Текст книги "Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове. Киев – Париж. 1972–87 гг."
Автор книги: Виктор Кондырев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
Мой внук Вадик!
Это было заведено испокон веков – послеобеденный сон хозяина дома и последующее вкушение передач Би-би-си. Ровно в восемь часов вечера Виктор Платонович, лежа на тахте в кабинете, ставил на живот «Спидолу». Домашние затихали.
Мнение любимого лондонского обозревателя Анатолия Максимовича Гольдберга благоговейно выслушивалось и принималось как всечеловеческая истина. Вечером новости сообщались остальным во время чая или на прогулке.
В кабинет допускался только я. После вежливого стука.
Если состояние души у писателя было трезвым, он громко произносил: «Да!» Если же он успел перед ужином глотнуть, вопрошалось глуховато: «Чего тебе?»
Над тахтой в кабинете висела любимейшая карта «Париж с птичьего полёта», на которой был вырисован каждый дом, все этажи. Рядом с картой – большой, незаконченный и всё равно красивый женский портрет работы Галины Серебряковой, который потом перейдёт в руки Евгения Евтушенко..
Всегда настежь открытая дверь на опоясывающий всю квартиру балкон, выходящий во двор. Перспектива на редкость неприглядная – какие-то стены, штабеля полусгнивших ящиков, тропинки между домами, помойки, сараи, крыши, на которые Вика непонятно почему так любил смотреть.
Слева, у окна, обширнейший письменный стол.
На стенах впритык – бессчётные фотографии. Бабий Яр, Мамаев курган, Владимирская горка и Андреевский спуск. Викины рисунки, коллажи, шаржи, какие-то поделки в рамочках…
На столе пачка писем под большим снарядным осколком, подобранным после войны на месте боёв в Сталинграде.
И стол, и этажерки вокруг, и полочки заставлены, как и в столовой, множеством вещиц, финтифлюшек, штучек, сувениров и фигурок…
Справа от двери в кабинете примостилась деревянная кроватка с загородкой. На ней лежала в последние годы перед смертью Зинаида Николаевна. Над кроваткой красовался пейзаж кисти Бурлюка – дорога среди цветущего поля.
Ну а сейчас пришло время открыть самый сокровенный секрет, чтоб не унести его с собой в могилу, – в доме у Некрасова было две «хованки», проще сказать, заначки. Одна за шкафом в кабинете, а другая под умывальником в ванной. В заначку ставилась чекушка, обычно заранее, на трезвую голову и на крайний случай, если вдруг возникнет острая необходимость. Я никогда не покушался без спросу на эти чекушки, чем заслужил пожизненное уважение Виктора Платоновича…
Для потомства замечу, что Вика всегда говорил «четвертинка». На мой слух это звучало архаично, вызывая в памяти мамалыгу и продуктовые карточки.
Кроме обозревателя Би-би-си наш писатель питал ещё слабость к журналу «Корея» и, посмеиваясь, называл себя копрофагом. С наслаждением рассматривал картинки с портретами дорогого корейского вождя Ким Ир Сена, зачитывал с выражением и плавной жестикуляцией статьи, восхваляющие, прославляющие и превозносящие этого жирненького и румяного кормчего в шевиотовом кителе. Какое советское средневековье! Какой суконный язык, восхищался В.П., какая барабанная помпа, вы только послушайте этот вот рассказ, где наш полководец расстёгивает штаны раненому солдату, чтоб облегчить страдания! Какие детали!
Радовался как ребёнок, мучил нас чтением целых статей, хотя слушать было смешно…
Однако малых детей писатель не жаловал.
– Дети – моя слабая сторона, я не люблю их! – это объявлялось не раз и во всеуслышание.
Мы с моей женой Милой перешёптывались, взволнованные: а как же будет с нашим Вадиком? Этот тоже может такое сотворить, что писатель обомрёт…
С Вадиком всё получилось в лучшем виде. Ему было лет шесть, когда его впервые привезли в Киев.
Смотри мне, льстиво грозила Мила, дядя Вика очень не любит непослушных и шумных детей. Но если ты будешь хорошо себя вести и не гонять по комнатам, умащивал его папа, то тебе купят всё, что захочешь, в разумных, конечно, пределах. Понимаешь?
На второй день после приезда Вадик тихо проник в кабинет Виктора Платоновича.
Тот лежал в трусах и читал. Потом отложил книгу. Оба молча уставились друг на друга.
– Ну, что? – решил завязать разговор дядя Вика.
Вадик приблизился и слегка ткнул пальцем в сытый животик писателя.
– Дуло! – сказал он.
– Почему дуло?! – чуть ли не вскричал от неожиданного сравнения Вика. – Почему?!
– Так! – застеснялся Вадик, поняв, что сморозил глупость, надо было сказать «пузо».
– А ты стишки какие-нибудь знаешь? С глупостями, например? – спросил подобревший В.П.
– Знаю, но их нельзя говорить…
– Я разрешаю! – заинтересовался писатель-лауреат.
Оглянувшись на дверь, Вадик продекламировал с выражением:
Дедушка старенький, лет пятьдесят,
Трусики рваные, яйца висят.
Вика заорал от восторга, вскочил с тахты, затискал Вадю и с этого момента полюбил его на всю жизнь. Не упускал случая сказать горделиво – «Мой внук!» А как он о нём заботился, как за него всю жизнь переживал!..
Когда я увидел в Киеве мохнатую, только что забредшую в дом к Некрасовым собачку, я умилённо засюсюкал:
– Иди сюда, как тебя?
– Неизвестно! – крикнул В.П. из кабинета. – Мать ищет ей имя, подключайся!
– Джуля? – неуверенно произнес я.
– Гениально! Джулька! – обрадовался Вика, да и мама не возражала.
– Джулька! Джулька!
Собака заюлила и от избытка чувств опрокинулась на спину.
Наша Джулька с неописуемой радостью встречала любых гостей, неправдоподобно быстро виляя хвостом. Гости растроганно теребили извивающуюся в восторге встречи собаку, а В.П. терпеливо стоял, руки в боки, с улыбкой наблюдал…
На многие годы Джулька стала утешением для моей мамы. Мила просиживала целые вечера, не отпуская с колен эту мохнатую прелесть. Да и наш писатель часто баловал её ласковым вниманием. Когда Джулька внезапно умерла, лет через десять, в чужом для неё городе Париже, я заплакал…
За чтение и распространение
В самом начале семидесятых газеты ломились от статей, подвалов и писем читателей с обличением диссидентов.
В отделах пропаганды и агитации составляли письма с призывами покончить с этой нечистью, а потом они подписывались людьми познатнее и поизвестнее. Особенно старались коллеги по разуму, называемые советской научной и творческой интеллигенцией. А у Некрасова в голове не укладывалось, что письма, клеймящие Сахарова и Солженицына, люди подписывали добровольно! Иной раз даже добивались этой милости, больше всего опасаясь, что их обойдут, не позвонят из ЦК. И он всё удивлялся, почему они не увильнут, не придумают отговорку благовидную, и все дела! И был уверен наш Виктор Платонович, что эти люди ночью терзаются, не спят, чуть ли не подушку кусают от стыда… А те, напротив, ходили мимо соседей горделивыми лебедями.
Но было много известных москвичей, которые регулярно подписывали петиции и протесты, но уже против произвола советской власти или преследования инакомыслящих. Таких людей называли подписантами. Не проходило месяца без сенсации – нового открытого письма в защиту гонимых.
Из киевлян подписантом был только Виктор Некрасов, если не ошибаюсь.
Когда к Некрасову обращались за подписью в защиту очередного обиженного советской властью или спрашивали в интервью «Что вы думаете, как считаете?», он не мог отказать, подписывал и отвечал то, что правда думает. И делал это не из вежливости, а по совести.
Эти годы были переполнены разговорами об отъездах и отказах, арестах и психушках, прослушках и увольнениях. И простое общение за чаем с Некрасовым представлялось как подвиг, протест, пусть и робкий. И даже смешной – с нынешней точки зрения.
Правда, это было далеко, в Москве, а дома, в Киеве, новые друзья и знакомые тянулись к Некрасову, чтоб поделиться горестями и сомнениями, повозмущаться несправедливостью и безнаказанностью власти. И все подсознательно надеялись, что в случае какой-либо напасти они будут защищены и ограждены. Благодаря самому факту близости к Некрасову.
Раз его не трогают, то и нас не тронут, теплилась у них надежда. А если тронут, то Некрасов найдёт способ, чтобы всё прогрессивное человечество стало за нас горой… Отсюда и горчайшее разочарование, когда Некрасова вроде бы не трогали, зато на других, на малых мира сего, власть по-серьёзному ополчилась.
В конце шестидесятых годов вольнодумство Некрасова было очень умеренным. Это потом он сделался известным протестантом.
А настоящим диссидентом вначале был разве что Семён Глузман, да ещё с полдесятка человек.
Осенью 1973 года от Глузмана пришло большое письмо из лагеря, и мы с Викой пошли к родителям Славика, как его называли у нас в семье.
Фишель Абрамович и Галина Петровна радостно хлопочут, Вика обнимает их и держится с почтением. Чай, печенье, шоколадка… Такие интеллигентные, такие беспомощные люди, жалко смотреть, как они переживают за сына, боятся, что с ним будет…
– Сейчас прочтём письмо, – говорит папа Славика. – Послушайте-ка, о чём оно, мне ничего не понятно.
Письмо длинное, мельчайшим почерком, но абсолютно без новостей, о лагерной жизни ни слова. Подробно описывается какой-то пруд, сельская природа, сидящий под ночным небом человек, сложные переживания, психологический анализ характера, потом ещё что-то… В общем, действительно ничего не понять.
Папа закончил чтение.
– Что скажете, Виктор Платонович, что он всем этим хочет сказать?..
В полной растерянности В.П. смотрит на меня, что, мол, думаешь. Мне же просто кажется, что это Славик написал рассказик, что ли, и на волю его пересылает, вот и всё…
Может быть, соглашаются родители, по-другому не объяснишь.
Некрасов уносит с собой список книг, которые просит прислать Славик, попробуем, говорит, достать словарь Ожегова, научную фантастику, что-то о музыке. И «Будь здоров, школяр!» Булата Окуджавы.
– Книги туда доходят, – прощается с нами папа. – Разрешённые, конечно.
Мама кивает головой: да-да, доходят, – улыбается застенчиво, извиняется за беспокойство…
Некрасов познакомился с молодым врачом-психиатром Глузманом, когда тот принёс ему свои рассказики, почитать. Некрасов рассказики взял, пообещал посмотреть, но читать не стал, только полистал. Но знакомство состоялось. Начитанный мальчик, Славик смотрел на Некрасова влюблёнными глазами. Как и многие молодые люди в то время в Киеве, он тянулся к общению с инакомыслящим писателем, как бы с киевским властителем дум. Помогал посильно по хозяйству, приходил побеседовать, по-юношески возмущался несправедливостью и искал духовной близости.
И страстно хотел читать самиздат. Брал у Некрасова запретные вещи, в основном машинописные. Или изданные за рубежом. Вероятно, давал их кому-то «на ночь». Солженицын, статьи Генриха Бёлля. Много чего было, уже не помню…
Некрасов дал и пару своих рукописных рассказов, которые были торжествующе изъяты у Глузмана во время обыска. Почему вдруг произошёл обыск, что послужило толчком? Я не знаю. Да и сам Виктор Платонович особо не понимал. Но приговор – семь лет лагерей и три года ссылки – вынесли Семёну Глузману «за чтение и распространение антисоветской литературы». В лагере он и стал непреклонным правозащитником. Автором исследования о советских психушках, куда заточали здоровых людей, инакомыслящих или несогласных.
На суд никого не пустили, кроме Славиковых родителей, которые от волнения толком ничего не запомнили.
– Ты понимаешь, – говорил В.П., – человек получил такой дикий срок за книги и рукописи!
По его мнению, главной причиной такого остервенения власти стал отказ Глузмана «сотрудничать со следствием». То есть отказ отречься от Некрасова, во всеуслышание покаяться и заявить, что именно Некрасов подбивал его к крамоле и давал читать если не подрывную, то прельстительную литературу. Славик не пошёл на это – и получил варварский приговор. А у Некрасова вырвали ещё одного верного друга…
Потом Некрасов уехал в эмиграцию.
А через пару лет запустили по Киеву слушок, что, мол, все вы здесь носились с этим Некрасовым, смотрели на него восторженно и ловили каждое слово, а он при первом же случае взял и свалил за границу. К дядюшке-миллионеру в Швейцарию, делить наследство! А своих друзей-приятелей бросил на произвол судьбы. Глузман уже кукует в Мордовии, а Гелий Снегирёв на грани тюрьмы, сам туда напрашивается.
Гелия арестуют через два года после отъезда В.П. Потом доведут в следственной камере до чудовищной болезни, до слепоты, до нечеловеческого истощения, и умрет он мучеником, успев всё-таки продиктовать последнюю книгу[2]2
См. книгу Г. Снегирёва (1927–1978), выпущенную посмертно: Гелий Снегирёв. Роман-донос. Киiв, «Дух i Лitera», 2000. – Ред.
[Закрыть]…
Позже, уже после смерти Некрасова, некоторые киевляне стали если не поплёвывать на прежнего кумира, то как бы пренебрежительно отзываться о его книгах, чуть даже высокомерно…
А Некрасов? Ему нечего краснеть за себя. За границей он не забыл ни Глузмана, ни Снегирёва.
Кроме Некрасова и родителей, кто осмелился бы посылать посылки в лагерь? А потом кто сделал всё, чтобы имя Глузмана стало известным на Западе? Некрасов!
Кто обстучал двери всех фондов, комитетов и лиг, кто бил во все колокола, кто добивался помощи, посылок и книг в богом забытый мордовский лагерь? Кто говорил, напоминал и писал о Глузмане? И главное, кто устраивал рандеву и договаривался с сильными мира сего, чтобы о Глузмане писала свободная, то есть капиталистическая, пресса? Некрасов, кто же ещё!
Сейчас кажется, что все эти акции возникали спонтанно, как бы в подспудном порыве к всемирной справедливости западных гуманитариев. Под впечатлением от действительно самоотверженного подвига борца за справедливость.
Не обманывайтесь!
Без влиятельных хлопот все благополучно забыли бы о вас через месяц-другой, как о сотнях вам подобных. Это именно усилиями Некрасова Семён Глузман был внесён во все редакционные святцы о правах человека. Благодаря ему, Некрасову, о Глузмане начали трубить на всех газетных перекрёстках, его судьбу упоминали во время высоких переговоров, президентам великих держав вручались петиции, а пикеты возле ООН скандировали его имя наравне со знаменитыми диссидентами Буковским, Щаранским или Орловым!
Не освободили раньше срока, упрекают сейчас Некрасова. Не сумел, не удалось, не получилось… Кого будем винить в этом – французские газеты, американскую общественность, Некрасова?
Его-то винить проще всего…
Сашка и Марик
Открыв входную дверь под номером десять на втором этаже, вы попадали в длинный и необжитый, уставленный унылыми книжными шкафами коридор. В конце коридора, на повороте в саму квартиру стоял шкаф повеселее, а на нём гипсовый, тонированный бюст Некрасова, сделанный киевским скульптором Гельманом. Чубастый молодой Вика, в расстёгнутой рубашке, смотрит со скрытой улыбкой. Для смеха на голову была нахлобучена тирольская шляпа, а к губе приклеен жирный папиросный бычок.
Последний раз я видел этот бюст под мышкой у смеющегося Гелия Снегирёва, когда мы толклись на лестничной площадке на проводах Некрасова, накануне его отлёта. Гелий забрал бюст на память, в самый последний момент. Куда потом делся бюст – неизвестно. Говорят, правда, что нашёлся, сейчас у кого-то в Киеве…
После бюста и начиналась, собственно говоря, жизнь. Прямо – гостиная, справа дверь в ванную, слева – на кухню.
В своё время дородная и язвительная домработница Ганя обустроила в ней свою берлогу, заваленную тюками, рухлядью и чем-то набитыми кошёлками. Под стеной стояла большая раскладная кровать с тремя матрацами и многими подушками. Небольшой добротный стол и газовая плита. С потолка очень низко свисало засиженное мухами допотопное осветительное устройство – лампочка с абажуром, на системе из фаянсовых блочков.
В лучшие времена на кухне иногда делалась уборка, но в последние годы всё было закопчено, загажено мухами и тараканами, отдавало гнилью.
Когда мама переехала в Киев, а Ганя уехала к себе в деревню, весь хлам выбросили, на кухне был сделан ремонт, установили диван и просторный стол. По большому блату была куплена светлая кухонная мебель. И превратилась кухня в некое пристанище, где весь вечер напролёт было приятно пить чай, курить и трепаться…
Мила, моя жена, наловчилась печь печенье с тёртым сыром в виде бантиков, называвшееся «рурочками». Некрасов их обожал, чуть ли не каждый вечер просил сделать к вечернему чаю. Мила уже и не рада была каждый день возиться с тестом, но не роптала.
В Париже в первое же наше чаепитие Некрасов, прищурясь в предвкушении сюрприза, сообщил, что он нашел совсем рядом в магазине уже готовые рурочки! Форма, правда, подкачала, но вкус абсолютно тот же, какая удача! И выставил на стол вазочку с парижским печивом. Мы с удовольствием навалились на чудесный деликатес, запивая чаем с вареньем, но наши французские гости смотрели на эту прожорливую суету настороженно и пугливо. Они пили только чай, а к рурочкам не притрагивались.
Лишь через некоторое время выяснилось, что эти фиговинки предназначены для аперитива со спиртным, причём едят их поштучно и деликатными движениями, а не до отвала и пригоршнями.
Пожирать их за чаем мы прекратили, но Некрасов, назло всем иноземцам, долго ещё ставил возле себя вазочку с заморскими лжерурочками и с наслаждением хрумтел, приводя в недоумение непосвящённых. Но на этот моветон никто уже внимания не обращал, привыкли…
Напомню, что после смерти Зинаиды Николаевны Виктор Платонович остался буквально один – хоть волком вой в пустой квартире. Это когда ты трезвый, то ищешь тишины. А выпившему вообще несказанно обидно в одиночестве. И тут в доме появился Александр Ткаченко.
Пока не приехала мама, он был единственным, кто общался с В.П. почти ежедневно, присматривал по хозяйству и, конечно, вместе выпивал. Из всех тогдашних пьянчужных приятелей Некрасова Сашка был самым тактичным и симпатичным.
Он жил по-соседству, пробавлялся фарцой, был гол как сокол и одинок. Некрасов очень к нему за это время привязался. Старался его опекать, по-своему заботился, устраивал на работу после вечернего факультета в документальную киногруппу Рафаила Нахмановича, друга Некрасова.
Когда в Киеве появилась моя мама, хмельное безмятежное житьё Сашки было нарушено. Но он продолжал заходить, и мы с ним вроде подружились. Я и сейчас думаю, что Сашка искренне любил Вику.
На первый взгляд его вполне могли шантажировать кагэбисты. Отозвать в сторонку, поговорить со значением, мол, помогите нам, и вам на улице будет спокойнее, и тунеядством никто не попрекнёт, и комната навсегда останется за вами. Но тогда никто из нашей семьи, а тем более Некрасов, об этом не думал. И сейчас я не вправе делать безоговорочные умозаключения, подобно некоторым старым некрасовским друзьям-приятелям…
В мае 1988 года Сашка был первым, кто приехал в Париж, специально поклониться покойному Вике! Приехал на свою копеечную зарплату какого-то там вахтёра на стройке.
Привёз флакончик земли с могилы Зинаиды Николаевны. И высыпал эти несколько граммов пыли в ногах у Виктора Платоновича.
Мы с Сашкой сидели со стаканами, обнявшись, на могиле Некрасова на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа – в ногах у Вики, лицом к кресту. И я пожалел Сашку, просто так… Показался он мне в этот момент человеком совестливым и ранимым. Приехал, чтобы отблагодарить человека, наверное, единственного, который его душевно любил. Может, чтобы попросить у него прощения. Если было за что прощать.
А потом он как без вести пропал…
… В те времена частенько забегал на минутку Марк Райгородецкий, младший брат старого приятеля Некрасова. И уже от прихожей начинал торопиться, мол, времени в обрез, разве что чаю выпью и помчусь опять на работу. В доме Некрасова к нему – школьному учителю, всегда с портфелем под мышкой, молодому, улыбчивому и разговорчивому – благоволили.
Немножко пошумев и посмеявшись на кухне, они шли с Виктором Платоновичем в кабинет, посмотреть, что можно взять почитать. Мандельштам, Цветаева, «Мосты», «В круге первом» – книга быстренько пряталась в портфель, и Марик убегал.
В тот злосчастный февральский день он, как всегда, заглянул перед уроками к Некрасовым. Ничего не зная об обыске в их квартире. В портфеле Марика кагэбисты нашли «Мы» Замятина. Принёс вернуть.
Его сразу же увезли на допрос. На следствии добивались, откуда книга, брал ли ещё, чья она, кто дал? Некрасов? Приди Некрасов и признайся: да, это моя книга – и тогда можно при желании пришить «антисоветскую пропаганду». Промолчи, как сделал оробевший Вика, – и Марку Райгородецкому злорадно сказали: вот видите, ваш классик в кусты затаился, а вы пойдёте на отсидку.
Оба варианта были беспроигрышны. В любом случае Марику бы не поздоровилось.
И пришили ему два года лагерей! За чтение одной книги! А заодно и Некрасова унизили.
Виктор Платонович действительно терзался своим как бы малодушием. Как я его ни убеждал, что от него на самом деле ничего не зависело. Хотя бы знать, куда ему написать пару слов, вздыхал В.П., извинения попросить…
Уверен, что вернись Некрасов в Киев, он бы разыскал Марка Райгородецкого и извинился бы перед ним. А раз Вика не дожил, это делаю за него я. И говорю: «Извини, Марк!» Хотя и с опозданием, но извини! Может, Некрасову станет легче от этого. А может, и Марику тоже…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.