. Давно бы надо было приехать, да не так-то просто стронуться с насиженного места даже тому, у кого нет своего дома, кто не раз уже менял место жительства. А подвигнул Третьяковых совершить бросок на Север родной брат Степаниды Мелентьевны, товаровед, годом раньше обосновавшийся в Якутске. У него они и остановились по приезде всем семейством: то есть сам Третьяков Алексей Иванович, Степанида Мелентьевна, младший их сын Валентин, только что окончивший десятилетку (старший, Павел, служил в армии), младшая дочь Ксения, после шестого класса (старшая Анна, замужняя, осталась в «жилухе» – так называют северяне более обжитые, расположенные южнее области Сибири), и пятилетняя Лиза-малышка.
Григорий Мелентьевич Шорохов по роду профессии отличался исключительной лёгкостью на подъём. Он исколесил всю страну вдоль и поперёк, трижды был женат, от всех трёх жен имел детей в общей сложности где-то человек восемь и, неисправимый скандалист, давно холостяковал. Дети после развода родителей оставались с матерью, но и повзрослев, не жаловали отца, не встречались, не переписывались с ним. Изредка кое-кто пытался сесть папаше на шею, но выдержать его деспотизм достаточно долго никому не удавалось.
В ту весну 1945 года притулился к неуживчивому бате только что вернувшийся с войны Георгий, такой же низкорослый, хроменький, еще не полностью оправившийся от контузии. К победителю фашизма с тремя медалями на гимнастерке Шорохов-старший относился терпимо, не терзал ежеминутно вздорными придирками, что, в общем-то, вполне понятно: фронтовикам многое прощалось, они своими костылями охаживали при случае милиционеров, и те благоразумно отступали, не дерзали упоминать о букве закона.
Июньские ночи на Севере белые. Третьяковы поначалу не могли уснуть почти до утра. Впрочем, Григорий Мелентьевич, великий говорун, в любом случае не дал бы им выспаться, он мог разглагольствовать сутками напролёт обо всём на свете, о женах, детях своих, о странствиях и, конечно же, о конфликтах с начальством, сослуживцами, соседями, знакомыми и незнакомыми людьми.
Гостей позабавило сравнительно недавнее столкновение Шорохова со своим непосредственным начальником, с директором горторга. Тот временно поселил только что принятого на работу товароведа на квартире уехавшего в отпуск продавца. Но в первую же ночь, когда Шорохов с сыном улеглись спать, директор вдруг заявился, чтобы перевезти их в иное место. Бортовая машина стояла у крыльца, надо было срочно сматывать манатки, грузиться и опять куда-то ехать. Григорий Мелентьевич запротестовал: поднимать людей с постели ночью, дескать, некорректно, более того, похоже на издевательство. Директор же настаивал на своём. Истратив словесные аргументы, Шорохов применил физические: в толчки-пинки вышвырнул директора вон, запер дверь на крючок и улёгся досыпать.
– Нагнал шороху товарищ Шорохов, – прокомментировал этот эпизод Георгий. – Нормальные люди драчливы в детстве, а мой батяня до старости таким остался.
Свои приключения Шорохов-старший преподносил с артистизмом. Он явно гордился талантом рассказчика. Много витийствовал товаровед о высоком качестве американских товаров. Вытащил из-под кровати ботинки красной кожи и стал безудержно расхваливать их:
– Вот смотрите, вот пощупайте, кожа, видите, какая кожа, а? Полсантиметра толщиной! А?! Глянец-то, глянец какой, а?! Такой коже сносу нет! А подошва! А каблуки! Обратите внимание: с железными подковками! Нипочем такие ботинки не разобьёшь! Да любые американские товары по сравнению с нашими лучше качеством. Например, автомашины «студебеккер» или «интер». У «интера» проходимость изумительная! Любой подъём возьмёт! Или джинсовая ткань, крепость обалденная. Разрежьте на полоски – получите верёвку, да такую, что хоть баржу на ней тащи! Или взять бочки. У наших края рваные, с заусенцами, никакая рукавица не выдержит, моментально издерёшь в клочья, а у ихних бочек края загнуты внутрь да так заовалены, что можно голыми руками катить. И так во всем, от и до!..
Наутро в воскресенье Георгий вызвался показать Третьяковым город. Но остаться в одиночестве, без благодарных слушателей-зрителей Григорий Мелентьевич, разумеется, не мог, он не пустил сестру из дому. Поистине в нём умер великий артист! Дочери остались с матерью, и на прогулку отправились одни мужчины.
Портовый посёлок Дырдаллах, где проживали Шороховы, находился в полутора километрах от Якутска. Столица Якутии представляла собою огромное скопище одноэтажных деревянных домов. Каменных зданий, не выше двух этажей, было немного, в основном это здания министерств, школ, больниц, драмтеатр, пединститут. Улицы вымощены деревянными чурбаками, которые, объяснил проводник, беспрестанно крошатся, проваливаются или выпирают вверх. Чурбашки то и дело заменяют, укладывают ровнее, но держатся они крепко только зимой, потому что мороз превращает примерзшие к земле деревяги в несокрушимый монолит.
Когда время перевалило за полдень, Георгий повёл Третьяковых на колхозный рынок. У входа на базарную площадь безногий инвалид играл на гармони, его лежавшая на земле шапка-ушанка была наполнена трёшками и рублевиками. Побродили, поинтересовались ценами на продовольствие. Всё здесь было значительно дешевле, чем в Киренске.
Рядом с рынком одноэтажное, обитое вагонкой приземистое здание, над входом красовалась вывеска: «Столовая». Старинное, довоенное, забытое слово! Неужели существуют на белом свете столовые?! Чудно! Странно! Очень странно! Будто в другом государстве очутились!..
Георгий завёл Третьяковых в столовую, довольно затрапезную, усадил за квадратный стол на четыре персоны, развернул меню – скромный листок бумаги, захватанный по краям. Ассортимент блюд оказался весьма скудным. Заказали уху, котлеты, чай. Третьяковым как-то не верилось, что всё это взаправду, что можно вот так запросто войти в столовую и без каких-либо продуктовых карточек пообедать. С самого начала войны столовые общего пользования исчезли, остались только закрытые, рабочие, ведомственные. В Киренске действовала закрытая столовая для руководящих партработников. Никакой вывески на ней не было, но в небольшом районном городе всё известно всем, да и по соблазнительным запахам, разносившимся вокруг, нетрудно было догадаться, что это за учреждение. У проходивших мимо закрытой столовой горожан не могло не возникать чувства ненависти к тем, кто имел право войти туда и насытиться.
Обед лишь раздразнил аппетит Валентина: уху сготовили из мелких окуньков, башка да хвост, да рёбра, а котлета мясом и не пахла. Алексей Иванович по выражению лица сына догадался, что ему мало, и, хотя цены были кусачими, заказал ещё порцию котлет. Однако это не помогло. Валентину казалось, что он мог бы съесть этих котлет неисчислимое множество. Ему казалось, что он мог бы жевать и глотать пищу с утра до вечера и с вечера до утра, вопреки всякой логике верилось, что вороха хлеба и всякой снеди уместятся в его желудке, как у героев сказок Объедалы и Опивалы.
Георгий, сострадательно улыбаясь двоюродному брату, заметил:
– В первое время, сколько бы вы не набивали брюхо, чувство голода будет преследовать вас, потому что отощал весь организм, понимаете? Каждая клетка вопит, требует пищи. Даже если наешься так, что рёбра трещат и дышать тяжело, всё равно будешь чувствовать себя голодным. Мне это хорошо знакомо. Когда наша часть стояла в Забайкалье, дистрофики на ходу падали от истощения. Иные умирали или становились инвалидами. Единственное спасение от голода мы видели в том, чтобы попасть добровольцем на фронт. Ну вот и добился я своего. Хуже или лучше получилось, бог знает. Вернулся живой, но здоровья-то нет. А ведь ещё фактически и не жил…
Расплатились за обед, вышли. Но главный сюрприз ожидал Третьяковых в продовольственном магазине. Первое, что привлекло их внимание – золотисто-жёлтый куб масла весом, наверное, в пуд, стоявший башенкой на прилавке, застеленном клеёнкой. Рядом – наполовину разделанное стегно бекона, красно-коричневое, с аппетитными блёстками сала на срезе. На полках килограммовые картонные коробки с сахаром-рафинадом, коробки с кофе, какао, бумажные пакеты с сушёным картофелем, сушёной морковью, жестяные баночки с колбасой. Подойдя поближе, можно было увидеть за прилавком двадцативедёрные бочки, уже распочатые, с окороками, залитыми ослепительно белым салом-лярд, с копченой, вкусно пахнущей рыбой.
Новоприбывшие в Якутию зачарованно взирали на это неправдоподобное, роскошное изобилие. Они были как во сне, смотрели и смотрели со сладким головокружением и не могли насмотреться. Обетованная земля! Рай! Сказка! Чудесный сон! И хотя по слухам, а затем и по письмам Шорохова знали, что Север завален американскими товарами, все-таки не верилось, что увиденное доступно всем рядовым смертным.
Покупателей в магазине не было, и Валентин шепнул Георгию:
– Для кого это всё? Начальство, наверное, сжирает?
– Да нет, почему же? Все здесь отовариваются. Ну, по карточкам, конечно.
В Киренске продовольственных карточек, кроме хлебных, не было. На высоком уровне считали, что в глухом сельском районе каждый имеет огород и как-нибудь пробьётся на картошке да капусте. Норма хлеба была ниже, чем в крупных городах: служащим 500 граммов, иждивенцам – 200. Но и эту мизерную норму иждивенцам зимой 1944/45 года то и дело урезали почти ежемесячно до 150, 100 и даже до 50 граммов!.. Такой крохотный кусочек сырого липкого суррогата, напополам с мякиной, величиной со спичечный коробок, можно было сразу затолкать в рот!.. Незаконное урезание гарантированной государством нормы хлеба объясняли недостатком хлебных запасов в районе, временная якобы мера.
Алексей Иванович, мягкохарактерный, отнюдь не отважный человек, озлобившись на самоуправство местных властей, отправил в Москву, в министерство просвещения телеграмму, в которой жаловался на голод, просил выслать комиссию для расследования и восстановления справедливости. Однако бдительные почтовые работники телеграмму застопорили, отправили не в Москву, а в райком партии, куда и был вызван жалобщик на расправу.
Вызывать беспартийного человека партийные боссы не имели права, а тот в свою очередь мог наплевать на таковое приглашение, тем не менее Алексей Иванович не поленился сходить туда. И он увидел их, упитанных, в тщательно отутюженных костюмах из темно-синего габардина, в форсистых фетровых унтах.
– Вы что же это, товарищ Третьяков, позволяете себе? – вопросил царь и бог района, то есть первый секретарь.
Перед ним на столе лежала злополучная телеграмма. Он взглядывал то на почтовый бланк с крамольным текстом, то на педагога, стоявшего перед членами бюро на ковровой дорожке.
– «Голодую с семьёй. Прошу помощи. Прошу выслать комиссию. Педагог с 25-летним стажем». Ну куда это годно, уважаемый? Позорите наш район! Вы что, голодный, что ли?!
– Да, голодный! – вскричал в сердцах Алексей Иванович. – Вы что, думаете, я стыжусь того, что голодный?! Да, моя семья голодает! Мы продали на барахолке всё наше имущество, чтобы не умереть с голоду. Вы разве не знаете, как живут учителя, сколько зарабатывают, как скудно питаются? Или вам не известно, какие сумасшедшие цены на колхозном рынке? Или не знаете, каково качество хлеба?!
О конфликте с властителями Киренска говорил Третьяков приезжавшему в командировку инспектору облоно, но тот только руками развёл:
– Да что вы хотите? Киренск – несоветский город. Да-да, у меня именно такое сложилось впечатление. Я вашу жалобу передам заведующему, но заранее вам скажу, что вряд ли он поможет конкретно, даже если и попытается.
В семье Третьяковых меткое выражение «Киренск – несоветский город» стало пословицей, как напоминание, что надо что-то предпринять, как-то избавиться от затянувшегося бедствия.
– Да один ли Киренск несоветский?! – гневно восклицала, бывало, Степанида Мелентьевна, по натуре более экспансивная, чем её муж. – Вся Россия не советская, а большевицкая. Что они, советы-то? Ноль без палочки, ширма, а не власть!
Через много-много лет, когда стена цензуры и лжи рухнет, и правда жизни половодьем хлынет на страницы печати и экраны телевизоров, Третьяковы узнают, что даже в блокадном Ленинграде люди получали кой-какую провизию по продовольственным карточкам, а норма хлеба не бывала менее 80 граммов!..
В министерстве просвещения Якутии Третьяковых встретили весьма радушно: повсеместная хроническая нехватка учителей здесь ощущалась особенно остро. Широкоскулая узкоглазая инспекторша по кадрам с ярким румянцем на смуглых щеках предлагала на выбор вакансии на периферии. В самом городе ничего подходящего, по её словам, не было, к тому же в столице жильём педагогов не обеспечивали, найти же и арендовать самим квартиру или дом практически невозможно. Правда, имелись вакансии в республиканском детском доме, что в пяти километрах от города. Там и квартира есть, и воздух чище, и коллектив учителей будто бы дружный, высокопрофессиональный. О том, что работать с детдомовцами значительно труднее, кадровичка, разумеется, умолчала.
Пока новоприбывшие писали заявления о приёме на работу, румянощекая смугляночка ненадолго куда-то отлучилась и вдруг, вот уж чего Третьяковы никак не ожидали, пригласила пройти к министру!..
В отличие от приземистых соплеменников, Михаил Семенович Сюльский был высокого роста, да и по разрезу глаз трудно было усмотреть в нём азиата, лишь скулы да смуглота обнаруживали принадлежность к аборигенам северного края. Некрасивое угреватое лицо министра облагораживали зоркие, внимательные глаза и благожелательная, впрочем, сдержанная улыбка. Что касалось имени и фамилии, это объяснялось тем, что якуты с давних, ещё царских, времён усилиями православных миссионеров приняли крещение и были наречены по церковным святцам.
Министр тотчас, едва Третьяковы переступили порог, поднялся из-за стола, двинулся навстречу, степенно, с легким поклоном пожал руки и широким жестом пригласил сесть. Беседа длилась довольно долго, не менее четверти часа. Сюльский расспрашивал новоприбывших в Якутию обо всём, что может и должно интересовать специалиста по педагогическим кадрам, рассказал о проблемах в системе образования в своей республике. Одним словом, показал себя более любезным, чем инспекторша по кадрам.
Приём у министра близился к концу, об этом нетрудно было догадаться по возникающим паузам в беседе, а когда Сюльский сообщил, что директору детдома, который являлся одновременно и директором тамошней школы, приказано по телефону подать грузовую машину и перевезти Третьяковых на новое место жительства, стало ясно, что вот сейчас он поднимется и станет прощаться. Степанида Мелентьевна, более практичная, чем её муж, успела сообразить, что было бы явным ротозейством не воспользоваться широкодушием начальства и не извлечь из этого материальной пользы.
– Михаил Семенович, – вдруг сказала она, – семья у нас большая, пока мы сюда добирались, поиздержались изрядно, и потому на первых порах нам будет очень трудно. Не сможет ли министерство оплатить нам проезд?
– Кхы-кхым… Но позвольте… Ведь вы же приехали по своей воле. Мы вас не приглашали. Вот если б вы заранее написали нам и получили от нас вызов, тогда другое дело. Таков порядок. И вы это знаете не хуже меня!
– Ну что ж, раз так, ладно уж. Как-нибудь обойдёмся. Если нельзя иначе, что ж, пусть так и будет. Спасибо и на том. До свидания.
Степанида Мелентьевна потупила голову, обиженно поджала губы, обиженно закусила их зубами, поднялась и уже сделала шаг по направлению к двери, всем видом выражая досаду на верность министра букве закона. И тот не выдержал психологического натиска со стороны предприимчивой женщины. Ему, видимо, стало совершенно невыносимо предстать в глазах приехавших педагогов не любезным и щедрым хозяином, каким он только что себя показал, а строгим чинушей, неспособным переступить рамки казённой, бездушной инструкции. Потерять лицо – самое страшное!..
– Минуточку! – властным жестом он заставил своих клиентов вновь сесть, снял с рычагов телефонную трубку и вызвал бухгалтера.
И когда бухгалтер, круглолицый пожилой якут, показался в дверях, Сюльский поднялся, при этом он вроде бы подрос на полголовы, и, несколько театрально указывая на своих гостей, закричал весело, яростно:
– Оплатите педагогам Третьяковым проезд от Киренска! Вы меня поняли, Виталий Владимирович? Да-да-да, по полной форме! Проезд всей семьи!
После чего с победоносным видом человека, совершившего благородный поступок, подтвердившего свое достоинство, проводил гостей до порога кабинета.
Республиканский детский дом располагался на громаднейшей поляне среди соснового леса, был обнесён высоким дощатым забором, покрашенным зелёной краской. Дети обитали в двух бревенчатых бараках с продольным коридором посредине и множеством комнат. Здесь же была школа, столовая, склады, конюшня, подвалы, сараи. Директор Илья Антонович Хрунько занимал отдельный дом с надворными постройками. Рядом, вне территории детдома, три бревенчатых одноэтажных барака – квартиры учителей, воспитателей, обслуживающего персонала.
Третьяковы вселились в крайнюю квартиру того барака, что стоял ближе к лесу. Эта квартира была самой неблагополучной, потому что из-за неровностей местности слишком высоко выступала над землёй, утеплительные завалины – почти двухметровой вышины, крыльцо в восемь ступеней, в то время как крыльцо с другого торца барака – лишь об одну ступеньку. Первая комната, просторная кухня с кирпичной печью, отделена от второй, чуть большего размера, дощатой заборкой.
Покупать какую-либо мебель не потребовалось, детдом предоставил стандартные общежитские кровати, столы, стулья, снабдил и матрацами. Третьяковы оштукатурили стены, добавили опилок в завалины, постарались в подполье забаррикадировать наружные стены землёй. Одним словом, деятельно готовились к суровой северной зимовке.
Когда в первый раз выкупили по карточкам продовольствие на целый месяц, принесли домой и выложили вожделенное богатство на стол, радость Третьяковых была неописуемой. Они с восхищением взирали на груду съестных припасов, они смеялись и переглядывались, они подёргивались и топтались вокруг стола, им всё ещё не верилось, что они обладатели этих белых картонных коробок с сахаром, этих массивных из желтоватой жести банок говяжьей тушёнки, этих янтарных, солнечных кусков сливочного масла в прозрачной пергаментной бумаге. Точно такое же чувство испытывали, наверное, неандертальцы, когда им удавалось завалить мамонта.
Голод отступал медленно. Так хроническая болезнь, гонимая целебными снадобьями, неохотно подбирает когти, съеживается, прячется в своё логово, затаивается. В Киренске встретившиеся на улице знакомые непременно говорили о еде, об этой трудноразрешимой проблеме – все помыслы и заботы отощавшего человека. Чувство голода, точно больной зуб, словно незаживающая язва, сто раз на дню напомнит о себе.
Третьяковы познакомились с соседями по бараку. Ближе всех сошлись с семейством Ермолиных, тоже недавно приехавших сюда. Ниже среднего роста, крепкий, широкоплечий преподаватель истории Николай Федорович огромной, на полголовы лысиной походил на мыслителя древности. И Ермолин действительно был доморощенным философом, он мог похвастать богатой эрудицией, в свои 47 лет обладал превосходной памятью, декламировал стихи поэтов-классиков, советскую же беллетристику не признавал. Жена Ермолина была лет на пятнадцать моложе его. Полная рыхлая бабища, не имевшая ни образования, ни профессии, она занималась домашним хозяйством. На её попечении был пасынок Сашка, семиклассник, и прижитая с Ермолиным восьмилетняя дочь Ольга.
Ермолин приходил обычно сразу после ужина и засиживался допоздна. Устраивался поближе к печке. Закинув ногу на ногу, наклонившись корпусом вперёд, зажав левой рукой подбородок, он выставлял свой сократовский высокомудрый лбище и предавался разглагольствованиям, причем почему-то не называл имён и фамилий великих философов, государственных деятелей и учёных, вроде бы интриговал слушателей, подначивал найти неизвестные им произведения и погрузиться в увлекательнейшие дебри учений, теорий, религий. Монологи эрудита могли быть нескончаемо долгими, он как будто произносил с кафедры речь, как будто читал лекции студентам. Копия Григория Шорохова, только на более высоком уровне.
В соседней квартире жила Аделаида Иосифовна Гутман, преподаватель немецкого языка, одинокая женщина с дочерью-малолеткой Милой и сыном Игорем, отец которого бросил Аделю сразу после рождения сына. Игорь рос у бабушки где-то в жилухе, но, видимо, надоело голодовать, вот и приехал к матери, хотя она, по-видимому, не питала к нему нежных родительских чувств. Худая, как цапля, очень подвижная, с очками на длинном, с горбинкой носу, Аделя стремилась подружиться с Третьяковыми. Говорила она быстро, с захлебом, помогая себе мелкими резкими жестами костлявых рук. По её словам, в детдоме в общих чертах если не хорошо, то вполне сносно, работать и жить трудно, но можно.
В четвертой, серединной, квартире проживал Пархоменко, преподаватель по труду, не имевший ни педагогического да, по-видимому, вообще никакого образования, преданный директору за то, что тот пригрел его, дал работу и жильё. Об этом человеке Третьяковы узнали в первые же дни. Одна из уборщиц подошла вечером и по-соседски просветила новичков, с кем рядом будут жить-поживать. Она охарактеризовала Пархоменко как настоящего разбойника. Когда он крепко подопьёт, готов всё вокруг сокрушить, всех изругать и избить. Жена с детьми убегает подальше от греха, а дебошир хватает топор и, чтобы выпустить бушующую в нём ярость, мчится в лес и рубит на бегу молодой сосняк направо и налево, сосенки в руку толщиной запросто, с одного удара ссекает! Будучи трезвым, Пархоменко не производил отвратного впечатления, нормальный вроде мужик. Высокий, жилистый, рукастый, он обладал, несомненно, недюжинной физической силой.
Познакомились и с завучем школы Агриппиной Константиновной Гурьевой, тридцатилетней русской женщиной, красивой, фигуристой, по-спортивному подтянутой, строго-деловитой, одетой со вкусом, приглаженной до блеска. Что поделаешь, руководящая должность обязывает быть в наилучшей форме. Третьяковы были немало удивлены, когда узнали, что она жена зам. министра просвещения, с которым познакомились в тот день, когда оформлялись на работу. Этакий юркий, даже, можно сказать, вертлявый, человечек был полной противоположностью своему величественному начальнику.
Директор детдома Хрунько никогда у своих подчинённых на квартирах не бывал, не якшался с ними, должно быть, считал, что это унизило бы его. Предпочитал держать должную дистанцию между собою и всеми прочими, за исключением, разумеется, Гурьевых. Крупный, породистый, с приплюснутым низким лбом, глубоко запавшими маленькими глазками и несоразмерно массивной нижней челюстью, директор всякого, увидевшего его впервые, не просто поражал – пугал разительной похожестью на кабана. В первый же день по приезде Третьяковы заметили на заборе нарисованного мелом жирнющего борова с подписью: «наш хряк». То была карикатура на директора, художественное творчество детдомовцев. Когда Хрунько приближался к человеку широким, решительным шагом, чтобы властно протянуть крепкую ладонь-клешню, казалось, что он сейчас накинется и сомнёт, раздавит. Спорил, доказывая свою правоту, Хрунько весьма экспансивно: разгорячась, он вскакивал и, жестикулируя, делал рывок по направлению к оппоненту, как бы угрожая напасть и расправиться.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?