Электронная библиотека » Виктор Петелин » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 03:29


Автор книги: Виктор Петелин


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 81 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Александр Головин уже не раз обдумывал композицию коллективного портрета. Сначала все приглашенные собрались у него и обсудили расположение фигур, договорились, кто будет стоять, кто сидеть. При таком обилии людей на картине самое главное – не впасть в фотографичность. Вот и обдумывал Александр Головин, как он будет работать… Близилось время «сходки», поздно будет обдумывать, нужно уже сейчас работать: «В центре надобно расположить Иннокентия Анненского, который, естественно, будет во фраке, а может, в смокинге. Его прямая, строгая фигура с гордо поднятой головой, в высоком тугом воротничке и старинном галстуке должна стать как бы стержнем всей композиции… Вокруг него расположатся остальные, кто стоя, кто сидя… – Александр Головин набрасывал карандашом композицию предполагаемого коллективного портрета. – Кузмин пусть станет вполоборота, в позе как бы остановившегося движения. Он будет вторым, что ли, центром портрета, уж очень своеобразное лицо. Да и, пожалуй, среди поэтов «Аполлона» – самый выдающийся талант. Поклоняюсь его таланту, совершенно необыкновенный, поразительный поэт… Его мастерство в передаче сокровенных впечатлений человеческой души исключительно. Не знаю, кто лучше его способен выразить в стихах «интимные», домашние настроения, тихие радости, озаряющие нас в лучшие минуты жизни…»

Внизу уже собирались музыканты, настраивали инструменты, раздавались команды, голоса работников сцены. Все уже начали готовиться к спектаклю. Уж Фёдор-то Иванович Шаляпин наверняка пришёл…

Но замысел коллективного портрета совершенно неожиданно был разрушен и на неопределённое время отложен.

Кто-то пустил нехороший слух о молодой поэтессе Елизавете Дмитриевой, только что опубликовавшей в «Аполлоне» стихи под именем Черубины де Габриак, а сплетню приписали Николаю Гумилёву. Волошин принял близко к сердцу эту сплетню и поверил, что Гумилёв мог быть первоисточником её. И в этот день в присутствии многочисленных посетителей мастерской грубо оскорбил Гумилёва, который незамедлительно вызвал его на дуэль…

На следующий день Алексей Толстой, секундант Волошина, озабоченный предстоящими переговорами о дуэли с секундантами Гумилёва – Зноско-Боровским и Кузминым, ничем серьёзным заниматься не мог, просто листал газеты, пестрящие новостями. Наконец ему позвонил художник Шервашидзе, второй секундант Волошина, и сказал ему, что переговоры о дуэли будут проходить в ресторане Альберта.

Секунданты Гумилёва сразу заявили, что Николай Степанович предлагает стреляться с расстояния в пять шагов до тех пор, пока один из противников не будет убит. Алексей Толстой, зная о невиновности Гумилёва и чрезмерной горячности Волошина, настоял «на пятнадцати шагах и только по одному выстрелу». Пришлось ещё раз заглянуть в дуэльный кодекс Дурасова. Секунданты уходили и вновь собирались в ресторане: Гумилёв настаивал на своём. Сколько пришлось просидеть в ресторане, прежде чем условия были согласованы! Лишь в конце следующего дня Гумилёв принял выработанные условия…

Нет, и эти два дня до дуэли Алексей Толстой не работал, не было настроения. Гумилёв не выходил из головы. Прямой, резкий, даже чуть-чуть надменный, он не прощал оплошностей, слабостей ни себе, ни другим. Мысли о нём мешали Толстому сосредоточиться на новой повести «Заволжье», которую он начал сразу же после «Недели в Туреневе»…

Алексей Толстой вспомнил одну из первых встреч с Гумилёвым летом 1908 года в Париже, в кафе под каштанами. Потом они часто встречались и разговаривали обо всём, что могло их тогда интересовать. О стихах, о заманчивых путешествиях в дальние страны, о Южном полюсе, о парусной яхте под чёрным флагом. Оба только начинали свой литературный путь и любили помечтать о будущем. Оба были молоды, и в них ещё сохранилось столько мальчишечьей фантазии… «А какое прелестное лето было тогда в Париже, – вспоминал Толстой. – Часто проходили дожди, и в лужах на асфальтовой площади отражались мансарды, деревья и облака – точно паруса кораблей, о которых любил говорить Гумилёв… А почему он хотел покончить самоубийством? И зачем он мне всё об этом рассказывал? Ну-ка, вспомню… Как всегда, мы сидели в кафе, и Гумилёв, прямой и длинный, словно бы одеревеневший, в надвинутом на глаза котелке, своим глуховатым голосом поведал свою историю, которая и до сих пор для меня осталась загадочной. Неужели из-за того, что он, мечтая о дальних странах, о путешествиях и приключениях, не мог осуществить ни одного из своих замыслов? Всё-таки это странно… Так он больше не мог, отец, родные не понимали его мечты, надо окончить гимназию, твердили они. И вот он решился… Что было дальше, он не помнил… «Помню только первые секунды пробуждения, а рядом пустой пузырек, в котором был цианистый калий…» «Зачем же вы сделали это?» – спросил тогда Толстой. И Гумилёв ответил: «Вы спрашиваете, зачем я хотел умереть? Я жил один. Страх смерти мне был неприятен…» И всё… Нет, он не был многословен тогда…»

Толстой машинально перелистывал сегодняшние газеты… Сколько новостей, театральных, политических, скандальных и менее скандальных… Александр Куприн в Одессе в поисках сильных ощущений задумал опуститься на «дно морское». После пятиминутной подводной экскурсии писателя подняли. Он запротестовал против этого. Выпил коньяку и вторично опустился в водолазном костюме. В третий раз попросил опустить его: на этот раз он пробыл под водой больше пятнадцати минут. Экскурсия доставила ему громадное наслаждение… Избраны академиками Бунин и Златовратский… Раскрыт великосветский притон госпожи де Круазе… Горький исключён из социал-демократической партии, а потом – опровержение этого сенсационного известия… Среди петербургских друзей Куприна распространился слух, что будто он сжёг вторую часть «Ямы», недавно им законченную… Ну, а вот опять о Куприне… Просто не даёт он покоя газетчикам, падким до скандальных слухов. В Александринском театре с шумным успехом шла пьеса Ходотова «Госпожа пошлость». «Баловнем судьбы» называли этого талантливого актёра и писателя. На этот раз разноречивые отзывы критиков и рецензентов создали спектаклю «шальную рекламу».

В обществе постоянно твердили:

– Надо непременно посмотреть! Неужели такая чепуха!

Причём в спектакле были заняты лучшие актёры театра: Варламов, Савина, Давыдов, Всеволодский, даже эпизодическую роль няни играла талантливейшая Стрельская… О таком составе может мечтать драматург любого ранга… Шутили, что с таким составом можно не только сыграть «Госпожу пошлость», но и прейскурант похоронного бюро… Пьеса касалась «писательской братии». Назывались имена Куприна и других известных писателей, которые якобы послужили прототипами главных отрицательных персонажей пьесы. Куприн не выдержал слухов и прислал телеграмму дирекции театра: «Запрещаю императорским театрам ставить новую пьесу Ходотова «Госпожа пошлость», пока не прочту её…» Ясно, что запрету не вняли, театр был полон…

Имя Куприна не раз возникало в светских и литературных салонах, привлекали и его сочинения, и его бушующий темперамент. Услышав из газет о скандале в доме Николая Ходотова по еврейскому вопросу (о котором упоминалось в Прологе. – В. П.), Александр Куприн, написавший немало добротных рассказов о евреях, – «Суламифь», «Трус», об отважном и добром Мойше Файбише, о красавице Этлю в «Жидовке», о замечательном скрипаче Яшке из «Гамбринуса», – тут же поделился своими соображениями по острому вопросу с давним другом Фёдором Дмитриевичем Батюшковым:


«18 марта 1909 года. Житомир.

Чириков (хотя у меня вышел не то Водовозов, не то Измайлов) прекрасный писатель, славный товарищ, хороший семьянин, но в столкновении с Ш. Ашем он был совсем не прав. Потому что нет ничего хуже полумер. Собрался кусать – кусай. А он не укусил, а только послюнил.

Все мы, лучшие люди России (себя я к ним причисляю в самом-самом хвосте), давно уже бежим под хлыстом еврейского галдежа, еврейской истеричности, еврейской повышенной чувствительности, еврейской страсти господствовать, еврейской многовековой спайки, которая делает этот избранный народ столь же страшным и сильным, как стая оводов, способных убить в болоте лошадь. Ужасно то, что все мы сознаем это, но в сто раз ужаснее то, что мы об этом только шепчемся в самой интимной компании на ушко, а вслух сказать никогда не решимся. Можно печатно и иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуй-ка еврея! oгo-го! Какой вопль и визг подымется среди всех этих фармацевтов, зубных врачей, адвокатов, докторов и особенно громко среди русских писателей – ибо, как сказал один очень недурной беллетрист Куприн, каждый еврей родится на свет Божий с предначертанной миссией быть русским писателем.

Я помню, что ты в Даниловском возмущался, когда я, дразнясь, звал евреев жидами. Я знаю тоже, что ты – самый корректный, нежный, правдивый и щедрый человек во всем мире, – ты всегда далек от мотивов боязни, или рекламы, или сделки. Ты защищал их интересы и негодовал совершенно искренно. И уж если ты рассердился на эту банду литературной сволочи – стало быть, они охалпели от наглости.

И так же, как ты и я, думают – но не смеют об этом сказать сотни людей. Я говорил интимно с очень многими из тех, кто распинаются за еврейские интересы, ставя их куда как выше народных, мужичьих. И они говорили мне, пугливо озираясь по сторонам, шепотом: «Ей-богу, как надоело возиться с их болячками!»

Вот три честнейших человека: Короленко, Водовозов, Иорданский. Скажи им о том, что я сейчас пишу, скажи даже в самой смягченной форме. Конечно, они не согласятся и скажут обо мне несколько презрительных слов как о бывшем офицере, о человеке без широкого образования, о пьянице, ну! в лучшем случае как о сукином сыне. Но в душе им еврей более чужд, чем японец, чем негр, чем говорящая, сознательная, прогрессивная, партийная (представь себе такую) собака.

Целое племя из 10 000 человек каких-то Айно, или Гиляков, или Орбинов где-то на Крайнем Севере перерезали себе глотки, потому что у них пали олени. Стоит ли о таком пустяке думать, когда у Хайки Миньман в Луцке выпустили пух из перины? (А ведь что-нибудь да стоит та последовательность, с которой их били и бьют во все времена, начиная от времен египетских фараонов!) Где-нибудь в плодородной Самарской губернии жрут глину и лебеду – и ведь из года в год! – но мы, русские писатели, т. е. ты, я, Пешехонов, Водовозов, Гальперин, Шполянский, Городецкий, Тайкевич и Кулаков, испускаем вопли о том, что ограничен прием учеников зубоврачебных школ. У башкир украли миллионы десятин земли, прелестный Крым обратили в один сплошной лупанарь, разорили хищнически древнюю земельную культуру Кавказа и Туркестана, обуздывают по-хамски европейскую Финляндию, сожрали Польшу как государство, устроили бойню на Д (альнем) Востоке – и вот, ей-богу, по поводу всего этого океана зла, несправедливости, насилия и скорби было выпущено гораздо меньше воплей, чем при «инциденте Чириков – Ш. Аш», выражаясь тем же жидовским, газетным языком. Отчего? Оттого что и слону и клопу одинаково больна боль, но раздавленный клоп громче воняет.

Мы, русские, так уж созданы нашим русским Богом, что умеем болеть чужой болью, как своей. Сострадаем Польше и отдаем за нее жизнь, распинаемся за еврейское равноправие, плачем о бурах, волнуемся за Болгарию, идем волонтерами к Гарибальди и пойдем, если будет случай, даже к восставшим ботокудам. И никто не способен так великодушно, так скромно, так бескорыстно и так искренно бросить идеи о счастии будущего человечества, как мы. И не оттого ли нашей русской революции так боится свободная, конституционная Европа, с Жоресом и Бебелем, с немецким и французским буржуем во главе.

И пусть это будет так. Тверже, чем в мой завтрашний день, верю в великое мировое загадочное предназначение моей страны и в числе всех её милых, глупых, грубых, святых и цельных черт – горячо люблю её за безграничную христианскую душу. Но я хочу, чтобы евреи были изъяты из её материнских забот.

И чтобы доказать тебе, что мой взгляд правилен, я тебе приведу тридцать девять пунктов.

Один парикмахер стриг господина и вдруг, обкорнав ему полголовы, сказал «извините», побежал в угол мастерской и стал ссать на обои, и, когда его клиент окоченел от изумления, фигаро спокойно объяснил: «Ничего-с. Все равно завтра переезжаем-с».

Таким цирюльником во всех веках и во всех народах был жид, со своим грядущим сионом, за которым он всегда бежит, бежит и будет бежать, как голодная кляча за куском сена, повешенным впереди её оглобель. Пусть свободомыслящие Юшкевич, Ш. Аш, Свирский и даже Васька Рапопорт не говорят мне с кривой усмешкой об этом стихийном стремлении как о детском бреде. Этот бред лишь рождённым от еврейки – евреям присущ так же, как Завирайке охотничье чутьё и звероловная страсть. Этот бред сказывается в их скорбных глазах, в их неискреннем рыдающем акценте, в плачущих завываниях на концах фраз, в тысячах внешних мелочей. Но главное – в их презрительной верности религии, а отсюда, стало быть, по свойствам этой религии – и в гордой отчуждённости от всех других народов.

Корневые волокна дерева вовсе не похожи на его цветы, а цветы на плоды, но все они – одно и то же, и если внимательно пожевать корешок, и заболонь, и цветок, и плод, и косточку, то найдешь в них общий вкус. И если мы примем Мимуриса из Проскурова, балагулу из Шклова, сводника из Одессы, фактора из Меджибожи, цадика из Крыжополя, хуседи из Фастова, бакаляра Шмклера, контрабандиста и т. д. за корни, а Волынского с Дымовым и с Ашкинази за цветы, а Юшкевича за плоды, а творенья их за семена – то во всем этом решении мы найдем один вкус – еврейскую душу и один сок – еврейскую кровь. У всех народов мира кровь мешаная и отличается пестротой. У одних евреев кровь чистая, голубая, 5000 лет хранимая в беспримерной герметической закупорке. Но зато ведь в течение этих 5000 лет каждый шаг каждого еврея был направлен, сдержан, благословен и одухотворён религией – одной религией! – от рождения до смерти, в беде, питье, спанье, любви, ненависти, горе и веселье. Пример единственный и, может быть, самый величественный во всей мировой истории. Но именно поэтому-то душа Шолом Аша и Волынского и душа Гайсинского меломеда мне более чужда, чем душа башкира, финна или даже японца.

Религия же еврея – и в молитвах, и в песнях, и в сладком шёпоте матери над колыбелью, и в приветствиях, и в обрядах – говорит об одном и том же каждому еврею – и бедному еврейскому извозчику, и сарронскому цветку еврейского гения – Волынскому. Пусть в Волынском и в балагуле её слова отражаются по-разному:

балагула:

a) еврейский народ – избранный Божий народ и ни с кем не должен смешиваться;

b) но Бог разгневался на его грехи и послал ему испытания в среде иноплеменных;

c) но Он же пошлет мессию и сделает евреев властителями мира. Волынский и Аш:

a) еврейский народ – самый талантливый, с самой аристократической кровью;

b) исторические условия лишили его государственности и почвы и подвергли гонениям;

c) но никакие гонения не сокрушили еврейства, и все лучшее сделано и будет сделано евреями.

Но в сущности – это один и тот же язык. И что бы ни надевал на себя еврей: ермолку, пейсы и лапсердак или цилиндр и смокинг, крайний, ненавистнический фанатизм или атеизм и ницшеанство, бесповоротную, оскорблённую брезгливость к гою (свинья, собака, гой, верблюд, осел, менструирующая женщина – вот «нечистое» по нисходящим степеням, по талмуду) или ловкую философскую теорию о «всечеловеке», «всебоге» и «вседуше» – это всё от угла и внешности, а не от сердца и души.

И потому каждый еврей ничем не связан со мною: ни землёй, которую я люблю, ни языком, ни природой, ни историей, ни типом, ни кровью, ни любовью, ни ненавистью. Даже ни ненавистью. Потому что в еврейской крови зажигается ненависть только против врагов Израиля.

Если мы все, люди, хозяева земли, то еврей всегдашний гость. Он даже – нет, не гость, а король-авимелех, попавший чудом в грязный и чёрный участок при полиции. Что ему за дело до того, что рядом кричат и корчатся избиваемые пьяные рабы? Что ему за дело до того, что на окнах кутузки нет цветов и что люди, её наполняющие, глупы, грубы, грязны и злы? И если придут другие, чуждые ему люди хлопотать за него, извиняться перед ним, жалеть о нём и освобождать его – то разве король к ним отнесется с благодарностью? Королю лишь возвращают то, что принадлежит ему по священному божественному праву. Со временем, снова заняв и укрепив свой 5000-летний трон, он швырнет своим заступникам кошелёк, наполненный золотом, но в свою столовую их не посадит.

Оттого-то и смешно, что мы так искренно толкуем о еврейском равноправии, и не только толкуем, но часто отдаем жизнь за него! Ни умиления, ни признательности ждать нам нечего от еврея. Так, Николай I, думая на веки вечные осчастливить Пушкина, произвел его в камер-юнкеры.

Идёт, идёт еврей в сион, вечно идёт. Конотопский пуриц идёт верой, молитвой, ритуалом, страданиями, Волынский – неизбежно душою, бундом (сионизмом). И всегда ему кажется близким сион, вот сейчас, за углом, в ста шагах. Пусть ум Волынского даже и не верит в сионизм – но каждая клеточка его тела стремится в сион. К чему же еврею строить по дороге в чуждой стране дом, украшать чужую землю цветами, единиться в радостном общении с чужими людьми, уважать чужой хлеб, воду, одежду, обычаи, язык? Все в стократ будет лучше, светлее, прекраснее там, в сионе.

И оттого-то вечный странник еврей таким глубоким, но почти бессознательным, инстинктивным, привитым 5000-летней наследственностью, стихийным кровным, презрением презирает всё наше, земляное. Оттого он так грязен физически, оттого во всем творческом у него работа второго сорта, оттого он опустошает так зверски леса, оттого он так равнодушен к природе, истории и чужому языку. Оттого хороший еврей прекрасен, но только по-еврейски, а плохой отвратителен, но по-человечески. Оттого-то в своем странническом равнодушии к судьбам и бедам чуждых народов еврей так часто бывает сводником, торговцем живым товаром, вором, обманщиком, провокатором, шпионом – оставаясь чистым и честным евреем.

Вот мы добрались и до языка, а стало быть, сейчас будет очередь Чирикова и его правоты.

Нельзя винить еврея за его презрительную, надменную, господскую обособленность и за чуждый нам вкус и запах его души. Это не он – не Волынский, не Юшкевич и не Малкин и не цадик, – а 5000 лет истории, у которой вообще даже и ошибки логичны. И если еврей хочет полных гражданских прав, хочет свободы жительства, учения, профессии и исповедывания веры, хочет неприкосновенности дома и личности, то не давать их ему – величайшая подлость. И всякое насилие над евреем – насилие надо мной, потому что всем сердцем я велю, чтобы этого насилия не было, велю во имя любви ко всему живущему, к дереву, собаке, воде, земле, человеку, небу. Ибо моя пантеистическая любовь древнее на сотни тысяч лет и мудрее и истиннее еврейской исключительной любви к еврейскому народу.

Итак, дайте им ради Бога всё, что они просят и на что они имеют священное право человека. Если им нужна будет помощь – поможем им. Не будем обижаться их королевским презрением и неблагодарностью – наша мудрость древнее и неуязвимее. Великий, но бездомный народ или рассосётся и удобрит мировую кровь своей терпкой, пахучей кровью, или будет естественно (не насильно) умерщвлён.

Но есть одна – одна только область, в которой простителен самый узкий рационализм. Это область родного языка и литературы. И именно к ней евреи – вообще легко ко всему приспосабливающиеся – относятся с величайшей небрежностью. Кто станет спорить об этом?

Ведь никто, как они внесли и вносят в прелестный русский язык сотни немецких, французских, польских, торгово-условных, телеграфно-сокращённых нелепых и противных слов. Они создали теперешнюю ужасную по языку нелегальную литературу и социал-демократическую брошюрятину. Они внесли припадочную истеричность и пристрастность в критику и рецензию. Они же – начиная от «свистуна» (словечко Л. Толстого) М. Нордау и кончая засранным Оскаром Норвежским – полезли в постель, в нужник, в столовую, в ванную к писателям.

Мало ли чего они ещё наделали с русским словом. И наделали и делают не со зла, не порочно – а из-за тех же естественных глубоких свойств своей пламенной души – презрения, небрежности, торопливости.

Ради Бога, избранный народ! – иди в генералы, инженеры, учёные, доктора, адвокаты – куда хотите! Но не трогайте нашего языка, который вам чужд и который даже от нас, вскормленных им, требует теперь самого бережного и любовного отношения. А вы впопыхах его нам вывихнули и даже сами этого не заметили, стремясь в свой сион. Вы его обоссали, потому что вечно переезжаете на другую квартиру и у вас нет ни времени, ни охоты, ни уважения для того, чтобы поправить свою ошибку.

И так, именно так думаем в душе мы все – не истинно, а просто русский люд. Но никто не решался и не решится сказать громко об этом. И это будет продолжаться до тех пор, пока евреи не получат самых широких льгот. Не одна трусость перед жидовским галдением и перед жидовским мщением (вы сейчас же попадете в провокаторы) останавливает нас, но также боязнь сыграть в руку правительству. Оно делает громадную ошибку против своих же интересов, гоня и притесняя евреев, – ту же самую ошибку, которую оно делает, когда запрещает посредственный роман и тем самым создает ему шум, автору лавры гения и венец мученика.

Мысль Чирикова ясна и верна, но не глубока и не смела. Оттого она и попала в лужу мелких, личных счетов вместо того, чтобы зажечься большим и страстным светом. И проницательные жиды мгновенно поняли это и заключили Чирикова в банку авторской зависти, и Чирикову оттуда не выбраться.

Они сделали врага смешным. А произошло это именно оттого, что Чириков не укусил, а послюнил.

И мне очень жаль, что так неудачно и жалко вышло. Чириков сам талантливее всех евреев вместе: Аша, Волынского, Дымова, А. Федотова, Ашкинази и Шолом-Алейхема, – потому что иногда от него пахнет и землей и травой, а от них всего лишь жидом. А он и себя посадил, и дал случай жидам лишний раз заявить, что каждый из них не только знаток русской литературы и русской критики, но русский писатель, но что нам об их литературе нельзя и судить.

Эх! Писали бы вы, паразиты, на своем говенном жаргоне и читали бы сами себе вслух свои вопли. И оставили бы совсем, совсем русскую литературу. А то они привязались к русской литературе, как иногда к широкому, умному, щедрому, нежному душой, но чересчур мягкосердечному человеку привяжется старая, истеричная, припадочная блядь, найденная на улице, но по привычке ставшая любовницей. И держится она около него воплями, угрозами скандалов, стравливая клеветой, шантажом, анонимными письмами, а главное – жалким зрелищем своей болезни, старости и изношенности. И самое верное средство – это дать ей однажды ногой по заднице и выбросить за дверь в горизонтальном направлении.

А. Куприн.

Сие письмо, конечно, не для печати и ни для кого, кроме тебя.

Меня просят (Рославцев) подписаться под копией над протестом ради Чирикова, я отказался. Спасибо за ружье.

Целую. А. Куприн» (Институт русской литературы (Пушкинский дом). Ф. 20. Ед. хр. 15. Л. 125).


Толстой листал газеты, пестревшие объявлениями различного толка: 20 ноября, в Соляном городке, состоится лекция К.И. Чуковского «Навьи чары Мелкого беса»… В театре «Пассаж» – «Тайны гарема», в «Зимнем-Буфф» – «Разведённая жена», в Новом драматическом театре – «Анфиса» и «Анатэма» Леонида Андреева… Выступает цирк Чинизелли… Балерина Анна Павлова ставит в свой бенефис «Баядерку»… Фёдор Шаляпин значительно опаздывает в Петербург из-за простуды горла… Только что закончил декорации к «Тристану» художник князь Шервашидзе. Отмечалось, что в этих декорациях выдержан суровый колорит, вполне отвечающий месту действия… И тут же объявлялось об очередных представлениях «Драмы курсистки», «Взрыва бензина», «Дерзкого разбоя», сообщалось о налётах грабителей, приятельском судопроизводстве мирового судьи П.П. Михайлова, давалась хроника пожаров, можно было прочитать и о братоубийце, и об ограблении шапочного магазина… И сколько же всего жестокого, злого, непотребного происходило в Петербурге за одни или несколько суток… А тут ещё эта эпидемия дуэлей… После дуэли Гучкова и графа Уварова, которая состоялась по политическим мотивам и окончилась ранением графа Уварова, произошла дуэль сотрудника «Нового времени» Пиленко с председателем Союза квартироснимателей Абазой… Сообщалось и о дуэлях между студентами… Казалось бы, пора было прекратить эти дуэли, но власти спокойно смотрели, как разрастается их эпидемия… Вот и ещё одна дуэль: Марков-второй стрелялся с Пергаментом…

В «Санкт-Петербургских ведомостях» высказывалось недоумение относительно того, что крупные полицейские и жандармские силы обычно стягиваются к предполагаемому месту дуэли для того, чтобы помешать ненужному кровопролитию… Но заметка, между прочим, заканчивалась словами: «…Дуэль отнюдь не является преступлением против чьего-либо права или чьей-либо личности, но лишь проступком против норм нравственности и общественной жизни, за что дуэлянты и подлежат установленному законом уголовному наказанию. Следовательно, принимать в высшей степени серьезные меры для предупреждения отдельных случаев дуэлей навряд ли может оправдываться какими-либо соображениями… Вот почему… наши полицейские власти могут равнодушно относиться к предупреждению тех случаев дуэлей, слухи о которых доходят до них».

Алексею Толстому не работалось. То и дело тянуло его к воспоминаниям, в той или иной мере объясняющим происшедшее в мастерской Головина…

«А ведь как всё хорошо начиналось на даче Волошина в Коктебеле нынешним летом. Теперь понятно, что повлекло Гумилёва на дачу к Волошину. Сначала мне казалось, что его влекла туда встреча с Лизой Дмитриевой, молодой девушкой, судьба которой оказалась столь необычной… У Лизы началась как раз в это время удивительная и короткая полоса жизни, делавшая её одной из самых фантастических и печальных фигур в русской литературе…»

«…Как сейчас помню – в тёмную ночь я вышел на открытую веранду волошинского дома, у самого берега моря, – вспоминал Алексей Толстой. – В темноте, на полу, на ковре лежала Елизавета Дмитриева и читала стихотворения вполголоса. Мне запомнилась-то всего одна строчка, по которой через два месяца узнал, что скрывается под фантастическим именем Черубины де Габриак… Гумилёв с иронией встретил любовную неудачу: в продолжение недели он занимался ловлей тарантулов. Его карманы были набиты пауками, посаженными в спичечные коробки. Он устраивал бои тарантулов. Затем он заперся у себя в чердачной комнате дачи и написал замечательную поэму «Капитаны». Выпустил пауков и уехал…

А как хорошо началась литературная осень, шумно и занимательно, не было ещё скандалов и дуэлей. Открылся «Аполлон» с выставками и вечерами поэзии. Замкнутые чтения о стихосложении, начатые весной на Башне у Вячеслава Иванова, были перенесены в «Аполлон». Появился Иннокентий Анненский, высокий, в красном жилете, прямой старик, с головой Дон Кихота, с трудными, необыкновенными стихами и всевозможными чудачествами. Потрясал своей игрой Скрябин. Билетов на Шаляпина невозможно было достать… Из Москвы приехал Андрей Белый с поэтикой в тысячу страниц. В приятной, изысканной и приподнятой атмосфере «Аполлона» возникла поэтесса Черубина де Габриак, были напечатаны её стихи, напечатана блистательная статья Макса Волошина о рождении новой поэтессы… Её никто не видел, лишь знали её нежный и певучий голос по телефону. Ей посылались корректуры с золотым обрезом и корзины роз… А чем же так привлекли её стихи? Пожалуй, её превосходные и волнующие стихи были смесью лжи, печали и чувственности… Как раз то, что требовалось временем… И я бы тоже попался на эту мистификацию, если бы не вспомнил одну строчку, которую случайно услышал на даче Волошина… Так я проник в эту тайну рождения новой поэтессы… Черубина де Габриак действительно существовала: её земному бытию было всего лишь три месяца. И Волошин, естественно, принимал участие в создании этих стихов. Он так любил мистифицировать. И эта мистификация блестяще удалась. Только её последствия, кажется, будут ужасными. Ничего не остается в тайне, постепенно начались признаки её реального существования. Наконец, её увидели однажды. Мистификация, начатая с шутки, зашла слишком далеко, пришлось её раскрыть. В редакции «Аполлона» настроение было как перед грозой. И вот, неожиданно для всех, гроза разразилась над головой Гумилёва… Может, кто-то и поверил, но я-то отлично знаю, что обвинение, брошенное ему, – было ложно: бранных слов этих он не произносил и произнести не мог. Однако из гордости и презрения он молчал, не отрицал обвинения… И зачем была устроена очная ставка между ним и этой Дмитриевой, и на очной ставке он услышал эту ложь уже из её уст, и снова из гордости и презрения подтвердил эту ложь… И вот тогда Макс бросился к Гумилёву, внизу раздавался могучий голос Шаляпина в «Мефистофеле», а тут два благороднейших человека чуть не подрались… Хорошо, что Анненский, Головин, Вячеслав Иванов – авторитетные люди, успели их разнять, помешали безобразной сцене, которая готова была разыграться на наших глазах… Дуэль-то дуэлью, это уже само собой разумелось, но не хватало тут ещё потасовки… Макса оттащили буквально силой, а Гумилёв спокойно стоял, скрестив на груди руки… Внешне он некрасив, но чем-то притягателен… Высок, худощав, спортивен, с очень мягкими, приветливыми манерами. Умные светло-синие глаза его чуть ли не всегда горели желанием созорничать над кем-нибудь, подшутить. Непримирим, особенно когда дело касалось его убеждений…»

Вспомнил Толстой, как Гумилёв, высокий, прямой, в узкой шубе со скунсовым воротником, надвинутом на брови цилиндром, появлялся у него на маленькой квартирке и они обсуждали дальнейшие планы покорения литературного Петербурга. А потом Гумилёв увозил его к себе, в Царское Село. Подолгу водил по Царскому, много интересного рассказывая о своём кумире Иннокентии Анненском… Вспоминая Гумилёва, Алексей Толстой отчётливо представил себе широкий и гладкий пруд Царскосельского парка с орлом Екатерины на мраморном столбе, посреди пруда яхту без парусов, а на той стороне белые камни дворца. Вспомнил, как рядом с ними и Гумилёвым стоял высокий человек с острой бородкой, с высоким стоячим воротничком и чёрным широким галстуком на шее и непременно говорил что-нибудь интересное и поучительное… Это был Иннокентий Анненский. «Скажите: Царское Село – и улыбнемся мы сквозь слезы»… Пушкин, автор «Кипарисового ларца» Анненский и, наконец, Гумилёв. Без них нет Царского Села, как и русской поэзии вообще. Уж он-то, Алексей Толстой, столько прекрасных стихов слышал из уст самого Гумилёва. И вот завтра может трагически оборваться столь блистательно начинающаяся жизнь поэта…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации