Текст книги "На японской войне"
Автор книги: Викентий Вересаев
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Пришло 27 января. Мира, конечно, нет. Мы смеемся, напоминаем солдатам об их вещем кромце. Они конфузятся и чешут за ухом.
– Значит, ошибся…
Было горькое разочарование. И слухи пошли уж совсем другие: решено сформировать новую трехсоттысячную армию для Кореи, построить новый огромный флот; Япония рассчитывает воевать еще в течение всего 1905 года…
На душе у всех было тяжело и смутно.
* * *
В большом количестве в госпитали шли офицеры. В одном из наших полков, еще не участвовавшем ни в одном бою, выбыло «по болезни» двадцать процентов офицерского состава. С наивным цинизмом к нам заходили офицеры посоветоваться частным образом, нельзя ли эвакуироваться вследствие той или другой венерической болезни.
– Знаете, с сентября уж месяца здесь, надоело, хочется в Россию.
Эвакуировался один из адъютантов штаба нашей дивизии, по доброй воле поехавший на войну.
– Зачем же вы ехали?
– Мы все были убеждены, что в октябре война кончится, что будет она вроде китайской. А для движения по службе поехать было выгодно.
На моем дежурстве явился в наш госпиталь один высокий, бравый капитан.
– Здравствуйте, доктор! – сказал он солидным, барским басом, протягивая руку. – Вот, приехал лечь к вам в госпиталь.
– Что у вас болит?
– Видите ли, в чем дело. Я человек уж не молодой, притом женатый, избалованный. Имею в Москве собственность. Оставаться здесь я решительно больше не в состоянии. В этих окопах и землянках такие антисанитарные условия, что прямо невозможно! Я начал кашлять, в ногах ломота… Пули, снаряды, – этого я, разумеется, не боюсь; но, знаете, ревматизм захватить на всю жизнь – приятного мало… Вы меня будьте добры только эвакуировать в Харбин, у меня там в эвакуационной комиссии есть один хороший приятель-москвич, там я уж устроюсь…
Когда появлялся слух о готовящемся бое, волна офицеров, стремившихся в госпитали, сильно увеличивалась. Про этих «героев мирного времени» в армии сложилась целая песенка.
Пришел приказ идти вперед,
В госпиталя валит народ, –
Вот так кампания! Вот так кампания!..
Шимоза мимо пролетела,
Меня нисколько не задела,
Но я контужен! Но я контужен!
Свидетельство я получу
И вмиг на север укачу.
Ведь юг так вреден! Ведь юг так вреден!..
Командиры рвали и метали, глядя на бегство своих офицеров. Приехал к нам в госпиталь один штабс-капитан с хроническим желудочно-кишечным катаром. К его санитарному листку была приложена четвертушка бумаги с следующими строками командира полка:
«По глубокому моему убеждению штабс-капитан N. страдает тыломанией, – болезнью, к сожалению, очень распространенною среди гг. офицеров. Прошу это мое заявление приложить к санитарному листку».
Заведовать офицерскою палатою было мучительно. Больные изводили своими мелочными, пустяковыми жалобами.
– Ах, да, доктор! Я вам забыл сказать! – басил московский собственник. – Я замечаю еще, что за последние два месяца у меня сильно похудели руки и ноги.
Другой сообщал:
– Прошлою весною я лечился в Крыму кактусом. Как, по-вашему, не следует ли мне еще раз повторить курс этого лечения?
– Доктор, у меня еще вот что бывает, – заявлял третий. – Когда жарко, то у меня кружится голова и появляется тошнота.
– Да это у всех так.
– Нет, у меня как-то особенно.
Иногда хотелось остановиться посреди палаты и хохотать без удержу. Это – воины! Всю жизнь они прожили на хлебах народа, и единственным оправданием их жизни могло быть только то, от чего они теперь так старательно увертывались. Теперь, впрочем, смеяться мне уж не хочется…
Однажды в наш госпиталь неожиданно приехал Куропаткин. Черные с сединою волосы, умный и твердый взгляд на серьезном, сумрачном лице, простой в обращении, без тени бурбонства и генеральства. Единственный из всех здешних генералов, он безусловно импонировал. Замечания его были дельны и лишены самодурства.
Между прочим, Куропаткин зашел и в офицерскую палату.
– Вы чем больны? – обратился он к одному офицеру.
– Общее нервное расстройство, ваше высокопревосходительство! – ответил офицер и, спеша воспользоваться случаем, прибавил: – за меня хлопочет начальник дивизии, чтобы перевести на нестроевую должность.
– Кто хлопочет? – спросил Куропаткин, слегка подняв брови.
– Начальник ** дивизии, ваше высокопревосходительство!
– А вы чем больны? – обратился Куропаткин к другому офицеру.
– Простуда, ломота в суставах, кашель, – поспешно перечислял тот свои болезни.
Куропаткин слегка вздохнул, спросил третьего, четвертого, и молча, не прощаясь, вышел.
Видимо, впечатление было для него старое и знакомое. Еще месяц назад он издал следующий, полный насмешки и яду, приказ:
Из полученных от санитарно-статистического бюро сведений оказывается, что болезненность на тысячу списочного состава среди нижних чинов армии лишь немногим превышает болезненность мирного времени; болезненность же среди офицеров превышает более, чем вдвое, болезненность нижних чинов. Обращаю на это внимание всех начальствующих лиц. Обращаю внимание также на то, что именно офицеры, находясь в лучших санитарных условиях, должны показывать нижним чинам пример сознательного отношения к условиям сохранения здоровья. При этом надо помнить, что болеть от собственной неосторожности в военное время предосудительно (Приказ 17 декабря 1904 г. № 305).
А рядом с подобными господами в госпиталь прибывали из строя такие давнишние, застарелые калеки, что мы разводили руками. Прибыл один подполковник, только месяц назад присланный из России «на пополнение»; глухой на одно ухо, с сильнейшею одышкою, с застарелым ревматизмом, во рту всего пять зубов… Было удивительно смотреть на этого строевого офицера-развалину и вспоминать здоровенных молодцов, сидевших в тылу на должностях комендантов и смотрителей.
Другой такой же, тоже подполковник. Ему 58 лет, хронический ревматизм, катар желудка, одышка, сердце плохое, на обоих глазах два раза делали какие-то операции. Славный старик, какие бывают среди старичков-офицеров, скромный и ненавязчивый.
– Как вы с таким здоровьем служите? – изумился я.
– Что ж поделаешь. Жена и то убеждала выйти в отставку, да как выйдешь? До эмеритуры осталось всего два года. А у меня четверо детей, да еще трое сирот-племянников. Всех нужно накормить, одеть… А хвораю-то я уж давно. Комиссия два раза выдавала удостоверения, что мне необходимо лечиться водами в Старой Руссе, там есть для офицеров казенные места. Но ведь знаете сами, нашему брату-армейцу трудно чего-нибудь добиться, протекции нет. Казенные места всегда заняты штабными, а нам и доступу нет…
И этот старый старик три месяца стыл в окопах!..
Выписку и перевод из госпиталя больных офицеров взял у нас на себя сам главный врач. Он ужасно возмущался «трусостью и недобросовестностью» русских офицеров, говорил:
– Это насмешка над нами! Стану я эвакуировать этих лодырей, как же! Всех назад в строй выпишу!
Но постоянно выходило как-то так: смирные, ненавязчивые выписывались обратно в строй, люди же с апломбом и со связями эвакуировались. Между прочим, был эвакуирован в Харбин к своему приятелю из эвакуационной комиссии также и наглый московский собственник.
* * *
Однажды на моем дежурстве поздно вечером зовут меня в приемную. Прихожу. У стола стоял в меховой николаевской шинели ротмистр граф Зарайский, адъютант командира нашего корпуса, а рядом с ним – высокая стройная дама в шубке и белой меховой шапочке.
– Здравствуйте, доктор, – сказал граф. – Приехал лечь к вам в госпиталь: ездил в Харбин, продуло меня, в ухе образовался нарыв. А еще привез вам вот новую сестру.
И он познакомил меня с дамой.
Новую сестру?.. По штату на госпиталь полагается четыре сестры, у нас их было уже шесть: кроме четырех штатных, еще «сестра-мальчик» и жена офицера, недавно воротившаяся из Харбина после перенесенного тифа. И этим-то сестрам делать было решительно нечего, они хандрили, жаловались на скуку и безделье. А тут еще седьмая!
Графа проводили в офицерскую палату, дама отправилась ночевать к нашим сестрам.
У всех было негодующее изумление, – зачем эта сестра, кому она нужна? Утром, когда главный врач зашел в офицерскую палату, граф Зарайский попросил его принять в госпиталь сверхштатною сестрою привезенную им даму.
– Это моя добрая знакомая, я ездил в Харбин встречать ее.
Главный врач ответил неопределенно, воротился к себе. Как раз в это время заехал к нему дивизионный врач. Узнал он о просьбе графа и вышел из себя.
– Это уж седьмая сестра будет в госпитале! Ни за что не позволю! – горячился он.
– И главное, на что, на что она мне? – вторил главный врач. – Я и с своими-то сестрами не знаю, что делать, и они-то мне совсем не нужны!
Смотритель еще подливал масла в огонь.
– А как мы их всех будем перевозить? Особые экипажи для них заказывать, что ли?
Дивизионный врач, весь кипя гневом, пошел в палату к графу. Одна из наших сестер лукаво обратилась к смотрителю.
– Давайте на пари, что эта сестра останется у нас!
– Как это может быть, что вы говорите! Смеяться они над нами, что ли, хотят!
Дивизионный врач воротился от графа. Теперь он молчал и на вопросы главного врача отвечал уклончиво. Приехав к себе, он написал начальнику дивизии письмо, где сообщал о желании новой сестры поступить в наш госпиталь и спрашивал, принять ли ее. Начальник дивизии ответил, что удивляется его письму: по закону, подобного рода вопросы дивизионный врач решает собственною властью, и ему лучше знать, нужны ли в госпитале сестры. Тогда дивизионный врач предоставил решение нашему главному врачу. Главный врач сестру принял.
– Вот еще новая обуза свалилась на плечи! – раздраженно говорил он нашим сестрам. – Как я теперь всех вас буду перевозить?
Сестры передали это новой сестре. Она при встрече сказала главному врачу:
– Я слышала, я вас буду сильно стеснять при переездах?
– Ну, что там! – добродушно ответил Давыдов. – Ведь мы обыкновенно передвигаемся не больше, как на пять, на шесть верст. В крайнем случае можно будет всех вас перевезти в два раза.
Помещение сестер было очень небольшое. Новая сестра сильно стеснила всех своими сундуками и чемоданами. Наши сестры дулись. Но новая сестра как будто этого не замечала, держалась мило и добродушно. Она сообщила сестрам, что ужасно боится больных, что вида крови совсем не выносит.
– Лучше я буду у вас в качестве горничной, буду убирать и подметать нашу фанзу, – смеясь, говорила она.
Целые дни новая сестра проводила в офицерской палате при графе.
А от графа охал и морщился весь госпиталь. Однажды ему не понравился поданный бульон; граф велел передать, что если ему еще раз подадут такой бульон, то он набьет морду повару. Смотритель ежечасно бегал к графу справляться, хорошо ли ему. Однажды граф сказал: «Не дурно бы выпить вина!» Смотритель тотчас же прислал бутылку прекрасной мадеры, пожертвованной для больных. Но у графа был нарыв в наружном слуховом проходе, и, конечно, никаких показаний к вину не существовало.
Граф посмеивался над этими ухаживаниями и говорил:
– Хорошо, что я нетребователен, а то бы они мне каждый день и шампанского давали!
Кстати о пожертвованиях. Больных у нас обыкновенно было немного, но из склада пожертвованных вещей при Красном Кресте главный врач постоянно получал разные хорошие вещи: теплую одежду, вина, готовые папиросы. Давали там без счета и без контроля, больше даже, чем спрашивалось: «там кому-нибудь раздадите!» И делалась мелкая, противная гнусность: скупой главный врач щедро угощал приезжавших знакомых жертвованным коньяком и мадерой, курил жертвованные папиросы и даровою водкою поил команду, приходившую поздравлять его со днем ангела или рождения.
Вскоре главный врач отдал в распоряжение вновь приехавшей сестры небольшую, стоявшую в стороне, фанзу, отделанную под больных. Он назначил сестре отдельного денщика. По закону, сестрам денщиков не полагается, наши сестры, конечно, их не имели: они сами убирали свое помещение, стирали себе белье и т. п. Давыдов дал новой сестре казенную лампу, отпускал казенный керосин, убеждал ее не жалеть дров, чтобы в фанзе было тепло. Другие же сестры дров никогда не видели: им выдавали для топки перемешанный с навозом каолян, служивший подстилкою лошадям.
Сестры всем этим, конечно, страшно возмущались, указывали, в какой они живут тесноте и как просторно помещена приехавшая сестра. Мы советовали им:
– Заявите главному врачу, чтоб часть из вас перевели к ней.
– Ах, боже мой! Как вы не понимаете? Ей необходимо жить одной!..
Граф вскоре выздоровел и выписался из госпиталя. И каждый вечер у одинокой фанзочки, где жила новая сестра, до поздней ночи стояла корпусная «американка» или дремал солдат-вестовой, держа в поводу двух лошадей, графскую и свою.
Красавица-русалка Вера Николаевна, отболевшая в Харбине тифом, не захотела вернуться в султановский госпиталь и осталась сестрою в Харбине. Тогда на ее место перевелась в султановский госпиталь штатной сестрою жилица одинокой фанзочки, «графская сестра», как ее прозвали солдаты. В качестве штатной сестры она стала получать жалованье, около 80 руб. в месяц. Жить она осталась в той же фанзе, только вместо нашего солдата ей теперь прислуживал солдат из султановского госпиталя.
* * *
В нашем госпитале лежал один раненый офицер из соседнего корпуса. Офицер был знатный, с большими связями. Его приехал проведать его корпусный командир. Старый, старый старик, – как говорили, с громадным влиянием при дворе.
У нас же в госпитале лежал солдат из его корпуса, с правою рукою, вдребезги разбитою осколками снаряда. Мы уговаривали солдата согласиться на ампутацию, но он отказывался:
– Что я без руки делать буду? Может, как-нибудь заживет… У меня трое ребят.
Но в руке уж начиналась гангрена. Когда генерал вышел из офицерской палаты, наш главный врач сказал ему:
– Ваше высокопревосходительство! У нас лежит один солдат из вашего корпуса, ему необходимо ампутировать руку, а он не соглашается. Может быть, вам удастся его уговорить.
– А… Да-да-да, хорошо!.. Проведите меня к нему. Я с ним поговорю.
Генерала ввели в солдатскую палату, подвели к раненому.
– Ты знаешь, кто я? – спросил генерал.
– Так точно, ваше высокопревосходительство!
– Ну, так вот. Доктора тебе говорят, и я тебе то же самое говорю: нужно тебе отрезать руку, а то помрешь.
Солдат молчал и грустно смотрел на генерала.
– Понял меня?
– Так точно!
– Ну, вот… И ты не печалься. В Петербурге у государыни-императрицы есть великолепные искусственные руки и ноги. Такую тебе дадут руку, – никто и не узнает, что не настоящая.
Солдат молчал.
– Так, значит, вот что я тебе советую. Ты так и сделай. Понял меня? Ну, прощай!.. Ты грамотный?
– Так точно!
Генерал двинулся к выходу и сказал, обращаясь к нам:
– Ведь и писать он может научиться и левой рукой.
* * *
Отгремел январский бой под Сандепу. Несколько дней студеный воздух дрожал от непрерывной канонады, на вечерней заре виднелись на западе огоньки вспыхивающих шрапнелей. Было так холодно, что в топленных фанзах, укутавшись всем, чем возможно, мы не могли спать от холода. А там на этом морозе шли бои.
Потом канонада прекратилась, стало тихо, как будто все звуки замерзли. Пошли вести о происшедшем деле. Русские заняли было Сандепу и окрестные деревни, но затем отступили обратно, потеряв около пятнадцати тысяч человек. Уборка и перевозка раненых были поставлены еще небрежнее, чем во все предыдущие бои. Спаслись только те, которые собственными силами могли добраться до перевязочных пунктов, остальные замерзли. Не хватало ни арб, ни носилок. Раненых везли в холодных товарных вагонах. В Мукдене мне рассказывали, что в одном пришедшем с юга санитарном поезде оказалось тридцать трупов замерзших в дороге раненых. Инспектор госпиталей второй армии, Солнцев, застрелился. Рассказывали об оставленной им записке, где он винил себя, что из-за его нераспорядительности померзли тысячи раненых. Другие рассказывали, что Солнцев сошел с ума в самом начале боя и покончил с собою в припадке сумасшествия.
В неудаче дела одни винили Куропаткина, другие – командовавшего второй армией Гриппенберга. На глазах всей армии происходила их ссора. Рассказывали о письмах Куропаткина, оставленных Гриппенбергом без ответа, об отъезде Гриппенберга из армии без ведома главнокомандующего. Передавали слова, громко сказанные Гриппенбергом на харбинском вокзале, что Куропаткин – государственный преступник, которого следует предать суду. С изумлением следили все, как Гриппенберг, чтобы доказать свою правоту, выбалтывал иностранным корреспондентам военные тайны о количестве и распределении наших войск на театре войны…
Чем больше у тебя есть, тем больше тебе дастся, – вот было у нас основное руководящее правило. Чем выше по своему положению стоял русский начальник, тем больше была для него война средством к обогащению: прогоны, пособия, склады, – все было сказочно щедро. Для солдат же война являлась полным разорением, семьи их голодали, пособия из казны и от земств были до смешного нищенские и те выдавались очень неаккуратно, – об этом из дому то и дело писали солдатам.
Наш главнокомандующий получал в год 144 тысячи рублей, каждый из командующих армией – по сто тысяч с чем-то. Командир корпуса получал 28–30 тысяч. Лейб-акушер проф. Отт, как сообщали «Новости», был командирован на несколько месяцев на Дальний Восток для осмотра врачебных учреждений с окладом в 20 тыс. руб. в месяц! С изумлением читали мы в иностранных газетах, что у японцев маршалы и адмиралы получают в год всего по шесть тысяч рублей, что месячное жалованье японских офицеров – около тридцати рублей. Один русский корпусный командир получал больше, чем Того, Ноги, Куроки и Нодзу, взятые вместе. Зато солдатам своим японская казна платила по пять рублей в месяц, наш же солдат получал в месяц «по усиленному окладу»… сорок три с половиной копейка!..
* * *
В конце января я получил из Гунчжулина телеграмму от приятеля унтер-офицера, раненного под Сандепу и лежавшего в одном из гунчжулинских госпиталей. Я поехал его проведать.
В мукденском вокзале подхожу я к кассе, спрашиваю билет. Оказывается, билета нельзя получить без записки коменданта станции. Я отправился к коменданту.
– Теперь уже поздно, приходите до половины двенадцатого. Сейчас выдать записку не могу.
– Но позвольте, поезд отходит еще через сорок минут!
– Все равно, приходили бы вовремя!
– Скажите, пожалуйста, откуда я могу знать, что у вас значит «вовремя». В официальном «Вестнике Маньчжурских Армий» публикуются часы отхода поездов, и вы там не заявляете, что нужно приезжать за час до отхода. А я двенадцать верст протрясся на морозе, спешно вызван телеграммой к раненому знакомому.
– Это до меня не касается! – невозмутимо возразил комендант.
– Тогда скажите, пожалуйста, к кому мне здесь обратиться выше вас?
– Не знаю. – И комендант отвернулся.
Мы препирались еще минут пять, – за это время можно было выдать несколько десятков удостоверений. Наконец, комендант смилостивился и выдал записку.
Я получил билет. Поезд состоял из ряда теплушек, среди них темнел своими трубами один классный вагон. Он был полон офицерами и военными чиновниками. С трудом отыскал я себе место.
Разговорился с соседями, изумляюсь порядкам, царящим на вокзале.
– А вы зачем же билет брали? – удивился сосед офицер.
– А как же иначе?
– Неужели вы не знаете, что у нас все законное обставляется всяческими трудностями специально для того, чтобы люди действовали незаконно?
– Как же, однако, без билета? Спросит кондуктор…
– Что-о?.. Пошлите его к черту, больше ничего! А станет приставать, – дайте в морду.
Оказалось, большинство в вагоне ехало без билетов. С этой поры и я стал ездить без билета и сам просвещал неопытных новичков. Получить билет было трудно и хлопотливо, нужно было проходить целый ряд инстанций: в одном помещении выдавали удостоверение, в другом прикладывали печать, в третьем снабжали билетом; коменданты держались надменно и грубо. Ехать же без билета было удивительно легко и просто.
От Мукдена до Гунчжулина около двухсот верст. Эти двести верст мы ехали трое суток. Поезд долгими часами стоял на каждом разъезде. Рассказывали, что где-то к северу произошло крушение санитарного поезда, много раненых перебито и вновь переранено и путь спешно очищается.
В вагоне шли непрерывные рассказы и споры. Ехало много участников последнего боя. Озлобленно ругали Куропаткина, смеялись над «гениальностью» его всегдашних отступлений. Один офицер ужасно удивился, как это я не знаю, что Куропаткин давно уже сошел сума.
Куропаткина ругали. Действительно, непригодность его была слишком очевидна. Но я спрашивал:
– Ну, хорошо, а кого же, по-вашему, следовало бы назначить на его место?
И сколько раз за всю войну я ни задавал этот вопрос, всегда я получал один ответ:
– Кого?.. – Офицер задумывался, пожимал плечами. – Да назначить-то, собственно, некого, это правда!
Подполковник, участвовавший в последнем бою, раздраженно рассказывал:
– Пусть история решает, почему мы проигрывали другие бои, а насчет этого боя я вам ручаюсь, что проиграли мы его исключительно благодаря бестолковости и неумелости наших начальников. Помилуйте, с самого начала выводят на полном виду целый корпус, словно на высочайший смотр. Японцы видят и, конечно, стягивают подкрепления…
Он рассказывал, как при атаках систематически не поспевали вовремя резервы, рассказывал о непостижимом доверии начальства к заведомо плохим картам: Сандепу обстреливали по «карте № 6», взяли, послали в Петербург ликующую телеграмму, – и вдруг неожиданность: сейчас же за разрушенною частью деревни стоит другая, никем не подозревавшаяся, с девственно-нетронутыми укреплениями, пулеметы из редюитов пошли косить ворвавшиеся полки, – и мы отступили. Зато теперь, на «карту № 8», эта другая часть деревни нанесена весьма точно…
– Но я вас спрашиваю: ведь до Ляояна вся эта местность была в наших руках, – как же мы не удосужились снять точно планов?
– А у нас вот что было, – рассказывал другой офицер. – Восемнадцать наших охотников заняли деревню Бейтадзы, – великолепный наблюдательный пункт, можно сказать, почти ключ к Сандепу. Неподалеку стоит полк; начальник охотничьей команды посылает к командиру, просит прислать две роты. «Не могу. Полк в резерве, без разрешения своего начальства не имею права». Пришли японцы, прогнали охотников и заняли деревню. Чтоб отбить ее обратно, пришлось уложить три батальона…
– Да, хоть миллион войска сюда привези, победы все равно не будет, – вздохнул подполковник.
Через двое суток к ночи мы были за тридцать верст от Гунчжулина. Спать я не ложился, – каждую минуту ждал, что приедем. Но приехали мы в Гунчжун только через сутки в два часа ночи.
Вышел я на перрон. Пустынно. Справляюсь, где стоят госпитали, – за несколько верст от станции. Спрашиваю, где бы тут переночевать. Сторож сказал мне, что в Гунчжулине есть офицерский этап. Далеко от станции? «Да вот, сейчас направо от вокзала, всего два шага». Другой сказал – полверсты, третий – версты полторы. Ночь была темная и мутная, играла метель.
Я пошел ходить по платформе. Стоит что-то вроде барака, я зашел в него. Оказывается, фельдшерский пункт для приемки больных с санитарных поездов. Дежурит фельдшер и два солдата. Я попросился у них посидеть и обогреться. Но обогреться было трудно, в бараке градусник показывал 3° мороза, отовсюду дуло. Солдат устроил мне из двух скамеек кровать, я постелил бурку, покрылся полушубком. Все-таки было так холодно, что за всю ночь только раза два я забылся на полчаса.
В седьмом часу утра я услышал кругом шум и ходьбу. Это сажали в санитарный поезд больных из гунчжулинских госпиталей. Я вышел на платформу. В подходившей к вокзалу новой партии больных я увидел своего приятеля с ампутированной рукой. Вместе с другими его отправляли в Харбин. Мы проговорили с ним часа полтора, пока стоял санитарный поезд.
Поезд ушел. Я отправился разузнавать, когда отходит поезд на Мукден.
– В четыре часа дня. Но вчера, впрочем, он не шел.
– Может быть, и сегодня не пойдет?
– Может быть.
Кто-то сообщил мне, что на пятом пути стоит воинский поезд, который сейчас отправляется на юг.
Я спросил разрешения у начальника эшелона, поехал с воинским. Тут же ехало еще несколько офицеров со стороны.
К вечеру поезд остановился на подъеме, – у паровоза не хватило сил втащить вагоны. Воротились к разъезду, отцепили часть вагонов, поехали дальше. Ночью, на другом подъеме, четыре задних вагона оторвались и побежали назад. Отправились их ловить. Проводник вагона рассказывал нам: в движении происходят постоянные задержки, их стараются наверстать, для этого гонят скорее, чем можно, вместо тридцати вагонов прицепляют сорок. Из-за этого новые неожиданности. Вагоны плохи и стары; в оторвавшемся вагоне крюк выскочил вместе с деревом брусьев.
Утром мы пересели в другой поезд, обгонявший наш эшелон. Дряхлый, облезлый вагон третьего класса подозрительно трещал и качался, по временам под грязным полом что-то оглушительно грохотало, вагон начинал подпрыгивать. В клозете стояли грязные лужи, кран не действовал.
Ночью, когда все уже спали, нас вдруг разбудил проводник и попросил всех выйти из вагона: вагон дальше не пойдет.
– Почему?
– Износился.
– Попортилось что? В ремонт пойдет?
– Нет, совсем износился. Выбросят.
Мы, смеясь, выходили из вагона. «Совсем износился!» Ночью, на полпути, не поломка какая-нибудь произошла, а просто вагон совсем износился! Можно сказать, был он использован дотла, до дыр!.. Но тут нам стали понятны и причины частых крушений.
До шести утра мы ждали на станции: поезд маневрировал, для нас прицепили вагон-теплушку. Вошли мы в нее, – холод невообразимый, в одном из окон нет рамы. Чугунная печка холодная. Некоторые из офицеров ехали с денщиками, – денщики ухитрились чем-то заделать выбитое окно, сбегали за истопником.
– Топи печку!
Истопник принес дров, растапливал, растапливал. Дрова сырые, не загораются. Офицеры ругались.
– Я, ваше благородие, сбегаю сейчас, сухой ящик принесу для растопки, – сказал истопник и поспешно ушел.
Второй звонок. Офицеры не закрывали отдвижной двери, чтоб истопник успел вскочить в вагон. Денщики смеялись.
– Воротится он теперь, жди! Рад, что удрал!
Так и оказалось. Поезд двинулся, истопник не явился. Было ужасно холодно, пальцы ног зябли и немели. Денщики возились у печки, сжигали коробку спичек за коробкою. Дрова шипели, фыркали и загораться не хотели.
Все были злы и ругались. На станциях, кроме самых крупных, ничего нельзя было найти поесть, нельзя было даже купить хлеба. Офицеры, ехавшие из командировок, рассказывали о повсеместной бесприютности, – негде поесть, негде переночевать, указывают на какой-то этап, а он за пять верст от станции.
– Скажите, пожалуйста, где мы? В тылу полумиллионной армии или на острове Робинзона Крузо?.. Ну и государство российское!..
А в вагоне становилось все холоднее. Начинала болеть голова, мороз пробирался в самую сердцевину костей. Блестяще-пушистый иней белел на стенах. Никто уж не ругался, все свирепо молчали, сидели на деревянных нарах и кутались в полушубки.
На одной из остановок двое денщиков выскочили из вагона, пропадали минут пять и воротились с плутовато-смеющимися лицами. Они тщательно задвинули за собой дверь. Один расстегнул на груди полушубок и вынул из-за пазухи стащенный где-то топор.
– Ну-ка, ваше благородие, подвиньтеся маленько!
Денщик засунул топор за перекладину и выломал из нар доску.
– Этот товар будет сухой! – сказал он, положил доску на пол и стал ее рубить.
Печка запылала, по вагону пошло тепло. При общем смехе в печку полетела вторая доска, третья… Нары исчезали, но печка накалялась. Мы толпились вокруг, оттирали застывшие руки, распахивали навстречу теплу полушубки.
– Ну, и ш-шельма же народ!.. – восхищенно говорили офицеры.
Денщики копошились среди развороченных нар, с треском отдирали и выламывали доски. Печка пылала, заиндевевшие стены отмокали, становилось все теплее.
В начале февраля пошли слухи, что 12-го числа начнется генеральный бой. К нему готовились сосредоточенно, с непроявлявшимися чувствами. Что будет?.. Рассказывали, будто Куропаткин сказал одному близкому лицу, что, по его мнению, кампания уже проиграна безвозвратно. И это казалось вполне очевидным. Но у офицеров лица были непроницаемы, они говорили, что позиции наши прямо неприступны, что обход положительно невозможен, и трудно было понять, вправду ли они убеждены в этом или стараются обмануть себя…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.