Текст книги "Наполеон в России"
Автор книги: Василий Верещагин
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
В Городне – пробиваться или отступать? 1887-1895 гг.
Тяжелое молчание воцарилось в избе. Предстояло решить безвыходную задачу: как идти к Смоленску, каким путем? По Калужской ли дороге, пролегавшей еще нетронутыми местами, полными всяких запасов, но защищенными всею русскою армией – в чем теперь уже не было сомнения, – или через Можайск, на Вязьму, по старому, выжженному, зараженному пути?
Долго длилось молчание. Наполеон давно уже перебрал в уме все шансы на успех в том и другом случае и не мог прийти ни к какому заключению. Глаза его блуждали по разложенной перед ним карте и сотый раз останавливались на главном пункте столкновения обеих армий, но мысли невольно уносились далеко, к давно пережитому, к Москве, к Александру и своим попыткам заключить с ним мир...
Вспоминались унижения, которые ему пришлось испытать с этими попытками посылок Александру писем с предложениями дружбы, – писем, оставшихся без ответа...
Под впечатлением этой обиды он снова предлагал своим маршалам сжечь остатки Москвы и идти на Петербург; он старался воспламенить их воображение перспективой величайшего военного подвига. «Подумайте только, какою славою мы покроемся, – говорил он, – и как возвеличит нас мир, когда узнает, что в три месяца мы покорили обе северные столицы!» Но маршалы-герцоги снова представили ему, что ни время года, ни состояние дорог, ни запасы провианта не дозволяют предпринять этого тяжелого похода: «Зачем идти навстречу зиме, которая и так уже близка! – говорили они, – что будет с ранеными? Придется бросать их на произвол Кутузова, который, конечно, пойдет следом; придется атаковать и защищаться в одно и то же время, побеждать и бежать!»
Под влиянием этих унылых, обескураженных ответов он взялся снова за первое средство: решился еще раз испытать силу своего обаяния на Александра и... только еще раз испытал унижение! Он призвал к себе Коленкура, который пользовался когда-то дружбою Александра и теперь в походе был отдален за открытое, настойчивое неодобрение всей этой кампании: ему он решился поручить добиться мира. Гордость, при сознании своей неправоты, долго не позволяла императору прервать молчание и объявить о цели поручений. Наконец, он решился высказаться: он идет на Петербург, он знает, что разорение этого города огорчит Коленкура, долго жившего в нем послом... это будет большим несчастием, так как поставит в крайнее положение императора Александра, характер которого он уважает... Для предупреждения этого он и думает послать в Петербург его, Коленкура... что он скажет?
Упрямый и далеко не куртизан, хотя и бывший посол, Коленкур прямо объявил, что все это совершенно бесполезно, так как Александр не примет никаких предложений и не заключит мира, пока русская земля не будет очищена; что Россия, особенно в это время года, понимает все свои выгоды и все невыгоды неприятеля, что такая попытка принесет скорее вред, чем пользу, так как выкажет стесненное положение Наполеона и всю необходимость для него мира. В этих видах чем значительнее будет лицо, посылаемое для переговоров, тем яснее выкажется беспокойство. Он, Коленкур, ничего не добьется уже по одному тому, что с этим убеждением поедет...
«Хорошо, я пошлю Лористона», – с досадою прервал император.
Но и Лористон отказывался, советовал вместо всяких переговоров, не медля нимало, начать отступление, и императору пришлось настаивать, требовать, чтобы он ехал с письмом к Кутузову, просил бы пропуска в Петербург.
Наполеон и маршал Лористон (“Мир во что бы то ни стало!”). 1899-1900 гг.
Неприятно было вспомнить, как Кутузов и его генералы сумели ловко обмануть Лористона своими любезностями, лестью и желанием будто бы скорейшего окончания этой ужасной войны, как сам он поддался обману и, созвав своих приближенных, объявил о предстоящем мире! «Имейте терпение ждать еще две недели, – говорил он им, – и вы убедитесь, что я один знаю натуру русских и Александра – увидите, что, когда в Петербурге получится мое письмо, город будет иллюминован!»
Тяжелые, истинно унизительные воспоминания! Зачем было так хвастать даже и своим близким? !
Пока Наполеон все это передумывал, маршалы перешептывались между собою, наблюдая и не смея беспокоить склонившегося над картой императора, еще непобедимого, еще непобежденного, но уже, видимо, находившегося в смертельном страхе за судьбу своей армии, своего имени, династии, наконец, за судьбу Франции!
Наполеон вспомнил еще свои грустные прогулки по обширному кладбищу, которое представляла тогда Москва. Эти базары награбленных вещей, маскарад костюмов забывшей всякую дисциплину армии, ежедневные, смотры со щедрыми наградами, очевидно, столько же радовавшими, сколько и устрашавшими тех, кто получал их.
Вспоминал бессонные ночи, в продолжение которых он открывал свою душу одному из приближенных, графу Дарю, и меж четырех глаз откровенно сознавался в безвыходности положения: у него хватило проницательности вскоре после поездки Лористона распознать истинное положение дел.
Наполеон сознавался, что в этой дикой стране он не покорил ни одного человека и владел только тем клочком земли, который в данную минуту был у него под ногами, что он чувствовал себя просто поглощенным громадными необъятными пространствами России... Сознавался, что он медлит начать отступление, потому что не решается показать Европе, будто он бежит из России – боится нанести первый удар обаянию своей непобедимости!
Теперь ему было ясно, что здесь, как и в Испании, неприложимо было постоянное правило его политики: никогда не отступать, никогда не сознаваться открыто в сделанной ошибке, как бы велика она ни была, а настойчиво идти далее.
Он понимал, что ему нечего рассчитывать на Пруссию; видел, что и на Австрию нельзя полагаться. Понял, наконец, что Кутузов прямо обманывает его, и все-таки ни на что не решился, так как не находил никакой возможности ни оставаться, ни отступать, ни идти вперед и драться с надеждою на успех!
За время этих сомнений и колебаний он старался и себя, и других мирить с совершившимся: «Потеря Москвы, конечно, была несчастием, – рассуждал он, – но, с другой стороны, она была и событием выгодным, так как, владея Москвой, трудно было бы поддерживать порядок в городе с 300000 фанатического населения и спать в Кремле спокойно. Правда, от Москвы остались одни развалины, но зато, живя в них, нечего было тревожиться. Конечно, пропадают миллионы контрибуции, но сколько же миллиардов теряет Россия: ее торговля разорена на целое столетие, и развитие всей нации отодвинуто на доброе полстолетие – результат немалый! Когда возбуждение русских пройдет и настанет время рассудка, они ужаснутся! Без сомнения, такой удар поколеблет самый трон Александра и заставит его просить мира!»
Теперь, ввиду совершившегося, – полученного толчка под Тарутиным, оставления Москвы и безвыходной обстановки перед Малоярославцем, впервые он понял, что нужно, наконец, не рассуждая и не обманывая более себя, отступать, отступать и отступать!
Неловкое тягостное молчание было прервано Мюратом, давно уже проявлявшим знаки нетерпения. «Пусть, – сказал он, – укоряют меня сколько хотят в неосторожности, но так как стоять на месте нельзя, а идти назад – опасно, то остается одно: атаковать! Что же, что русские засели около дороги, в лесах и за укреплениями, пусть ему дадут остатки кавалерии – он берется прорвать, прорезать неприятельские ряды и пробиться в Калугу».
Но Наполеон сразу осадил этот пыл замечанием, что довольно сделано для славы, теперь надобно думать только о том, чтобы спасти остатки армии.
Бессиер, чувствуя за собою могущественную поддержку, заметил, что для такого отчаянного усилия, какое предлагает Мюрат, в обессиливших остатках кавалерии не хватит удали: войска видят ведь недостаток перевязочных средств и понимают, что в этих условиях всякая рана отзовется смертью или пленом... Войска пойдут без энергии! и куда пойдут? На позиции прямо неприступные! На какого неприятеля? Довольно взглянуть на вчерашнее поле битвы, чтобы убедиться в храбрости русских: только что обученные солдаты их прямо лезут на смерть... Бессиер кончил свою речь советом отступать, с чем император, судя по его молчанию, не прочь был согласиться.
Тогда маршал Даву объявляет, что уж если решено отступать, а не наступать, то пусть идут к Смоленску через Медынь...
Но Мюрат с живостью перебивает и, по старой ли непримиримой ненависти к маршалу или потому, что его собственный план отвергнут, спрашивает: не задался ли Даву целью вконец погубить армию, советуя тащить ее со всеми тяжестями по проселкам, без проводников, имея Кутузова на фланге? Уж не он ли, маршал Даву, проведет армию и защитит ее? Да и к чему это, когда для отступления у них готовый путь на Боровск и Можайск? Дорогою этою они шли, она им хорошо известна, на ней нельзя заблудиться, да и провиант должен быть теперь по ней везде заготовлен.
Едва сдерживая гнев, Даву отвечает, что он предлагает отступать по пути еще не тронутому, полному всякого добра, через невыжженные селения, в которых солдаты найдут закрытия от стужи и непогоды, вдобавок по пути кратчайшему, так что опасности быть отрезанным от Смоленска не будет. Какой же путь предлагает вместо него Мюрат? Пустыню, песок с пеплом, на котором все заняли и загромоздили транспорты с ранеными, где ничего не встретишь, кроме крови и развалин, мертвечины, заразы и голода! Он, Даву, предлагает этот путь, потому что считает себя обязанным дать совет императору, спрашивающему его об этом; император, если не желает слушать, может заставить его замолчать; но уж, конечно, не заставит его молчать Мюрат, хоть и государь, но не его государь и который наверное никогда им не будет!
Неизвестно, до чего дошла бы ссора, если бы Бессиер и Бертье не уговорили и не разняли ссорившихся. Император сидел все это время неподвижно, в той же позе, наклонившись над картою и, по-видимому, не обращая внимания на этот крик и шум; в сущности, он все слышал, хотя мысли его и продолжали носиться в прошлом.
Досадно, невыразимо досадно было ему то, что столько времени потрачено в Москве даром. Даже когда выпал первый снег, он, несколько встряхнувшись от своей летаргии, все еще медлил. Думал ли он действительно устрашить неприятеля, показывая вид, что хочет зимовать в Кремле? И эти затеи укрепить Кремль, втащивши 300 орудий на его стены, открыть театр, выписать из Парижа актеров и т.д. ?
И чем он занимался? По целым часам сидел, полулежал с книжкой нового романа в руках или с листком новых, в честь его сложенных в Париже стихов[37]37
См.: 1812 год. Москва. 1895 г.
[Закрыть], о достоинствах которых подолгу рассуждал с приближенными... Целые три дня писал устав Comedie Française, засиживался за обеденным столом, – чего прежде никогда не бывало, – как бы ища возможности забыться, отрешиться от неотвязных мыслей, забегавших вперед, искавших разрешения... Он опустился и еще потолстел за этот ужасный месяц вынужденного бездействия! Как он не скрывал свое смущение ото всех, приближенные видели страшную борьбу, в нем происходившую; недаром по утрам, на выходах, он чувствовал, как пронизывали его их пытливые взгляды, замечавшие бледность, усталость, следы бессонных ночей, отрывочную резкость его речи, часто переходившую в нетерпеливые выходки, даже брань... Наконец, раз уже решившись, как он выразился, «приблизиться к своим зимним квартирам» или попросту уйти из Москвы и России, он опять-таки медлил: шел тихо, жалея обозов и награбленного солдатами добра, щадя свою артиллерию...
Теперь нечего больше рассуждать, надобно действовать, т.е. бежать и бежать...
Он поднял голову, оглядел смущенные лица своих старых боевых товарищей и медленно произнес: «Хорошо, господа, я распоряжусь...»
И он решился отступить, повести армию по старому пути, как наиболее удалявшему его от русской армии, но это решение обошлось нелегко: с ним сделался продолжительный обморок...
На дороге у бивуачного огня Наполеон продиктовал начальнику штаба приказ отступления: «Мы шли, – сказано было в этом приказе, – чтобы атаковать неприятеля... но Кутузов отступил перед нами... и император решил повернуть назад».
НА ЭТАПЕ – ДУРНЫЕ ВЕСТИ ИЗ ФРАНЦИИ
На одном из переходов, когда русская зима заявила о себе снежной бурей, к императору быстро подошел граф Дарю, и цепь часовых медленно окружила их. Эта таинственность возбудила в лицах главной квартиры не только любопытство, но и беспокойство за общую судьбу.
Эстафета, первая за шесть дней, принесла известие о заговоре Маллэ, задуманном в самом Париже, в тюрьме, темной личностью, малоизвестным генералом. Единственными серьезными помощниками заговорщика в этом деле были известие о гибели великой армии и поддельный приказ об аресте министра, префекта полиции и коменданта города.
Все задуманное наполовину исполнилось, благодаря хорошо направленному толчку, с одной стороны, неведению, общей апатии и удивлению – с другой.
Император узнал сразу и о преступлении, и о казни преступников и сказал, обращаясь к Дарю: «Ну что! Хороши бы мы были, если бы остались зимовать в Москве!» – мера, которую Дарю рекомендовал, будучи в Кремле.
Наполеон не показал перед всеми ни беспокойства, ни негодования, но они с лихвою вылились наружу, когда он остался с близкими ему лицами; тут он разразился удивлением, досадой и гневом.
Еще тяжелее сделалось ему, когда он остался наедине с самим собою, с мыслями, давно уже не дававшими ему покоя. Что скажет Европа? Как она порадуется недостатку стойкости его хваленых новых учреждений и недостатку гражданского мужества лиц, составлявших опору государства!
Неужели эра революций и переворотов еще не закончилась во Франции, неужели его родство с цесарским домом, для которого он принес столько жертв, считается ни во что? Неужели его сын, надежда, опора государства, считается настолько несерьезным, что мысль о нем даже не приходит никому в голову в опасную и решительную минуту?..
Главная квартира расположилась в этот день близ почтовой станции, и император занял маленькую сельскую церковь, обнесенную оградой. Походная кровать с принадлежностями туалета плохо гармонировала с убранством старого храма, позолоченными славянскими орнаментами и ликами Христа, Богоматери и Святых, угрюмо, укоризненно смотревших на необычную для святого места обстановку, бесцеремонно расположившегося между ними пришельца. Образ Христа, как и все другие, был порублен, изорван и всячески обруган пришедшим здесь солдатством; лишь уцелевший глаз святого лика как бы изрекал приговор всей сцене...
На этапе. Дурные вести из Франции. 1887-1895 гг.
День быстро склонялся к вечеру; многие из старших начальников армии ожидали возможности войти к императору, но не смели сделать этого без зова; кипы нужных бумаг, лежавших на столе, ждали рассмотрения и решения, но он неподвижно сидел, не выпуская из рук листа эстафеты, погруженный в тяжелую неисходную думу...
Очевидно, рассуждал он, во Франции не хотят меня больше – ну что ж! пусть выберут другого; посмотрим, лучше ли он распорядится...
Но как мог он сам дойти до этого положения?
Что сделалось с Александром? Что довело этого добродушного человека до такого озлобления?
Правда, Нарбон уже в Дрездене, по приезде из Вильны, говорил, что царь без хвастовства, но и без слабости остается непоколебимым в принятом решении; но все-таки нельзя было ожидать ненависти, сказавшейся в прокламациях и манифестах Александра.
Уже с начала похода приходилось скрывать от армии эти русские манифесты: так они были полны самых злых, ядовитых обвинений, направленных лично против него, Наполеона. Приходилось обманывать солдат, представлять русскую армию деморализованною, готовою разбежаться, и русского императора то убитым своими недовольными подданными, то беглецом, вымаливающим у Сената помощь и прощение за свое бегство... А между тем чего бы он не дал, чтобы войти опять в прямые, непосредственные сношения с этим беглецом! И в Дрездене, и в Витебске, и даже в Смоленске он ждал какого-нибудь, хоть самого ничтожного, сообщения от своего противника.
Как раскаивался он теперь в том, что так высокомерно отнесся к последней мирной попытке Александра – присылке Балашова, важности которой он не понял: очевидно, это были последние слова мира и дружбы перед великим смертельным разрывом, после которого русский император наложил молчание на свои уста: не только не заговаривал более, но и не отвечал.
При невозможности начать переговоры лично Наполеон закидывал удочку через Бертье, который писал Барклаю де Толли: «Император поручил мне просить Вас засвидетельствовать его почтение императору Александру. Скажите ему, что ни превратности войны и ни что другое не в состоянии уменьшить чувства дружбы, которое он к нему питает». Вспомнилось потом, как он опять пробовал счастия в Москве, через бедного старика Тутолмина, не помнившего себя от страха во время аудиенции, на которую его притащили. Он потратил даром время на красноречие, втолковывая этому чиновнику, что мир легко будет заключен, если между ним и Александром не будет интриг, о чем и просил намекнуть в своем донесении; бедный старик, конечно, обещал все возможное и невозможное, чтобы только поскорее улизнуть от приливов императорского гнева, против воли выливавшегося во время разговора.
Еще неприятнее было вспоминать попытку возложить мирную миссию на Яковлева, русского барина, захваченного на выезде из Москвы. Целых два часа он объяснял свои виды и намерения этому смешному господину, обкраденному солдатами и представшему перед ним во фраке своего камердинера. Правда, импровизированный посол дал слово лично доставить письмо своему государю, но ведь и он со страха и желая вырваться из-под ареста давал, вероятно, обещания без надежды их исполнить.
А жаль! Доводы Наполеона были неотразимы, и услышь их только русский император, он сдался бы на силу их справедливости и искренности. "Пусть Александр только изъявит желание вести переговоры, – говорит он, – я готов его выслушать. Я подпишу мир в Москве, как я подписывал его в Вене, Берлине... Не затем же я пришел сюда, чтобы остаться. И не следовало бы мне здесь быть, и я не был бы здесь, если бы не принудили меня к тому. Поле битвы, на котором война должна была решиться, было в Литве. Зачем было переносить его в глубь страны?
Если бы Александр сказал хоть одно слово, я остановился бы у ворот Москвы, поставил бы войска мои бивуаком, не доходя предместьев, и объявил бы Москву вольным городом! Этого слова я дожидался несколько часов и, признаюсь, желал его. Первый шаг Александра только доказал бы, что в глубине его сердца осталось еще немного привязанности ко мне. Я оценил бы это, и мир был бы тотчас заключен между нами без всяких посредников; он сказал бы мне, как в Тильзите, что его жестоко обманули на мой счет, и все было бы сейчас же забыто!"
Возможно ли, чтобы эти великодушные слова и намерения не нашли себе отклика в сердце Александра?
На письмо, посланное с Яковлевым, тоже не было ответа, и теперь самые воспоминания об этих письмах и о всех излияниях перед людьми без авторитета, без всякого права на такую интимность были тяжелы...
Ему вспомнились прежние сношения с Александром, представилась самая фигура этого молодого энтузиаста, каким он его помнит в Тильзите; там они уверяли друг друга в дружбе, соперничали в предупредительности; Александр охотно подчинился его уму, опытности, гению и громко объявил, что «дружба великого человека есть дар богов!». Что же случилось с тех пор непоправимого, чего нельзя было уладить переговорами, обоюдными уступками? Что заставило начать эту войну, против советов всех лучших людей, против голоса своей общественности, совести и против интересов Франции, по его искреннему убеждению, бывшей не в состоянии вести сразу две такие войны, как испанская и русская.
Напрасно он искал какого-нибудь серьезного, существенного государственного интереса, из-за которого стоило бы бросить меч на чашку весов – всплывало в памяти лишь две причины: одна отдаленная, почти зажившая уже рана обиды на неприятие его, Наполеона, тогда, в 89-м году, еще поручика, в русскую службу. Напрасно представлял он начальнику русской Средиземной экспедиции, что, как подполковник национальной гвардии, он имел право просить чин майора в молодой русской армии: ему отказали, – тем хуже для них! Другая – недавняя, свежая – чувство смертельной личной обиды за отказ в сватовстве: ему, Наполеону, отказали в руке Анны и еще вслед за тем, как нарочно, сосватали ее за какого-то немецкого князька!.. Ему, когда он готов был на всевозможные политические и семейные уступки! Когда он прямо объявлял, что даже рознь в религиозном исповедании не составит затруднения! Середины не должно было быть: или немедленное согласие в случае желания породниться с ним, или отказ при нежелании, и он потребовал ответа через 48 часов! Как было поступить иначе? Не представлять же влюбленного, не ухаживать, не вымаливать согласия, как милостыни – это было бы недостойно его и как человека, и как императора Франции, повелителя Запада! Он был только дальновиден в этом требовании немедленного ответа, так как вместо согласия у него выпрашивали четыре раза по десятидневной отсрочке, пока не стало, наконец, ясно, что Александр не может или не хочет быть главою в своей семье, пока не начали в обществе шептаться и смеяться... какой срам!
Неужели же, однако, это было прямою и непосредственною причиной войны? Неужели теперешняя бесчеловечная резня была бы избегнута, если бы Анна стала его женою и поселилась в Тюльери?
Неужели он до такой степени позволил самолюбию и гордости овладеть собою?
На вопросы эти совесть его отвечала: да, да!
Будто же не было других обид?.. Нет!
Ужели не было между обеими странами каких-либо непримиримых интересов, неразрешимых недоразумений? Нет! И какие-то несоблюдения каких-то статей трактата, и какие-то английские товары, и самая запальчивая письменная полемика его с Александром были только предлогами...
Но ведь это просто ужасно!..
Шум в дверях церкви заставил его вздрогнуть и очнуться: встревоженный Бертье вошел без доклада, с депешами, рискуя лишний раз навлечь на себя гнев повелителя, под влиянием бедствий в последнее время так часто на него обрушивавшийся; но против ожиданий Наполеон принял начальника штаба ласково: он рад был избавиться от одиночества, от страшного душевного кошмара воспоминаний и угрызений совести.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.