Электронная библиотека » Виктор Пелевин » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 5 июля 2017, 11:21


Автор книги: Виктор Пелевин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Вот, значит, какой у вас Христос, – пробормотал Трофим Никитич. – Жутковатого вы себе спасителя выбрали…

– Каков народ, таков и Христос, – сказала старуха Изотова. – Его освятить надо. Юрасовский поп отказался. А у вас там в Осорьине епископ – ему отдайте, пусть освятит…

– Да не освятит, Катя, – сказал прадед. – Я ж тебе сказал: не икона это…

Но старуха как будто не слышала – повернулась и ушла.

– Вот с этим мраком мы и воевали, – сказал прадед. – Воевали-воевали, а он все еще тут, не выветрился…

– Возьми, – сказал Столетов. – Такие подарки раз в жизни делают.

Трофим Никитич отправился на Красную Гору, в кладбищенскую контору, чтобы договориться о захоронении останков Тимофея Черепнина.

В кладбищенской конторе ему объяснили, что для этого он должен представить гербовую справку о смерти Тимофея Черепнина, которая выдается в ЗАГСе на основании медицинского свидетельства о смерти, паспорта усопшего или выписки из домовой книги и паспорта заявителя, то есть Трофима Никитича.

Разумеется, ни паспорта Тимофея, ни выписки из домовой книги по месту жительства брата старик предъявить не мог, а уж тем более – медицинского свидетельства о смерти, которое выдается в больнице или в морге после судебно-медицинской экспертизы, поскольку смерть усопшего была насильственной. А кроме того, в этом случае, то есть если смерть признана насильственной, для получения медицинского свидетельства о смерти требуется еще и милицейский протокол об осмотре трупа.

Старик объяснил, что его брат погиб более шестидесяти лет назад, точнее, был расстрелян в лесу без суда, следствия и осмотра трупа, который сбросили в подвал, а потом завалили подвал взрывом. Рассказал и о том, как мы искали и выкапывали кости.

Люся Евтюхова, начальница кладбищенской конторы, вытаращила глаза и спросила:

– Вы эксгумировали тело без официального разрешения? Сами вскрыли могилу?

– Это кости, а не тело, – попытался образумить Люсю старик. – Да и никакой могилы там нет и не было.

– И вы уверены, что это кости вашего брата? То есть вы отдавали останки на экспертизу и у вас есть акт экспертизы о принадлежности этих костей вашему брату?

Трофим Никитич покачал головой:

– Нет у меня никакого акта. И документов никаких нет. А паспортов тогда не было – первые паспорта выдали в тридцать втором, через двенадцать лет после его смерти.

Люся налила старику чаю, и за чаем Трофим Никитич рассказал ей о Тимофее и его судьбе.

– Значит, все документы уничтожены или засекречены, – подвела итог Люся, – а кости у вас. Тогда выход один – КГБ. Ну и ну, рассказать кому – не поверят!

Начальник осорьинского отдела КГБ подполковник Мраморнов, мужчина нестарый, крупный и веселый, принял Трофима Никитича без очереди, выслушал и посоветовал забыть о Тимофее Черепнине навсегда.

– Дело закрыто, – сказал он. – Может быть, лет через сто его и откроют, да и то – как знать. Вот вы только представьте, Трофим Никитич, что мы разрешим вам захоронить брата. Об этом сразу все узнают – и те, кто в те годы воевал за него, и те, кто воевал против. А ведь многие еще живы и здоровы, да еще их родственники… их больше, чем вы думаете… И что? Все начнут требовать прав для своих мертвецов – и здесь, у нас, и в Сибири, и на Урале, и в Поволжье, и в Прибалтике, и на Украине, и на Кавказе, и в Средней Азии… подумать страшно… вся страна всколыхнется от края до края… это ж новая гражданская война, Трофим Никитич, это война мертвецов, которая будет похуже иной реальной войны… все эти старые счеты, незаживающие раны… Лучше заколотить этот ящик гвоздями и забыть о нем, пока все не перемрут и все решится само собой, так сказать, биологически. – И с улыбкой добавил, провожая гостя до двери: – И помалкивать, помалкивать. Вы и я – оба будем помалкивать. Как говорится, не буди лихо. Ага? Он же не просто ваш брат, а, говоря вашим же языком, классовый враг. А нашим языком – бандит. Бандит?

– М-да, – сказал Трофим Никитич. – Недаром говорят, что демагоги страшнее убийц…

Подполковник сделал вид, что ничего не слышал.

– Ну и договорились, – сказал он, выпроваживая старика.

Тем же вечером за ужином Люся Евтюхова рассказала эту историю брату – Сергею Мартишкину, заместителю начальника милиции по политической части.

Наутро майор Мартишкин явился на прием к первому секретарю райкома партии Дворецкому и рассказал о том, что узнал от сестры. Дворецкий позвонил директору завода Черепнину, и тем же вечером Андрей Трофимович приехал к отцу.

– У меня в лаборатории стоит мощная муфельная печь, – сказал он. – Кости для нее – пустяк. Завтра же у тебя будет урна с прахом Тимофея.

– Мраморнов настучал?

– Нет.

– Значит, Мартышка?

Сын кивнул.

– И по-другому, значит, нельзя?

– Нельзя, – сказал Андрей Трофимович.

– Что ж, – сказал Трофим Никитич. – Пусть тогда здесь лежит. В Часовой.

Он отпер Часовую комнату, примыкавшую к гостиной.

Мы перенесли сюда гроб из сарая и поставили на две табуретки.

Старик снова запер комнату, в которой стояли напольные часы и чучело медведя. Теперь к ним прибавился ящик с контрреволюционными костями.

* * *

Тем же вечером, когда после ужина мы пили чай в кабинете, прадед впервые заговорил со мной о своем брате. Он заговорил о старшем брате, о юной Княжне, в которую оба брата были без памяти влюблены, о ее смерти, о черной ночи, о страшных морозах и бескрайней заснеженной равнине, о неизбывной тоске, об отчаянии и бунте, о жажде бессмертия, вдруг объединившей братьев с такой силой, которая выше крови, но сначала речь пошла о Княжне, о девушке, жившей на соседней улице и никогда не показывавшейся на людях…

Она была младшей дочерью богатого купца Урусова, православного, гордившегося родством с ногайскими аристократами. Среди пятерых его дочерей, статных усатых красавиц, Княжна была самой младшей.

– Мы никогда не видели ее и даже не знали, сколько ей лет, – сказал прадед. – Мы ее сочинили от макушки до пят. Малохольные подростки, черт бы нас побрал. И ведь мы были не какими-нибудь гимназистами с Апухтиным под мышкой – оба учились в реальном…

Взрослые говорили, что девушка страдает неизлечимой болезнью, потому и не выходит на улицу. Другие утверждали, что она уродлива – горбата и хрома, хотя это, скорее всего, были домыслы. Мальчишкам было довольно того, что Княжна живет взаперти, – в их воображении невидимка стала красавицей.

Они дежурили у особняка Урусовых – пузатого дома с белеными кирпичными колоннами у входа – и гадали, из какого окна Княжна любуется акациями, которые росли вдоль ограды. Иногда летом из окон доносилась музыка – кто-то пытался сыграть на рояле серенаду Шуберта, но никогда не доводил до конца. Наверное, это была Княжна, обессиленная болезнью…

Необъяснимым образом их тянуло к загадочной девушке, они ревновали ее друг к другу, посвящали ей стихи, и этот дурной огонь сжигал их несколько месяцев, пока она вдруг не умерла.

Старик хорошо помнил, как ее отпевали в церкви Бориса и Глеба.

Лицо девушки, лежавшей в гробу, было покрыто белым газом, ее статные сестры были в черных шляпках с вуалью, пахло ладаном и хвоей, священник тягуче выпевал: «Помилуй нас, Боже, по велицей милости Твоей», люди сморкались и кашляли, братья боялись приближаться к гробу, обитому черной парчой с золотыми узорами, и когда толпа задвигалась, готовясь к выносу тела, мальчики, не сговариваясь, бросились бежать.

Все смешалось – мороз, столбы дыма над домами, уличные фонари, пылающие диким лиловым пламенем, запах ладана, запах баранины с чесноком из харчевни на Сенном рынке, страшная парча, расшитая огненными знаками, черное небо с колкими звездами, мучительно скрипящий под ногами и свистящий под полозьями снег, обындевелые ветви деревьев за оградой духовного училища, зловещее желтое свечение, дрожавшее вдали над пороховым заводом, бескровное лицо под белым газом, розы и лилии, зияющая яма в мерзлой земле на Красной Горе, лязганье железа на станции за рекой, багровый фонарь на башне Цейлонской тюрьмы, гудок паровоза, отчаяние, пустота, смерть…

Начался снегопад. Сначала полетели редкие крупные снежинки, а когда братья вышли к будке путевого обходчика, снег уже валил вовсю, снегопад превратился в метель. В темноте не было видно ни городских огней, ни столбов вдоль железной дороги, ни даже деревьев, которые росли у будки обходчика. Снег с воем и шуршанием несся, падал, кружился, плясал, улетал во тьму, возвращался, чтобы обрушиться на землю с новой силой, и вдруг где-то вдали раздался протяжный гудок, и из кромешного хаоса – откуда-то из самой глубины невероятного русского космоса – с нарастающим грохотом, с ревом вырвался курьерский, ослепил мальчиков ярким светом, оглушил чугунным грохотом, обдал снегом и жаром, застучал на стыках – желтые вагоны, обледенелые тамбуры, занавески на окнах, роскошные женские плечи, золотые погоны, огонек папиросы, синие вагоны, зеленые – и, обжегши братьев на прощание красными огнями, умчался на юг, пропал в темноте, в заснеженной пустыне, раскинувшейся на миллиарды ледяных километров, и через минуту угасли все звуки, кроме шороха снега и бесноватого воя ветра…

Поезд прошел, исчез, стук колес затих, а братья так и стояли, держась за руки, посреди заснеженной пустыни, пораженные в самое сердце всей этой безмерностью, беспредельностью, частью которой они ощутили себя, наверное, впервые в жизни, и именно тогда, в те минуты, они скорее почувствовали, чем услышали, некий звук, голос мировой души, ее зов, напоминающий человеку, что он не один, не одинок, и пробуждающий в душе жажду бессмертия, которая – и только она – придает значимость жизни, пробуждающий неуемную похоть, которая требует от жизни всего, всей жизни без изъятия…

– Похоть. – Старик скривился. – Похоть… Другого слова не подберу. С этого все начинается, с похоти. С того, что в тебя что-то входит, и ты не понимаешь – что, но это уже неустранимо, это – навсегда… как будто заканчивается ожидание, границы падают и происходит расширение души… расширение космоса… – Помолчал. – Мы там были вместе, я и Тимофей, и вместе пережили все это… мы в первый и в последний раз держались за руки – да, черт возьми, за руки… больше ничего нас не связывало, но это – оно поверх всего… понимаешь?

Я кивнул, хотя мало что понял.

* * *

Зимой прадед погиб.

Те дни запомнились мне внезапной оттепелью, грохотом сапог и стуком каблуков.

В доме вдруг появилось множество знакомых и еще больше незнакомых людей. Они ходили по комнатам, поднимались и спускались по лестнице, хлопали дверями, гремели железом в кухне, громко разговаривали, не обращая внимания на хозяев.

Первым приехал дед. Он был хмур и деловит. Он велел мне к его возвращению собрать все тетради, в которых прадед делал записи, сложить в картонные коробки – дед привез их с собой – и перевязать веревкой.

– И вынеси их в сарай, – сказал он. – Чужим про это – ни слова.

Тетрадей оказалось не очень много – всего на три коробки.

Осорьинское начальство получило инструкции аж из Москвы – тело прадеда, старого большевика, видного деятеля революции и Гражданской войны, персонального пенсионера союзного значения, было приказано выставить для прощания в городском Доме культуры. Там уже украшали вход и зал красной и черной материей и еловыми ветками.

Утром нас разбудил подполковник Мраморнов.

С ним были трое молодых мужчин, очень энергичных и вежливых.

Меня выгнали из кабинета, где я спал на диване.

Эти люди обыскали прадедов кабинет, вынесли несколько книг, потом обшарили дом от чердака до подвала, перерыли сарай во дворе, один из них через люк в кухне спустился в бункер с углем. Увидев в Часовой гроб, стоявший на табуретках, Мраморнов усмехнулся.

То и дело приходили и приезжали новые гости. В обед прибыл из Сторожева старик Столетов с бутылью калганной в рюкзаке, бил колокол в церкви Бориса и Глеба…

Вдруг кто-то объявил, что гроб с телом Трофима Никитича везут в Дом культуры, и все стали гасить сигареты, стучать чашками, искать свои пальто и шапки, а потом вывалили во двор, снова закурили, наконец, по сигналу дяди Николая, который шел впереди, толпой – в нее тотчас влились старухи в плюшевых жакетах – двинулись в сторону Советской, скользя на мокром льду и вполголоса чертыхаясь.

За толпой медленно ехала черная «Волга» с московскими номерами.

* * *

Городской Дом культуры когда-то был особняком Черновых-Изместьевых – с колоннами и чугунными фонарями у входа, большим залом с галереей наверху, с пышной хрустальной люстрой, по форме напоминавшей пятиконечную звезду.

Открытый гроб с телом прадеда расположили в центре зала на фанерном постаменте, задрапированном красной и черной материей и обложенном венками. У гроба в почетном карауле стояли мужчины с черными повязками на рукаве – секретари райкома, председатель райисполкома, начальник милиции, старики из совета ветеранов.

Пахло хвоей, из динамиков доносилась траурная музыка.

Была суббота. У Дома культуры и в зале собралась огромная толпа. Говорили о чуде – о старике, который умудрился выбраться из разбитой машины, заваленной горящими бревнами, и даже сделал несколько шагов, прежде чем упасть и умереть.

Я побродил по залу, поднялся на галерею и сел в углу, за колонной. Свет в зале был приглушен и казался зеленоватым, и по странной ассоциации я вдруг вспомнил о пищеварительном соке.

Прадед как-то сказал: «Нам, большевикам, казалось, что у нас хватит пищеварительного сока, чтобы переварить всех этих русских и евреев, немцев и китайцев, богатых и бедных, православных и мусульман, мужчин и женщин, переварить и превратить их в новых людей, в новое человечество без крови и почвы, но с единой судьбой, общей для эллина и иудея…»

Внизу, в зале, люди плавали в зеленоватом тусклом свете, как в пищеварительном соке, не подозревая о преображении, которое их ждет, стояли в почетном карауле, бродили по залу, курили во дворе, жалели Фэфэ, судачили о чуде, постепенно превращаясь в безликую полужидкую массу, сонно вращающуюся вокруг гроба с телом доисторического ящера, покрытого наростами, ракушками и водорослями, полуокаменевшего, полумертвого, который из глубин своего древнего бытия взирал на булькающую вокруг него протоплазму, лишенный способности к радости и горю…

Я очнулся, когда во дворе заиграл духовой оркестр, люди в зале зашаркали, заговорили громче, мужчины с траурными повязками на рукавах подняли гроб на плечи и понесли к выходу.

Во дворе гроб поставили в кузов грузовика с откинутыми бортами, оркестр заиграл громче, и процессия тронулась по Советской к Красной Горе, поливаемая ледяным дождем.

Впереди, перед машиной, шли люди с венками, крышкой гроба и подушечками, на которых сверкали награды прадеда, а за машиной шагали по лужам дед, его сыновья-офицеры Сергей и Михаил, я, дядя Николай, Куба, старик Столетов, наши дальние и очень дальние родственники из Москвы, Рязани, Владимира, Бухары, Донецка, Томска, Севастополя, Риги, Норильска, Тбилиси, Хабаровска, Варшавы, Праги, Гаваны, Ханоя и бог весть откуда еще, а за ними, за оркестром, – власти партийные и советские, профсоюзные и комсомольские, полковник Азаров, командир воинской части, отвечавшей за охрану Ящика, его заместители, директора фабрик и заводов, старухи в плюшевых жакетах, старики в валенках с галошами, тысячи мужчин и женщин, дети, собаки, духи земные и небесные…

Рано утром дорогу на Красную Гору почистили бульдозерами и посыпали песком, но весь лед убрать не смогли. Машина с гробом иногда буксовала, швыряя песок из-под задних колес людям в лицо, старики падали, хватаясь за соседей и валя их наземь, оркестранты брели по обочине, балансируя при помощи инструментов, и только старушки в плюшевых жакетах уверенно косолапили вверх, весело перекликаясь и подбадривая друг дружку…

На семейном участке Черепниных были выкопаны две ямы. Вдали, за деревьями, я заметил машину с гробом отца – его предстояло похоронить позже, после прадеда.

Когда гроб с телом Трофима Никитича сняли с машины, через толпу вдруг пробился майор Мартишкин, весь красный, в сбившейся на ухо форменной фуражке. Он оттолкнул меня, опустился на колени, запустил руки в гроб и стал что-то искать.

Лицо у деда стало страшным. Он посмотрел на полковника Азарова, тот что-то шепнул своим офицерам, они подхватили Мартишкина под руки и быстро повели через толпу. Майор вырывался, шипел, но один из офицеров дал ему кулаком в ухо и Мартишкин затих, прижав свою фуражку к груди.

Городские начальники сделали вид, что ничего не произошло. Первый секретарь райкома партии Дворецкий, мужчина рослый, широкий, выступил вперед и стал по бумаге читать речь. За ним выступил председатель совета ветеранов, не выговаривавший звуки «л» и «р». Секретарь райкома комсомола от лица молодежи дал клятву верности партии и идеалам коммунизма. Под звуки оркестра мы обошли гроб по кругу, целуя мертвеца в лоб. Дед положил в гроб какой-то черный сверток. Крышку заколотили, гроб понесли к яме, когда Солодовников, самый старый ветеран, ровесник прадеда, вдруг заныл, а за ним заныли и остальные старики, и все закрутили головами, испуганно переглядываясь, не понимая, что, черт возьми, происходит, и так же внезапно до всех дошло, что старики поют «Вы жертвою пали», и на втором куплете подхватили:

 
Идете, усталые, цепью гремя,
Закованы руки и ноги,
Спокойно и гордо свой взор устремя
Вперед по пустынной дороге…
 

Впрочем, слов почти никто не знал, многие просто мычали, чуть открывая рты, другие опускали головы, отворачивались, и только дед и троюродная моя тетка из Вильнюса пели внятно, во весь голос, слово в слово.

Яму засыпали, люди потянулись с кладбища.

Поминки были устроены в том же зале Дома культуры, где стоял гроб с телом прадеда.

Я сел в конце стола, рядом с горбоносым и бровастым старичком. Рядом с его стулом стояли костыли.

Он много пил, много ел и много говорил – не повышая голоса, разборчиво и твердо:

– Мы не умеем доводить дело до конца, молодой человек, не умеем правильно финишировать, и так во всем, во всем. Сделаем точнейшие рубиновые подшипники, накладные рубиновые камни, соберем все это в бронзовую втулочку сложной формы, а потом смажем каким-нибудь медвежьим говном, а оно высохнет и будет мешать вращению оси баланса. Сделаем идеально уравновешенную анкерную вилку, отполируем ее, а к ней – отличные рубиновые камешки, но вместо шеллака зальем какими-то синтетическими соплями, которые со временем высохнут, посыплются в механизм, из-за чего камни сместятся и перекосятся в вилке…

Он приходил к нам чинить напольные часы, и прадед называл его Лазарем. Он был очень старым, этот Лазарь. Он был часовщиком еще до Октября, посещал социал-демократический кружок, которым руководил Трофим Никитич, после революции возглавлял уездную газету, а потом что-то пошло не так и он вернулся к часовому делу.

Почистив и отрегулировав наши часы, Лазарь оставался на ужин.

– Между нами сохраняются идейные разногласия, – говорил он, поднимая рюмку, – но это не мешает нам делить хлеб и вино.

– А ведь ты радовался, когда в тридцать седьмом Сталин устроил термидор и предал революцию ради абажура, – говорил прадед. – И что мы сегодня имеем? Власть абажура! То есть мелкобуржуазное болото, мещанство и пошлость – вот что мы сегодня имеем!

– Народ и сражался за абажур, – отвечал Лазарь, – а не за революцию, Трофим Никитич. За интересы, а не за идеи. Революция, идеи – это непонятно что, а абажур – это вещь, это дом и семья. И Гитлера победили, воюя за абажур. Люди-то могут мечтать о чем угодно, хоть о звездах, а народы мечтают о коровнике. А ты как был троцкистом, так и остался. Готов сено жрать ради победы мировой революции. – Делал паузу и с ехидной улыбочкой спрашивал: – Или не готов?

И при этом стучал вилкой по баночке черной икры, которую прадеду раз в месяц привозили из спецраспределителя для избранных.

Однажды этот старичок сказал, что Россия – страна непохороненных героев и в этом ее беда. Фраза запомнилась, потому что тогда слово «Россия» употреблялось довольно редко, чаще говорили – Союз.

Утром следующего дня дед сказал:

– Теперь будете жить у нас. Этот дом надо освободить.

Мне и в голову не приходило, что дом на улице Клары Цеткин принадлежит не нашей семье, а городу, и сделано это было прадедом еще в те годы, когда он был председателем Осорьинского уездного Совета: владение частной собственностью – домом предков – не совпадало с убеждениями Трофима Никитича, который любил иногда цитировать стихи: «Я рад, что в огне мирового пожара мой маленький домик горит».

Я подрался с Митькой Мартишкиным. Повод был пустячный: сосед по парте обиделся, когда я назвал его Мартышкиным. Вообще-то он всегда поправлял тех, кто произносил его фамилию неправильно: «Наши предки произошли от Мартина, а не от мартышки», но до драк дело не доходило.

Мы сцепились на большой перемене. Обычно такие школьные потасовки скоротечны и беспорядочны, но на этот раз все было по-другому. Митька выхватил из кармана кастет и бросился на меня с такой яростью, словно речь шла о жизни и смерти. Я едва успел увернуться, схватил его поперек туловища, мы упали, покатились по грязи – дело было во дворе за школой, у туалетов, куда мы бегали на переменах покурить. Митька бил безостановочно, слепо, изо всей силы, и раза два ему удалось попасть по моему лицу.

Наконец нас растащили – сделал это учитель истории Далматов. Он схватил Митьку за шкирку, встряхнул, отобрал кастет и зловещим шепотом произнес: «А за это, молодой человек, можно и срок схлопотать». Митька бился в истерике и кричал: «Убью! Убью гада!» Далматов отвел его в медпункт, а меня послал к директору школы.

Директор школы сразу позвонил Андрею Трофимовичу, но до субботы дед откладывал наказание и хранил молчание, строгим взглядом пресекая расспросы.

Вечером в субботу он позвал меня в свой кабинет, находившийся на втором этаже. Это была небольшая комната со стальной дверью и зарешеченными окнами, выходившими на речную пойму. Стол под зеленым сукном с кремлевской лампой, книжные шкафы (я знал, что в одном из них, закрытом, был сейф), журнальный столик у окна, справа от входа – шкафчик с дареным коньяком из Дагестана, Грузии, Молдавии, Армении.

Я ждал разноса, но дед велел мне сесть и положил на стол фотографию. На ней были запечатлены трое довольно молодых мужчин, плотных, широколицых, в кожаных кепках со звездами, в кожаных куртках. Двое сидели перед объективом, чуть склонив головы к тому, что в середине, они были спокойны, уверены в себе, руки их лениво свисали с подлокотников кресел. Такие фотографии, старые, полувыцветшие, я видел в нашем историко-художественном музее, в разделе, посвященном революции и Гражданской войне.

– Руки, – сказал дед. – Обрати внимание на их руки. На пальцы.

Руки как руки, пальцы как пальцы – толстые, крепкие, унизанные кольцами и перстнями.

Я взглянул на деда с недоумением.

– Посередине, кажется, Ласкирев-Беспощадный, – сказал я. – А эти…

– Эти – братья Мартишкины, – сказал дед. – Старший – Иван, младший – Петр. А на пальцах у них перстни и кольца, отнятые у буржуев. Золото и бриллианты. Иногда они отнимали эти колечки у живых, но чаще снимали с мертвых. Отрезали пальцы и снимали. Особенно отличался младший, Петр, вот этот. Он сколотил банду из дезертиров, воров, грабителей, в общем, из всякого отребья, и наводил страх на всю губернию. Это было еще до второй революции, до октября семнадцатого. Грабили, убивали, насиловали женщин, никого не щадили – ни дворян, ни мещан, ни крестьян. Уголовники. А когда Ласкирев стал председателем ревкома, братья Мартишкины примкнули к большевикам. Но занимались прежними делами. Иногда – с мандатом ЧК. Они-то и зарезали жену Тимофея…

– И он стал им мстить? – спросил я, тотчас вспомнив Роб Роя, капитана Ахава и весь тот сонм героев, которых так много в англосаксонской литературе и нет в русской.

– Ну да. – Дед усмехнулся: – И это, наверное, тоже. Восстание началось, конечно, не из-за этого, но личные обстоятельства тоже сыграли свою роль…

Дед открыл окно, присел на подоконник, закурил и продолжал рассказывать историю семьи Мартишкиных.

На подавление крестьянского восстания были брошены все силы, но Петр Мартишкин попытался отвертеться от участия в карательной операции. Не по идейным соображениям, конечно, уточнил дед, а просто потому, что грабеж и война – разные стихии. Бандит не воин. И тогда по приказу Трофима Черепнина он был арестован, в тот же день осужден и расстрелян, а его банду загнали в цейлонский овраг, забросали гранатами и добили из пулеметов. Было их человек тридцать-сорок – никто не ушел. Там же, в овраге, их и закопали.

– Тогда это называлось революционной необходимостью, – сказал дед. – Мечтали ведь не Россию изменить, а весь мир… ну и, конечно, на пути к небесному образу все позволено… так тогда считалось…

Вскоре в Осорьине стали шептаться, что Трофим Никитич руководствовался не только революционной необходимостью, а еще и мстил за брата, за его жену, которую зарезали «мартышки» – так называли бандитов.

Но тогда даже шептаться об этом было опасно – Трофим Черепнин был фактическим диктатором уезда, самым влиятельным человеком. Семья Мартишкиных была напугана до смерти и готова была на любые унижения, лишь бы не попасть в жернова. Однако Трофим Никитич не стал мстить семье. Более того, он помог старшему брата Петра, Ивану, хорошо устроиться при советской власти – руководителем государственной торговли. А его сына-комсомольца, совсем еще зеленого паренька, направил работать в ЧК. К началу сороковых этот паренек стал начальником осорьинского УНКВД. И весной 1942-го, когда немцы подошли к Осорьину вплотную, он без приказа, так, на всякий случай, расстрелял заключенных цейлонской тюрьмы, «чтобы фашистам не достались». Его сняли с должности и отправили на фронт, где он вскоре и погиб. Семья Мартишкиных до сих пор уверена, что в этом виноват все тот же Трофим Никитич – у него и тогда хватало полномочий, чтобы испортить жизнь любому.

– А он испортил? – спросил я.

– Не знаю, – сказал дед. – Может, да, может, и нет. Жестокости он не любил – говорил, что это ложный пафос, красота. – Помолчал. – В общем, дружок, ты стал участником и жертвой вражды наших семей. Старой вражды. И похоже, не кончится она никогда. Теперь вот Сергея Мартишкина в деревню загнали – он нам этого век не простит…

Сергей Мартишкин был Митькиным отцом, майором, заместителем начальника милиции по воспитательной работе, то есть замполитом. После инцидента на Красной Горе его сняли с должности, понизили в звании и отправили участковым в Юрасово.

– А что он искал-то? – спросил я. – В гробу-то – что?

– Кости Тимофея Черепнина, конечно, – сказал дед. – Видать, он думал, что мы под шумок похороним эти кости, спрятав их в гробу Трофима Никитича. И решил проявить инициативу, дурачок. До такого никто не додумался бы. Даже КГБ до такого не додумался. А он – додумался. Вот что ненависть с людьми делает, дружок, – заключил дед нравоучительным тоном.

– Дед, а ты-то что в гроб положил? Что за сверток?

– Знамя, – сказал Андрей Трофимович. – Черное знамя. Тогда красной материи было мало, а вот черной – навалом. Из нее и шили революционные знамена. Трофим Никитич хранил его, не хотел в музей сдавать. Ну и как-то попросил, чтобы я это знамя вместе с ним похоронил. Вот я и похоронил. Черное знамя с черепом и костями и надписью «За вашу и нашу свободу!».

– Шекспир, – сказал я с восхищением. – Настоящий Шекспир, дед. Слепая ненависть, месть, кровь – ну Шекспир же!

– Когда мы с Анной поженились, – сказал дед, – я думал, что весь этот Шекспир закончится. А нет, сам видишь, не закончился, черт его дери…

Я не понял, почему он вдруг заговорил о женитьбе.

Дед рассмеялся:

– Хм, да ты, оказывается, до сих пор не знаешь, что твоя бабушка из Мартишкиных? Ну да, урожденная Мартишкина, дочь того самого Федора Ивановича Мартишкина, который командовал нашим НКВД.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 3.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации