Текст книги "Варькино поле"
Автор книги: Виктор Бычков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Ответом ему послужило многоголосое роптание. И было оно не понятно ей: то ли одобряло слова конюха, то ли поддерживало управляющего.
У женщины похолодело внутри: вот оно, начинается! А ей всё казалось, что местные крестьяне не пойдут против Авериных, а оно вот как… Она свято верила своим людям. Это же… это же… как одна семья, как свои, как родственники, и если не по крови, то по духу, по мыслям, по жизни, наконец, по одной деревеньке, по общей. По вере христианской. Всё ещё надеялась, что обойдётся, что решат миром и всё: разойдутся каждый по своим делам. Надо будет – она без сожаления расстанется со всем, что имеет род Авериных. Только бы не дошло до крови. Примеры обратного уже были: кровожадна толпа. Кровожадна и беспощадна. Но дубовские люди не такие. Женщина ещё продолжала верить в добро, в справедливость, в христианскую мораль. Однако и сомнения уже не покидали голову, а, напротив, гадким, противным, склизким спрутом обволакивали сознание, сжимая до боли женское естество.
Она судорожно в спешке стала одеваться, накинула поверх платья шёлковую шаль – вчерашний подарок дочери. По-бабьи, по-деревенски подвязала платок на голову. Ноги не слушались, всё валилось из рук.
К удивлению, ей не встретилась в покоях прислуга: дом словно вымер изнутри, голоса раздавались снаружи имения.
Противная дрожь то и дело сотрясала тело женщины. Было желание схватить сына и дочь, и бежать, бежать куда подальше. Только бы не слышать вот эти голоса, не ощущать свою незащищённость перед обезумевшей толпой. Все её рассуждения о мирном, добродушном характере местного населения вдруг дали трещину. Сомнения, страшные сомнения заполнили естество женщины. Но страсть как хотелось верить в добро!
Из рассказов очевидцев она уже знала, как безжалостно расправились крестьяне в других деревнях с барскими имениями и с самими господами. Но крестьяне Дубовки хорошие! Милосердные! Грамотные, благодаря Авериным. Неужели они этого не понимают?! Неужели у них нет чувства благодарности? Элементарной благодарности за хорошие, благие дела господ Авериных для них же – жителей деревни Дубовки?! Или чувство со страдания не ведомо местным жителям? «Благими намерениями вымощена дорога в ад»?
И её бросило в холод: а вдруг? А вдруг неблагодарны? А вдруг не помнят добра? А вдруг завистливы? А вдруг дорога в ад Авериным уже прокладывается, начала моститься вот отсюда – от крылечка имения? И свернуть с этой дороги уже не удастся? И нет иного пути? Обходного?
Ей стало страшно. Так страшно, что похолодело всё внутри, оборвалось и рухнуло в преисподнюю её нежной, чуткой женской души. И ответом оттуда стали вдруг начавшиеся подкашиваться ноги, застывший комок в горле, который перехватывал дыхание, пытался лишить сознания. Однако сумела удержать себя в руках, хватило мужества и смелости выйти на крылечко дома. Она обязана выйти к людям! В роду Авериных не было трусов и людей слабой воли тоже не было. У них принято встречать любые неприятности с открытым забралом! Она – сильная! Как Бог даст, так оно и будет. Не суждено людям изменить Божью волю.
У крыльца теснилась толпа людей. В основном это были местные – дубовские. Многие из них при виде барыни как по команде стали отходить чуть дальше, стыдливо опуская глаза, отворачиваясь, прятали взор. А некоторые, напротив, ещё ближе подошли, сомкнулись, и глядели на неё совершенно не так, как это было раньше. Раньше были приветливые, добрые лица, глаза искрились радостью, в них всегда, в любое время отражалось взаимопонимание. Сейчас – взгляд волчий, бегающий. И недобро светились глаза… Злым огонёк тот был, недоброжелательным, холодным, колючим.
Это не осталось незамеченным Евгенией Станиславовной, и снова похолодело внутри, сердце сжалось от предчувствия чего-то нехорошего, страшного, чего ещё никогда не было во дворе имения Авериных, к чему не были готовы никто из их рода. Пережить это досталось ей – хрупкой и слабой женщине. Ну, что ж… Она выдержит, выстоит, вот только бы детишки…
Видно было, как по деревенским улицам расхаживали вооружённые люди, несколько всадников спешились у имения, ставили лошадей у коновязи, бежали к дому.
– А-а-а, вот и сама барыня, – на крыльцо, навстречу Евгении Станиславовне поднимался Иван Кузьмин, конюх, в пиджаке с чужого плеча, в лаптях, с винтовкой, с саблей, с болтающей на боку у ног деревянной кобурой с маузером. Оборка на правой ноге развязалась, и онуча размоталась, волочилась следом.
– Что это значит, Ваня?
– А то и значит, что ты арестована! – слегка подрагивающим голосом произнёс конюх и для пущей важности поправил оружие, зло хохотнул. – Конец тебе пришёл! А сейчас иди до школы, там тебя поджидает твой учитель, – и грубо толкнул женщину в спину, почти сбросил с крылечка.
Ему помогали какие-то незнакомые люди при оружии. Свои, деревенские, с застывшими лицами качнулись вдруг ближе, но не для защиты барыни… Сомкнулись со злыми выражениями лиц, примкнули к чужакам.
Евгения Станиславовна только и смогла, что охнуть, даже не успела удивиться, сказать хоть слово, как её тут же подхватили чьи-то грубые, сильные руки и буквально поволокли по деревенской улице. Кто и когда снял с плеч шёлковую шаль, подарок дочери, уже не видела. Как не видела, кто сорвал платок с головы. Срывали, не жалея волос. Она ещё успела оглянуться на дом, хотела крикнуть, предупредить детей. Однако кто-то уже впился пятернёй в волосы, резко дёрнули. Женщина опять вскрикнула от боли…
Впереди семенил управляющий Генрих Иоаннович Кресс, подгоняемый толпой мужиков и баб.
– Опомнитесь, люди, опомнитесь! – взывал к добру, к совести немец, задыхаясь от бега. – Опомнитесь, что вы делаете? Господь накажет…
Стар он был, стар, и бегал по доброй воле последний раз лет тридцать назад.
– Мы же свои, мы же русские! Мы – православные! Не враги! Чего ж вы, люди? Иль креста на вас нет?
– Дава-а-ай, гнида немецкая! Сейчас мы тобой управлять станем! О боге вспомнил, сволочь! Нет сейчас бога, чтоб ты знал!
Деревенские детишки бежали рядом, орали, визжали, а некоторые пытались бросить горсть песка в глаза барыне и управляющему, плюнуть в них. И это поражало женщину больше всего: как они могли?! Как смели?! Не резь в глазах от песка, не телесная боль от ударов и тумаков, не плевки в лицо, не вырванные клочья волос из её головы, а именно сам факт такого обращения, отношения к ней, как к человеку, как к женщине, поражали до глубины души, будили неизгладимую обиду. Ведь она для них ничего не жалела, относилась так… как к родным… А они… От осознания этого прискорбного факта ей больно! К боли физической можно привыкнуть, стерпеть. Да она и проходит, та боль, заживают раны, рубцами покрывается тело. А вот к душевной… Оби-и-и-идно…
– Серёженька! Варенька! – она ещё крутила головой, пыталась отыскать, увидеть своих детей, предупредить их, и тем спасти…
– Иди-иди, курва буржуйская! – чей-то сильный удар в спину в очередной раз уронил барыню на пыльную улицу.
Она опять не успела выставить руки при падении, снова рухнула лицом в землю, ещё и ещё раз сдирая некогда чистую, ухоженную кожу с уже разбитого в кровь лица. Кровь на лице, кровь из носа, изо рта смешалась с песком, грязными сгустками капала, стекала по груди на деревенскую улицу.
Лежащую женщину не оставили в покое: били, пинали ногами, норовили тащить волоком за волосы.
Потом всё же грубо подняли, принуждая идти. Сильно ударили в солнечное сплетение, в живот. Дыхание перехватило, но она пересилила боль, крепилась, заставляя себя не упасть, держалась из последних сил: она сильная! А вот ноги не понимали этого, стали подкашиваться, не желали двигаться, тело её безвольно обмякло. Ум понимал, что она сильная, что ей как никогда нужно быть сильной! А вот тело её не понимало этих прописных истин: подкашивались ноги, обмякало само тело, падало раз за разом на деревенскую улицу в пыль, опосредовано убеждая мучителей в её слабости как обычного человека, как обыкновенной русской бабы. Вот только не голосила. Не слышали мучители её криков и мольбы о прощении. И не услышат.
Управляющий Генрих Иоаннович Кресс уже не увещевал селян. Всё, что он ещё мог, так это поддерживать барыню, не давая ей лишний раз упасть. Не единожды старый немец подставлял собственное тело под удары земляков, которые предназначались Евгении Станиславовне. Он лишь старчески кряхтел после каждого такого удара, но переносил их стоически да начал спотыкаться чуть чаще, чем того хотелось бы ему самому, чем требовала того обстановка.
– Бросьте меня, Геннадий Иванович, – умоляла женщина, выплёвывая изо рта сгустки крови пополам с землёй. – Бросьте, спасайтесь сами. О детках… деток моих… Алёше накажите заботиться…
– Крепитесь, крепитесь, Евгения Станиславовна, – Кресс ещё надёжней ухватил женщину, не давая ей упасть, в очередной раз подставив своё тело под удар палкой.
Барыня впервые назвала, обратилась к управляющему вот так – Геннадий Иванович, а не Генрих Иоаннович. Даже в таких жутких условиях он по достоинству оценил поступок женщины, её силу воли, мужество, отношение к нему – немцу. У старика словно открылось второе дыхание, откуда-то появились новые силы.
– Мы, русские, своих в беде не бросаем. Крепитесь…
Привычно улыбнуться ни сил, ни желания не было, да и обстановка не соответствовала, и женщине ничего другого не оставалось, как с благодарностью принять помощь старого немца.
Их пригнали к школе. Там, на школьном дворе, уже сидели под охраной красноармейца жена управляющего – Марта Орестовна, учитель – Иван Фёдорович Жарков с внучкой – пятнадцатилетней девочкой Наденькой, которая приехала к дедушке в тихую деревеньку Дубовку из объятого классовой войной, неспокойного, голодного Смоленска.
Чуть в сторонке прижались друг к дружке муж и жена Храмовы – местные жители, единоличники, вышедшие из общины ещё в двенадцатом году, хуторские, чей домик с надворными постройками стояли посреди Варькиного поля в пяти верстах от деревни на бережку небольшого озерца в окружении леса.
Новых пленников бесцеремонно бросили на землю здесь же, на школьный двор. К барыне кинулся учитель, принял на руки, бережно уложил на траву. К управляющему на коленках подползла жена Марта, обняла, прижалась всем телом, искала защиты и утешения. И утешала мужа, делила его и свою судьбы на двоих.
Наденька сидела молча, лишь побелевшее лицо, широко раскрытые глаза да прижатые ко рту руки говорили о том, что девочка находится на грани нервного срыва. И только присутствие здесь родных и близких ей людей ещё сдерживало её, не давало внутреннему состоянию выхода наружу. Она крепилась. Из последних девчоночьих сил крепилась… Но они, силы эти, начали иссякать. Безумная пустота уже зарождалась в глазах, во взгляде девчонки…
Евгения Станиславовна не видела, как ворвались в её дом крестьяне; как в панике выбежала из дома Варенька, волоча за собой Серёжку в ночной сорочке и с подаренной накануне детской сабелькой в руке. Как растаскивали имущество из имения – она тоже не видела. Она потом, лишь спустя некоторое время увидела, как взялось огнём, разом вспыхнуло родовое гнездо дворян Авериных, и в очередной раз без чувств рухнула на школьном дворе деревни Дубовки. Деревни, которую основал и вдохнул в неё жизнь штаб-ротмистр армейской кавалерии, участник Бородинской битвы Данила Михайлович Аверин много-много десятилетий назад. Для себя, для людей старался…
Красноармейцы выводили коней из барской конюшни, набрасывали сёдла, гордо восседали на лошадях, глядя с высоты не менее горделиво на пеших товарищей. Некоторые бойцы уже торочили к сёдлам торбы с овсом из амбаров, не гнушаясь прихватить для себя из панских кладовых и погребов сала, хлеб, птичьи тушки, куски вяленого мяса, другую снедь. В этом им помогали и местные крестьяне, с алчным блеском в глазах, с несвойственными ранее жадностью и яростью набросившихся на барские припасы, имущество. Тащили всё, что попадало под руки или чего видели глаза: телеги, колёса, конскую сбрую, плуги, бороны, дёготь.
Местный кузнец Семён Квашня впрягся в конные грабли, ухватив за оглобли, бежал домой с такой лёгкостью и прытью, что наблюдавший за ним работник со скотного двора Федька Сыч только и смог промолвить:
– Такому и конь не нужен, итить его в матерь. Быдто жеребец барский намётом идёт… Сторонись, люди! Квашня прёть!
Некоторые в погребах, помимо того, что набивали торбы, мешки, пазухи продуктами, ещё и запихивали снедь в рот, будто не употребляли пищу с момента своего рождения. Прямо тут же ели, не отходя от полок, от ларей с продовольствием, в спешке, второпях толкали грязными руками. Жевали, глотали, давились, не успев от жадности пережевать, как следует, пищу, проглотить. Икали. И снова толкали… Объевшись, срыгивали, не сходя с места, и опять заталкивали, ели… Отдельные, наиболее жадные, уже маялись животом, выскакивали из погребов, бежали в бурьяны, приседали там. Потом снова стремглав летели к складам, на ходу подвязывая портки. Спешили: а вдруг не достанется? Вдруг другие маяться животом будут, а не они?
Сметаной, маслом и творогом был усыпан, устелен пол барского ледника, где хранились быстро портящиеся продукты. Перемешавшись с подтаенным льдом, с соломой и опилками, с землёй создали жуткое месиво не менее грязной консистенции, и всё это чавкало, брызгало, разносилось за сапогами, башмаками и лаптями по деревенским улицам. Там же, на полу ледника, валялись куски свежего мяса, втоптанные в грязь, раздавленные ногами трудового народа.
Разделанные свиные, бараньи и говяжьи туши срывали вместе с крюками, забрасывали на спины, уносили в неизвестном направлении.
Обвешанная кольцами домашней колбасы, барская кухарка Фроська Кукса убегала огородами к себе на другой край деревни. За ней гнались горничная и поломойка, вопили, требуя свою долю. Однако счастливица лишь оборачивалась, тыкала товаркам раз за разом фигу, чем ещё больше раззадоривала, подстегивала преследователей.
Из винного погреба выносили водку, вина, коньяки, тут же под деревьями молодого парка устраивались импровизированные попойки. Некоторые, более слабые на питьё, уже в самом погребе не могли встать на ноги, валялись на полу, мешали передвигаться собутыльникам, срыгивали, и сами же в бессилии засыпали, пуская пузыри в собственной блевотине. Иные – затягивали песни.
Чуть в стороне у пруда сошлись в пьяной драке красноармейцы и крестьяне, размахивая и угрожая друг другу винтовками, наганами, саблями, косами и вилами-тройчатками. Однако пока ещё дрались на кулаках, оружие не применяли. Но уже угрожали им, тыкая противнику в грудь то ствол винтовки, то зубья вил-тройчаток.
Многие крестьяне вместе с солдатами срывали в доме с окон и дверных проёмов атласные и бархатные шторы, тут же рвали на куски, наматывали на ноги вместо обмоток и портянок. Излишки заталкивали в уже набитые до отказа сидоры, а то и заматывались ими на голое тело под одежды…
На птичнике, что на задах имения, стоял невообразимый гвалт и шум: ловили гусей, кур, индюков. Помимо птичьего крика, в воздухе висели пух, перья, людские матерки и рёв. Кто-то гнал стайку гусей на свой двор; кто-то откручивал головы птице прямо там же – на птичнике. Те, кому не хватило, силой отбирали добычу у земляков, рвали из рук, разрывали бедных птиц на куски живыми.
Деревенский сапожник Антип Драник уходил крупной рысью с ещё трепыхавшимся в агонии подмышкой обезглавленным гусаком, из разорванной шеи которого цевкой била тёплая кровь. Догонял его со страшным выражением лица и оторванной гусиной головой в руке Филипп Поклад, по кличке Филиппок – подсобный работник на птичнике.
– Отдай, сука! Я, может, его самолично высиживал, вскармливал грудью, можно сказать! Мой гусак! Мой!
– Ты себе ещё высидишь, – задыхаясь от бега, отвечал Антип. – Пусть моих гусей поводит теперь.
– Так он же без головы!
– Ничего! У меня и такой водить станет!
Маленькие, неоперившиеся ещё, гусята и цыплята не успевали увернуться, попадали под ноги обезумевшей толпе, и теперь валялись по всему двору с раздавленными наружу внутренностями. Некоторые ещё трепыхались в агонии…
В хлевах ревмя ревели недоеные и непоеные коровы; молодняк, вырвавшись на свободу, носился по деревне и окрестностям, увеличивая и без того царивший в Дубовке хаос.
Наиболее сообразительные хозяева уже накинули веревки на рога коровам, в спешке вели их на свои дворы, воровато оглядываясь на земляков, которые бросали не двусмысленные взгляды на счастливчиков.
Племенной бык Дурень грозно ревел, пытался противиться бедламу, сзывал животину в стадо, пока не был застрелен двумя выстрелами из винтовки пробегающим мимо бывшим барским пастухом Мишкой Ганичевым.
– Будешь знать, сволочь, – пригрозил Мишка уже мёртвому производителю, пнув бычью тушу лаптем в бок, а потом ещё и плюнул сверху. – Говорил я тебе, бычара, что рассчитаюсь, а ты не верил…
Из амбаров выгребали пшеницу, овёс, ячмень, жито. Загружали телеги и тележки, несли на плечах, засыпали зерно за пазухи, а то и просто волоком тащили тут же насыпанные кули.
Просом брезговали, из вредности рушили сусеки, рассыпали под ноги, и оно скрипело под лаптями крестьян и солдатскими башмаками.
Семя льна тоже выносили, прятали кули под кустами и опять бежали в амбары.
Иные сельчане воровали спрятанное ранее земляками, не утруждая себя насыпать зерно или лазить по барским погребам. Эти бегали по хатам соседей, находили уже утащенное, насыпанное, хватали и спешили домой.
Кто ещё успел до пожара и прибежал раньше всех, те уносили из дома Авериных одежду, обувь, утварь, посуду, постельное бельё, настольные и подвесные лампы, канделябры и мебель.
Федьке Сычу достались диковинные стаканы на длинной ножке. Он нёс их, периодически останавливаясь, доставал из-за пазухи трофеи, трогал заскорузлым ногтем стекло, а потом стоял так, склонив голову на бок, дивился чудесному звону, что исходил от стаканов.
– Быдто колокола церковные гудють, только немножко тише. Зато приятней и краше, итить их в матерь. Впору храм Божий у себя во дворе строить.
Сашка Попов прихватил набор столовых приборов в красивой упаковке, трусцой бежал домой. Перед этим, спрятавшись за барским туалетом, долго изучал содержимое ящика, определял практическое применение приборов. Ложки-ножи сложил обратно в ящик, а вот с вилками возникла проблема. Крутил в руках, щупал на острие металлические зубья столового прибора, а всё же так и не сообразил, где и как их можно применить в хозяйстве. Решил, что неизвестный инструмент – вещь в крестьянском доме не пригодная, выбросил их в туалет, чтобы никому не достались. Одну всё же оставил для жены: прокалывать свиную кишку, когда она будет набивать её рубленым мясом для домашней колбасы. Удобно: пырнёт один раз, и сразу четыре дырки! И сохнуть кольцо колбасы быстрее станет, и воздуха в кишках не останется.
Одна лишь жена барского садовника Маруська Чебакова, женщина лет сорока, не участвовала в этой вакханалии, а бережно прижимала к груди сорванную в красном углу барского дома икону Божьей Матери, то и дело молилась на ходу, осеняя крестным знамением свой лоб, беснующихся сельчан и красноармейцев. Брала на себя все грехи обезумевшей толпы, замаливала их. Но никто не замечал ни этого жеста доброй воли, не внимали её молитвам. Души и сердца односельчан сейчас были заняты прямо противоположным деянием – греховным.
Люди не могли поделить между собой награбленное, сворованное, рвали друг другу волосы, избивали в кровь, дрались за чужое имущество. Всё, что могли поднять, катить, нести – всё тащилось, уносилось с алчным выражением некогда добрых лиц, будто вот-вот наступит конец света, и добытое с барской усадьбы страшным способом добро спасёт этот оголтелый, забывший святое люд. А может, подспудно понимали, что, совершая вот такие неблагодарные, неблаговидные, презренные, аморальные, чуждые христианской морали и нравственности поступки в отношении своих работодателей и благодетелей, в отношении близких им людей они и приближают этот же конец света? Кто знает… Но Дубовка словно сошла с ума, у всех до единого жителя, чувствуя безнаказанность и вседозволенность, вскружились головы. Забыли напрочь всё! Из преисподней людского нутра явились миру самые низменные, самые греховные человеческие пороки. Будто не было тысячелетнего христианского развития Руси, Божьих наказов «не убий, не укради». Проявились вдруг звериные инстинкты, граничащие с потерей контроля над собой, как над существами разумными, мыслящими, православными, крещёными…
А имение горело. Горели овины, амбары, стоящие в отдалении рига и конюшни горели тоже. В одно мгновение исчезало с лица земли то, что строилось, возводилось родом Авериных веками, оставляя после себя кучки золы, пепелища. Вокруг бесновались сельчане, но не тушили пожар, не спасали, а носились, бегали, орали от чего-то, будто племя дикарей, доселе неведомых науке, исполняющих первобытный танец смерти вокруг ритуального кострища…
Лишь обгоревшие, опалённые жарким пламенем деревья поникли, склонив почерневшие кроны в глубоком трауре, да деревенская юродивая девка Полька плакала от чего-то, стоя на коленях посреди сельской улицы, пересыпала между пальцев песок.
На время грабежа о пленниках забыли.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.