Электронная библиотека » Вера Васильева » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 16:45


Автор книги: Вера Васильева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Итак, я – Раневская – пытаюсь оторваться от сундучка, на котором сижу. Но трудно, как от гроба родного человека. Плакать нельзя, но не плакать невозможно. Брат берет меня за руку. Вот как артист Бутрехин, которого я очень люблю в этой роли, говорил про эту минуту: «Последний акт, акт прощания с имением, с партнерами, с оформлением. Я говорю, как бы призывая к мужеству: “Сестра моя! Сестра моя!” Но мне легче, я знаю, что будет еще “Вишневый сад”, и еще приедет Васильева, и еще раз мы вместе переживем радость творчества».

Да, я чувствую, как Гаев, брат мой по сцене, а по профессии Николай Бутрехин, поддерживает меня, и нахожу в себе силы на последнее прощание. Встала, иду на авансцену. Смотрю в зрительный зал. Это – мой вишневый сад, моя жизнь, мой близкий конец в театре, потому что возраст и все скоро уйдет. А другой жизни нет и не будет. Нет сильнее страсти, нет большего счастья и горя: «О, мой милый, мой нежный, прекрасный сад! Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!»

Последний раз я, Раневская, взглянула вокруг с благодарностью за все – за жизнь, за счастье и муку. Приняла свою судьбу, свой конец и уже спокойно, мужественно, опустив вуаль, чтобы не видели моих глаз, выражения лица, говорю: «Мы идем!»

Вот я и попыталась донести до тебя, мой читатель, что чувствую, как воспринимаю свою любимейшую роль, свою жизнь в этой роли… Но это – я сама. А как отнесся к моей работе зритель, мне отвечать не полагается.

Может быть, в рассказе об этой роли я слишком многословна и не очень скромна. Но ведь она у меня – как незаконный ребенок, родившийся вопреки всему, ребенок, рожденный в любви.

Эта роль, это соприкосновение с Чеховым подарили мне много замечательных встреч с добрыми, талантливыми людьми, точно невидимые нити протянулись от одного к другому, соединили нас, не закрепляя ничего ненужного словами и в то же время давая ощущение человеческого, дружеского союза.

Иногда вместе со мной в Тверь ездили критики-чеховеды, оглушенные отрывом от сумасшедшей Москвы, очарованные тишиной маленького русского города на Волге, скромным, но таким преданным искусству театром и его людьми, работающими так трудно, как нам, столичным артистам, уже и не понять, что такое может быть в наше время. Уезжали они притихшие и благодарные, и потом, спустя месяцы, вдруг я чувствовала добро, рожденное этим спектаклем, этой ролью.

И еще одно я хочу сказать. Играя в Тверском театре только этот спектакль, я обратила внимание на ту атмосферу духовной деликатности, которой веяло от его исполнителей. Мне кажется, играя Чехова, актеры открывают в себе самые лучшие черты, которые, может быть, почти незаметны в житейской суете.

Иногда с этим спектаклем происходили удивительные ситуации. Когда Тверской театр (и я с ним) гастролировал в Минске, произошло интересное событие: в театрах Минска шли одновременно три «Вишневых сада» – Минского драматического театра, моего родного Театра сатиры, который в это время гастролировал там же, и Тверского драматического театра. Соответственно было и три Раневских: Ада Роговцева, Раиса Этуш и я. Газета «Советская Белоруссия» откликнулась на это событие статьей под названием «Три вариации на одну тему» (автор Д. Манаева).

Было непривычно оказаться в такой ситуации, когда твой родной театр показывает твою любимую пьесу, а ты играешь с другим коллективом и на другой сцене. И так отчаянно хотелось, чтобы художественный руководитель, товарищи пришли посмотреть, высказать свое мнение… Но…

В большой обзорной статье Галины Ефимовны Холодовой, опубликованной в год 125-летия со дня рождения Антона Павловича Чехова в журнале «Театр» (№ 1, 1985), разбирая восемь спектаклей «Вишневый сад», показанных разными театрами, автор говорит и обо всех исполнительницах роли Раневской. Это Алла Демидова, Руфина Нифонтова, Алиса Фрейндлих, Ада Роговцева, Райна Праудина, Татьяна Еремеева, Раиса Этуш, Татьяна Лаврова, Анастасия Вертинская и я. Исследование о каждой исполнительнице очень тонкое, подробное. Думаю, что те, кого заинтересует оно, смогут найти эту статью. Приведу только несколько строк, касающихся меня:

«…Оказывается, с недавних пор актриса московского Театра сатиры Вера Васильева ездит в Тверь и выступает там в старом, с десятилетним стажем, “Вишневом саде” в новом для себя амплуа. Так бывает. Режиссер ставит “Вишневый сад” с одной актрисой, которую он представляет себе в образе Раневской, а в той же самой труппе есть другая потенциальная Раневская, которую он не видит, а возможно, и не одна…

Для сегодняшнего контекста, а вернее, подтекста сценической жизни Чехова подобное стечение обстоятельств весьма характерно… У Васильевой – своя Раневская, и ей важно передать острое ностальгическое состояние этой чеховской женщины. Не только ее непреодолимую тягу к невозвратной счастливой юности, к тяжелому свинцовому недавнему прошлому, к безоблачному детству, к старым друзьям, к родным, близким людям.

Прежде всего – потребность вернуться к себе самой. К себе изначальной, какой она была давным-давно, до того, как ее сформировала прожитая жизнь, и к себе сложившейся, какой ее в итоге сформировали прожитые годы, пережитые страдания. То есть к себе истинной – такой, какую пока что знает только она одна…»

Я не буду продолжать цитировать эту статью, но даже в этом небольшом отрывке, не зная меня, моей жизни, Г.Е. Холодова почувствовала за ролью именно то, о чем я и пытаюсь рассказать сейчас в своих воспоминаниях.

Мне кажется, что в этой роли я выразилась до конца и как человек, совершив для себя серьезный поступок, и как актриса. Я впервые сама «пропела свою песню», до конца обнажив душу, и испытала огромное счастье!

Я бесконечно благодарна Вере Андреевне Ефремовой, которая предоставила мне возможность этой работы и поддержала меня в каждом движении души, не помешав своим диктаторским правом режиссера, а, наоборот, через мою Раневскую выразила и свою женскую сущность.

Я благодарна своим партнерам, с ними я больше десяти лет была связана благородным духом Чехова и актерским братством, которое, к сожалению, редкость в нашей жизни.

Благодарю всех, кто после этой роли одарил меня своим сердцем…

Я думала, что о «Вишневом саде» высказалась до конца, и вдруг… жизнь снова дала мне неожиданный поворот.

Польша

7 декабря 1987 года. Скоро Новый год! Я сижу в узком, как пенал, белоснежном номере гостиницы «Татран» в Праге и смотрю в окно. Еще не зима, но уже и не осень. На улице толпы народа, предпраздничная суета – сегодня бронзовое воскресенье, потом будет серебряное и наконец золотое – Рождество. Праздник! А я одна в своем скромном номере, в очередной деловой поездке, цель которой – обсуждение празднования 40-летия Международного института театра и просмотр некоторых спектаклей. Целый день принадлежит мне, только вечером спектакль, а днем я снова погуляю по дивному городу, посмотрю на Влтаву, пройду по Карлову мосту, зайду в собор Святого Вита, вспомню, как пятьдесят лет назад я бродила по этим местам с поэтом Витезславом Незвалом…

Года полтора назад я познакомилась с режиссером Александром Вилькиным, которого видела только на сцене. Но наш альянс режиссера и актрисы, к сожалению, не состоялся: не было ни пьесы, ни сцены. Мы расстались с крошечной надеждой возможной работы: может быть, когда-нибудь, над чем-нибудь, где-нибудь…

И вдруг!.. Александр Михайлович Вилькин спустя год после нашей встречи поставил в Польше, в драматическом театре города Щецина «Вишневый сад», а критик Татьяна Шах-Азизова поместила в журнале «Театр» рецензию на этот спектакль. Вероятно, работа там шла очень дружно, вдохновенно и человечески тепло, и у коллектива и режиссера явилась мысль пригласить на роль Раневской актрису из Советского Союза, кого – пока никто не знал. Встречаясь с чеховедами, Александр Михайлович Вилькин услышал мою фамилию, историю возникновения этой роли в моей творческой судьбе и заинтересовался. Он позвонил мне, потом приехал в Калугу, где гастролировал Тверской театр, посмотреть наш спектакль. Мы с ним успели поговорить после не более получаса и расстались со взаимным творческим интересом. Я была благодарна, что он нашел возможность посмотреть меня. Мне было интересно узнать его впечатления. Он был откровенен и, отдавая должное спектаклю и моему исполнению, сказал, что мыслит многое в этом спектакле совсем иначе, но это не страшно. Основа моей трактовки роли ему близка, и наш творческий союз возможен. Потом мне позвонила директор польского театра, мы договорились о сроках, и я, не веря в реальность этих планов, зажила своей обычной трудовой жизнью.

Вскоре наступили трагические дни августа – смерть Анатолия Папанова и Андрея Миронова, а потом сентябрь – страшная для меня смерть мамы… Я была потрясена, разбита, выбита из колеи… И тут я получила официальное известие, что мои гастроли в Щецине назначены с 17 ноября. Отступать нельзя, да и, откровенно говоря, я не искала возможности отступления. Мне нужно было отвлечься, переменить обстановку. Волнение и страх перед неизведанным переключали мое сознание, отвлекали от тяжелых мыслей… На ходу повидавшись с Александром Вилькиным, я услышала новые и интересные для меня размышления о пьесе, о роли, но главное – он почти гипнотически внушил мне: не трусить, не волноваться сверх меры. Ничего страшного нет, языковой барьер преодолим. Его мужская воля, вера в мои силы и в свои подействовали на меня благотворно. Я стала думать об этом не как об экзамене, а как о радости приобщения к Чехову в таких необычных обстоятельствах.

Наступил день отъезда. Вместе со мной ехала искусствовед Алевтина Павловна Кузичева – человек редчайшей душевной тонкости, интеллигентности, бесконечно любящий и знающий Чехова. В купе было уютно, за окнами неслась грустная, тихая осень, у каждой из нас были причины для волнений, ожиданий и надежды.

Днем приехали в Познань, там нас встретили на машине, и 200 километров мы проехали по польской осенней земле до Щецина.

Мне предстояло встретиться с будущими партнерами. Встреча состоялась на следующий день после премьеры «Мандата». Мы собрались в фойе за столом для первой читки по ролям, для того, чтобы увидеть и услышать друг друга. Вдалеке от всех села Янина Бохеньска, актриса, исполняющая роль Раневской, и рядом с ней Богдан Янишевский, играющий Фирса. У ног их лежала старая спокойная собака. Я не знаю, какой она породы, но это была такая старая, мудрая и прекрасная, что на сердце становилось как-то спокойнее от ее присутствия. Белая, с удлиненным телом и большими висящими ушами, усталыми умными глазами. Потом мне говорили, что она не такая покладистая, какой мне показалась, но актера, играющего Фирса, она очень любила и поэтому сопровождала его на сцену.

Итак, я сижу за столом вместе с современными, достаточно молодыми артистами, стараюсь догадаться, кто кого играет. Вот и первые слова: Дуняша и Лопахин. Молоденькая актриса с милым, доверчивым лицом, с чистым голосом – Катажина Бешке – и артист с редкими внешними и внутренними данными, которому по плечу, мне кажется, такие роли, как Митя Карамазов, – Анджей Оруль. Он еще молод и хорош своей мощной славянской красотой. Мне не мешает польская речь, пусть я понимаю не все слова, но по смыслу понимаю все, по настроению. Вероятно, моя русская речь тоже не помешала моим партнерам, мы потянулись друг к другу, услышали друг друга, ощутили импульсы взаимной приязни. Робко шевельнулось в душе чувство счастья. Дочитали, проговорили до конца, потом мне показали актерскую уборную, ту самую, которую любезно отдала в мое распоряжение Янина Бохеньска. Она только спросила, не будет ли мне мешать ее собака, так как Янина оставалась участницей спектакля, безмолвно танцуя на балу, а собака привыкла именно к этой уборной. Я была рада такому соседству, восхищение и чувство благодарности к этой женщине росли у меня день ото дня.

Закулисные козни, зависть, эгоизм… может быть, это и бывает где-нибудь, но здесь, в Щецине, в этом польском театре, ничего подобного не было. Я приобрела друга великодушного, щедрого, эмоционального. Милая Янина Бохеньска! Она сразила меня своей добротой, тактом, желанием помочь, а ведь я играла ее роль, которую она так любила. В нашей актерской уборной всегда была тишина, на моем столике появлялся горячий чай или кофе, потому что во время перерывов в репетициях мне не хотелось идти в буфет, чтобы не терять необходимую для работы сосредоточенность.

Я увидела декорации спектакля, услышала музыку. Это был совсем другой «Вишневый сад», не похожий ни на один из виденных мною. Я должна была, не изменяя себе, но и не исковеркав спектакля, войти в новый для меня мир. Это спектакль не о прошлом, это спектакль о настоящем на основе прошлого. Это философское осмысление чеховской драматургии, но не лишенное драматизма, а, наоборот, насыщенное им, эмоциональностью, яркими чеховскими образами, достаточно непривычно очерченными.

В Твери на сцене достоверность: старый дом, гостиная с настоящей мебелью, бывшая детская, и только стены переходят ввысь, где ветви вишневых деревьев переплетаются белым кружевом. Все правдиво, просто и поэтично.

В польском театре, на первый взгляд, более холодное, более условное, очень лаконичное оформление, которое как бы не привязывает подробности к конкретному дому, а дает представление о доме, о вишневом саде, о среде, где живут одинокие люди, – вообще. Сцена пуста, окутана в глубине и по бокам черным бархатом с лиловыми полотнищами, уходящими ввысь, в последнем акте они будут похожи на колонны в темном пространстве. Щиты с вписанными, точно сделанными из фарфора вишневыми деревьями, стоят на разных плоскостях, и около каждого щита небольшие, не бросающиеся в глаза, изящно сделанные стулья-скамейки, обитые незаметной темной кожей. Пять щитов на разных расстояниях от авансцены, на каждом – куст вишневого дерева, и только на одном дверца старого «уважаемого шкафа», к которому я повернусь, желая прижаться к нему («шкафик мой родной!»).

Как всегда, я прихожу к началу акта в своем обжитом костюме, в своей любимой шляпе, опустив вуаль на лицо.

Раздается тихая музыка, медленно раздвигается занавес. Я люблю этот момент, когда печаль музыки вводит меня в другой мир. В Твери музыка очень проста, очень трогательна и очень грустна. Здесь, в Щецине, музыка философски-печальна. На сцене темно, и только в середине немного высвечен заснувший в ожидании приезда Раневской Лопахин. Вот Дуняша прошла с лампой, затем Варя, сцена постепенно мягко освещается, я слышу незнакомую польскую речь, понимаю, зная пьесу, о чем говорят на сцене, и сердце мое откликается, когда Лопахин – Анджей Оруль произносит мое имя. Любовь Раневская! Как красиво звучит мое имя в его устах!

Через несколько минут я войду туда! Как страшно! Как прекрасно! Как хочется этой минуты!

Я иду первая, все встречающие – за мной. Вот замерла на мгновение и вошла в луч света, точно подошла к окну своей детской! Стараюсь выполнить просьбу режиссера, не говорить первых слов сладко, с умилением, хотя текст тянет на это. Может быть, он прав, ведь детская связана с погибшим сыном! Поэтому говорю не раскрываясь, сдержаннее, и только поспешным уходом выдаю свое волнение. По мизансценам все идет скупее, чем в Тверском театре. Я почти все время на одном месте, только на минуту в волнении встану, когда Лопахин скажет о том, что надо вырубить наш старый сад. Я почти ничего в себе не меняю, но со всеми актерами уже нащупан внутренний контакт, и так до появления Пети Трофимова.

Вот здесь возникает первая трудность, которая, по-моему, так мною по-настоящему и не была преодолена. В разговоре Александр Вилькин настойчиво подчеркивал, что первый акт не идилличен, а, наоборот, необычайно взрывчато-драматичен для Раневской, ведь она вернулась в дом, где утонул, погиб ее сын. Это ее грех, ее наказание, ее вечная душевная казнь, поэтому, когда она видит Петю, с ней происходит непредсказуемая, неожиданная реакция – это почти исступление, отчаяние, взрыв. По его мизансцене при виде Пети, услышав его голос, Раневская готова броситься к нему, в отчаянье сотрясает его плечи, ее вопль бессвязен: «Гриша, сын мой… мальчик… Гриша, сын…» Она не слышит успокоительных слов и продолжает исступленно вопрошать у растерявшегося Пети: «Мальчик погиб, утонул… Для чего? Для чего, мой друг?»

В первый момент репетиций, когда режиссер показал мне эту сцену очень эмоционально, я, мне кажется, зараженная его правдой, смогла повторить. И даже понимала, что этот взрыв в такой мизансцене нужен. Мне мешало то, что моей натуре не свойственна истерика, но отчаянье я понимала.

Начиная с третьего спектакля (а было их всего-то четыре), мне кажется, я нашла для себя новое правдивое существование. От неожиданности со мной происходит что-то непредсказуемое, а потом, отчаянно обвиняя и прощая, я его жалею как сына и, стоя на коленях около него, надеваю ему очки, те самые, которые упали от моих отчаянных попыток сначала обвинить, как можно больнее кольнуть его сердце, а потом все равно соединиться в горе.

Но ради истины все-таки скажу, что такая резкость в решении этой сцены, может быть, и выразительна для зрителя, но для меня чуть-чуть искусственна.

Второй акт стал для меня любимым. Декорации удивительно чисты и лаконичны, все щиты убраны, и те самые фарфоровые вишневые деревья стоят в чистоте пустой сцены, и только одна скамейка в середине, на которой мы все будем сидеть, да в углу сцены мольберт для Шарлотты.

Я думала и думаю, что Раневская обязательно должна быть любима или должна вызывать влюбленность у своих партнеров на сцене. В Твери меня преследует внимательный, нежный, вопрошающий взгляд Пети Трофимова. Здесь, в польском театре, я поняла, что моим «грехом» будет Лопахин, так и было задумано режиссером и прочерчено в мизансценах. В Тверском театре Вера Андреевна Ефремова, тоже интуитивно желая подчеркнуть это состояние, предложила мне мизансцену, в которой проявляется женская притягательность Раневской для Лопахина: я, говоря о том, чтобы Лопахин женился на Варе, иду по бревнышку, как бы еле сохраняя равновесие, и Лопахин почти снимает меня с этого бревнышка. Но я, учитывая свои высокие каблуки и то, что на высоте у меня кружится голова, отказалась от мизансцены режиссера, конечно, много потеряв. Поняла я это только теперь, когда именно в мизансценах была поставлена режиссером в такие условия, что мне легко было забыться, стать немножко сумасбродной.

В польском спектакле, играя все, как и у себя в Твери, я дохожу до монолога «О, мои грехи» и здесь, усадив Лопахина рядом, начинаю этот монолог. Я вижу его около себя, такого прекрасного, такого влюбленного… Он замер, зачарованно посмотрел на меня – Раневскую, и я по-хозяйски, чувствуя свою власть над ним, пригладила его волосы, чуть тронула воротничок, поправила галстук, коснулась груди, и наконец моя ладонь скользнула по его плечу, руке – и вот уже наши руки соединились. Все это на тексте Чехова: «О, мои грехи, я всегда сорила деньгами без удержу, как сумасшедшая. И вышла замуж за человека, который делал одни только долги»… Обычно в этот момент представляю себе, какой был муж Раневской, то есть человек пьющий, никчемный и тому подобное. Здесь же я совсем не думаю о муже, я говорю эти слова, а сама любуюсь смущением, силой, влюбленностью Лопахина. Когда я говорю о своем парижском возлюбленном, то тоже не думаю о нем. Мы – глаза в глаза, рука в руке. Моему Лопахину страшно, прекрасно, немыслимо поверить в это неожиданное и влекущее мгновение. Крошечная пауза – и, как рок, как сознание своего греха и наказание за него, я нервно оставляю Лопахина и иду от него на авансцену. Трезво по отношению к жизни и к этой минуте произношу дальнейшие слова Чехова: «И как раз в это время (это было первое наказание) – удар прямо в голову. Вот тут на реке утонул мой мальчик»… и так далее.

Я полюбила эти мгновения на сцене, так как именно в этот момент возникало напряженное желание понять эту женщину, разрушалась положительная, печальная хрестоматийность образа. Я сбивала зрителей с толку, с привычного спокойного восприятия, я обостряла их ум, интуицию, и зрители за это были благодарны. Весь монолог «О, мои грехи» до момента «Господи, прости мне грехи мои, не наказывай меня больше. Получила телеграмму из Парижа – просит прощения, умоляет вернуться…» – весь монолог я не позволяла себе горевать. Была довольно суха, и вдруг, как лавина, как детская надежда, когда слезы вот-вот хлынут из глаз, я, Раневская, молю Бога позволить мне быть самой собой – любить, грешить, мчаться по первому зову…

Александр Михайлович Вилькин настаивал, чтобы я здесь совсем отбросила все переживания, и, сделав это, я убедилась по реакции зала, что они поняли мою непосредственную, легкую натуру, которая искренна в любой момент и никогда не тяжеловесна. Замечательно поставлена эта сцена в польском театре. Гаев в прекрасном исполнении артиста Збигнева Хршановского легко, барственно бросает свою тросточку Лопахину и увлекает меня в танце под музыку еврейского оркестра. Увлекшись танцем, я бросаю Лопахину свою кружевную сумочку, чтобы она не мешала. Он какие-то минуты стоит с нашими вещами, чуть растерявшись, а потом, положив их, делает попытки быть таким же легким, раскованным, как мы. Но у него не очень-то получается, и я, видя его неловкость, увлекаю его в танце, оставив брата. Танцуем вместе с ним, глядя друг другу в глаза, и я говорю о том, что ему надо жениться на Варе. Он соглашается, но делает это неосознанно, увлеченный мною, нашим танцем, нашей близостью. Мы говорим о Варе, не думая о ней, мы только чувствуем радость друг от друга… Мой брат в изумлении смотрит на нас… На минуту закружилась моя голова, чтобы не упасть, я прижалась всем телом к Лопахину, кончилась музыка… И раздался его мощный голос: «Музыка, играй!» И я с трудом оторвалась от него, отошла, взяла себя в руки, села на скамеечку и отрезвела только тогда, когда сказала: «Как ты постарел, Фирс!» Постарел не только он, но и я. Не для меня уже эти минуты, но они были, было очарование, было прикосновение, взгляд… было только что… Пусть не удивляется читатель, когда почувствует в моем описании не только игру, но ту странную смесь себя и образа, – это и есть наша вечная Голгофа, наше вечное счастье профессии, когда стремишься играть роль, пьесу, но вместе с тем душа проживает еще одну настоящую жизнь. Поэтому в моем описании, наверное, почувствуется доля личной влюбленности, которая может шокировать и показаться глупой. Но я точно знаю, что, ничего не желая в жизни, на сцене я люблю мгновения запретного, которое, как магнит, тянет зрителя, потому что это не притворство, а что-то и выше жизни, и в то же время – сама жизнь.

Постараюсь представить Лопахина в исполнении Анджея Оруля. В нем было много неожиданного: иногда отталкивающий своей плебейской недалекостью, иногда потрясающий своей стихийной силой, трагической искренностью, и все это – при внешнем удивительном обаянии. Когда мы репетировали третий акт – сцену бала, я впервые увидела, как игрался этим артистом монолог Лопахина. Он медленно выходил на сцену и долго стоял в пальто с приподнятым воротником, почти не осознавая, что произошло. Казалось, он старался собрать свои мысли, которые не подчинялись ему. Говорил вначале внешне спокойно, замедленно, пытаясь все осознать. Потом Варя бросала ключи, и он, стоя на коленях, поднимал эту связку, тихо начинал ими позванивать над своим ухом, и, точно какие-то далекие бубенцы, они словно будили его, возвращали к действительности, и он молил: «Музыка, играй!» Начинался вальс, он шел мимо меня и вдруг, увидев, падал передо мной на колени, из глаз его текли слезы. Никогда не забуду то безумное отчаянье, ту немыслимую нежность и жалость ко мне, когда он спрашивал: «Отчего вы не послушали меня?»

Во время репетиций, воспользовавшись минутной паузой, я спросила режиссера: «Что мне делать? Я не могу думать о себе, мне его безумно жалко». И он сказал: «Очень хорошо, так и надо… Пусть вам будет его жалко, не бойтесь этого».

А через минуту Лопахин встал во весь рост и со всей силой и хамством плебея закричал: «За все могу платить!» И высохли слезы, ужас охватил меня, словно меня растоптали сапогом. Потом мне пригодились и мое влечение, и моя безудержная жалость к нему, и этот холодный ужас, когда в четвертом акте режиссер потребовал, чтобы я не играла никаких страданий от того, что покидаю этот дом. В Твери я очень страдала весь четвертый акт, здесь я оторвала себя – Раневскую – от дома, от сада, от людей, вся мыслями перенеслась в Париж. Играя пушистым сиреневым боа, я только и ждала, когда все закончится. И этой жестокостью я обязана моему Лопахину. Для меня он больше не существовал, передо мной был лакей и только. Я и о Варе ему напоминаю, едва скрывая презрение к нему, я как будто милостыню ему подаю, давая возможность жениться на Варе.

Я понимала, что в этом театре играла четвертый акт совсем по-другому, но не считала, что это насилие надо мной. Раневская прежде всего во всем женщина, и мои взаимоотношения с Лопахиным позволяли мне разорвать с прошлым жестко, спокойно, холодно. Правда, впереди у меня был великолепно режиссерски поставленный финал спектакля: все покинули сцену, она погрузилась в темноту, словно заколотили окна в доме, и в глубине, среди лиловых колонн появились, как в храме, действующие лица, едва освещенные проникающим как бы сквозь щели светом. Зазвучал хорал, точно вся земля содрогнулась в последнем прощании, молча, тихо иду я из глубины на авансцену, в неяркий луч света, и прощаюсь навеки, точно с жизнью, под музыку, напоминающую церковные и в то же время космические песнопения. Я говорю: «О, мой милый, мой нежный, мой прекрасный сад! Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!» Встаю на колени… Музыка звучит все громче, все мощней; стоя на коленях, я молюсь и сквозь музыку говорю: «Прости мне грехи мои, Господи, не наказывай меня больше». Так может молиться любой человек перед смертью, перед печальной и конечной истиной! Мой брат молча поднимает меня, обнимая, уводит в глубину. Мощный хорал умолкает.

И в темном, забитом наглухо доме появляется с лампой забытый Фирс. Не драматизируя, не вдаваясь в мелкие правдивые интонации, он печально и просто говорит в тишине: «Жизнь прошла, словно и не жил».

На сцене темно, его одинокая фигура в пледе, зажженная свеча и тишина, никакой музыки – ничего. Тихо идет занавес, и только когда раздаются аплодисменты, возникает звук лопнувшей струны. Во время аплодисментов мы, как и было задумано, начинали оглядываться и замечать, что нет среди нас Фирса, что мы его снова забыли. И тогда из глубины сцены появлялся Фирс, и буря аплодисментов поднималась в зале. Я брала его за руку, обнимала его голову, глядя в его огромные, взволнованные глаза. Мы старались в эту минуту не плакать, а публика, как всегда, все понимала…

Было бы нечестно не сказать о других исполнителях, потому что с каждым из актеров у меня были незабываемые мгновения, о которых я всегда могу сказать с великой благодарностью. Петя в Щецине совсем другой, чем в Твери. Артиста Томаша Янкевича, который хорошо, хотя достаточно традиционно, играл вечного студента, я старалась заставить заинтересоваться собой, так как мне казалось, что он как-то уж очень далек от Раневской, а я привыкла в Тверском театре быть связанной с Петей всеми струнами души. Я насильно втягивала его в духовное общение, как в омут, и в конце нашей сцены мне это удавалось. Думаю, что если бы мы играли больше, то были бы ближе как партнеры.

У меня была прелестная Аня – Барбара Ремельска. Она хороша тем, что, будучи юной и легкой, сумела быть зрелой в своих оценках того, что случилось. В ней не было и тени восторга, сантимента – нет, это умная, глубокая личность. Особенно запомнилось мне мгновение в четвертом акте, когда я боялась заглянуть в ее серьезные, умные глаза и, не глядя на нее, спрашивала: «Твои глазки сияют, ты довольна очень?» И ее ответ, полный боли: «Я буду работать…» Мне – Раневской – было невыносимо увидеть ее умные, печальные глаза, я бежала от них и мыслями скорее уносилась в Париж.

И все-таки, вспоминая наш спектакль, я, наверное, почти физически долго буду ощущать маленького птенца, бьющегося о мое сердце, – эту актрису, мою дочку Анечку, когда она видит в третьем акте мое немое отчаяние, бросается передо мной на колени и срывающимся, охрипшим от волнения голосом, бессвязно, целуя мои руки, плечи, шею, утешает меня в моем горе. Может быть, оттого, что у меня нет своих детей, я особенно почувствовала материнство, когда обнимала дрожащие от волнения плечи Анечки, слышала ее срывающийся тонкий голосок.

Сцена погружалась в темноту, я замирала, обняв свою дочку, а в луче света танцевала свой одинокий танец Шарлотта. Эта пляска была как трагический балаган, как сама жизнь, с ее бешеной погоней за успехом, борьбой за выживание. С последним аккордом сумасшедшей музыки Шарлотта падала, как лопнувшая резиновая кукла.

Режиссеру Александру Вилькину и каждому актеру, занятому в этом спектакле, я бесконечно благодарна. Томаш Янкевич в роли Пети с его нескладной чистотой, Данута Скудзянска – Шарлотта, точно сошедшая с картин Тулуз-Лотрека, Карол Гружа в роли Яши, прочитанной актером очень современно… Но особенно незабываемыми останутся для меня сцены с Богданом Янишевским – Фирсом.

Уже предчувствуя, что имение продано, я – Раневская – сижу на опустевшей сцене, а на другом конце ее неподвижно стоит Фирс с подносом. Издали доносится музыка нашего невеселого бала. Я медленно иду через всю сцену, спрашиваю: «Фирс, если продадут имение, то куда ты пойдешь?» Почти ничто не дрогнуло в его лице, только медленно поднимаются на меня мудрые трагические глаза, полные слез, и спокойным глубоким голосом с великим достоинством Фирс отвечает: «Куда прикажете, туда и пойду».

Я склоняю перед ним голову, точно навеки прощаюсь и прошу прощения, медленно отступаю от него, не смея оторвать взгляда. И тут Симеонов-Пищик по пьесе и по спектаклю должен увести меня в танце. Актер Збигнев Мамонт, играющий эту роль, осторожно взяв мою руку, вдруг обращается к режиссеру: «Можно я уведу ее, не танцуя? Я не могу заставить ее танцевать, я вижу ее состояние!» И ответ: «Да, конечно, делайте, как вам подсказывает интуиция». И он уводит меня за кулисы и там, погладив мою руку, целует тихо и нежно, желая успокоить, согреть своим теплом. Ну можно ли это забыть? Какое душевное добро проникло с пьесой Чехова во всех нас, таких разных людей и актеров!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации