Текст книги "Заметки о прозе Пушкина"
Автор книги: Виктор Шкловский
Жанр: Критика, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Мне кажется, что Пушкин сознательно держался за официальный образ, не желая ничего прибавлять от себя.
На картине Боровиковского Екатерина – в легком летнем слегка голубоватом платье и ночном нарядном чепце.
Но встреча ее с Марьей Ивановной должна происходить осенью, в сентябре. Погода оказывается не по костюму, потому что сам Пушкин пишет, что «солнце освещало вершины лип, пожелтевших уже под свежим дыханием осени».
Тогда Пушкин изменяет одну деталь.
Екатерина была «в белом утреннем платье, в ночном чепце и в душегрейке» (Пушкин, т. IV, стр. 429).
«Душегрейка» или «душегрея», по Словарю Академии Российской 1809 г., часть II, стр. 295, – 1) Род простонародной женской одежды, без рукавов, на груди с выемкой. 2) Фуфайка.
Душегрейка под платьем не видна, но она позволяла Пушкину не переодевать императрицу по сезону, оставить ее характеристику официальной, не ему принадлежащей.
Благодаря этому Екатерина остается портретом, и весь интерес читателя принадлежит Марье Ивановне.
Именно в развязке Пушкин использует положения, уже созданные Вальтер-Скоттом.
Развязка состоит из соединения условного портрета с условными положениями. Я имею в виду те сближения с «Эдинбургской темницей» Вальтер-Скотта, которые проследил Н. О. Лернер.
Царское Село дано почти без подробностей, все описание сада занимает пять строчек, дворец не описан совершенно; сказано только, что героиня «прошла длинный ряд пустых, великолепных комнат» (Пушкин, т. IV, стр. 431). Кабинет Екатерины не описан, и весь эпизод закончен так:
«В тот же день Марья Ивановна, не полюбопытствовав взглянуть на Петербург, обратно поехала в деревню» (там же, стр. 432).
Лаконичность эпизода, отсутствие описаний выделяется даже среди пушкинских, вообще говоря, коротких описаний.
Лаконичность эта подчеркнута последним появлением Пугачева в повести.
Пушкин пишет от своего имени, как бы заканчивая историю Гринева:
«Из семейственных преданий известно, что он был освобожден от заключения в конце 1774 года, по именному повелению; что он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу» (т. IV, стр. 432–433).
Мне кажется, что в своих заметках я доказал характер отношения Пушкина к Пугачеву.
Отождествлять Пушкина с Вяземским и со способными людьми, но не гениями, его времени – нельзя.
Вещи Пушкина, конечно, не написаны тайнописью, но он всеми способами добивался возможности писать так, как хотел.
Это ему удалось.
«Смирись!» – говорили Пушкину, но он не мог смириться, смирение было чуждо ему.
Гоголь писал:
«Пушкин есть явление чрезвычайное, и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет».
Пушкин говорил об ангеле вдохновения:
И он к устам моим приник
И вырвал грешный мой язык
И празднословный, и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
(Пушкин, т. II, стр. 15.)
Это нужно было для того, чтобы говорить слова будущего, для того, чтобы через столетие, значение которого удвоили революции, притти к сегодняшнему читателю.
Пушкин понят сейчас нами – своими истинными современниками.
Пушкин мог сказать, как сказал про себя Маяковский, —
Вижу идущего через годы времени,
Которого не видит никто.
Передоновская легенда (был такой герой в «Мелком бесе» Федора Сологуба) о реакционности Пушкина возникла тогда, когда была потеряна живая традиция восприятия Пушкина и не было создано истории литературы.
О судьбе писателя
«Памятник» и «Путешествие в Арзрум»
Пушкин жил в Петербурге.
30 августа 1834 г. было назначено торжественное открытие Александровской колонны.
Выше крыш домов поднялись две фермы, собранные из толстых дубовых брусьев.
Между ними на сотнях веревок висело тяжелое тело колонны.
Колонну поднимали не машинами, ее поднимали вручную 1440 гвардейцев с 60 унтер-офицерами и 300 матросов гвардейского экипажа со своими 15 унтер-офицерами.
Люди были расставлены у воротов по 40 человек.
Огромная отсталая страна воздвигала памятник рабским трудом, на основе отсталой техники.
Так работали, подымая обелиски, в Египте.
Машины были заменены толпами людей.
Колонна была поднята и долго стояла лишенная наглавия.
Потом подняли наверх ангела с крестом.
Государь был очень доволен.
«Монферран, вы себя обессмертили», – сказал он строителю.
30 августа 1834 г. колонна была торжественно открыта. Пушкин занес в свой дневник 28 ноября:
«Я ничего не записывал в течение трех месяцев. Я был в отсутствии – выехал из Петербурга за 5 дней до открытия Александровской колонны, чтоб не присутствовать при церемонии вместе с камер-юнкерами, – моими товарищами…» (Пушкин, т. VI, стр. 417).
Но торжество преследовало его: он получил III том «Библиотеки для чтения». Номер открывался стихами А. Маркова «Открытие памятника императору Александру I».
По-русски брата царь прославил.
Из недр земли он взял скалу
И пред дворцом своим поставил.
Событие это происходило в день царских именин, поэтому следующее стихотворение, написанное Иваном Козловым, кончалось так:
О, с нами бог! ура! ура!
Весь поэтический отдел этого номера кончался небольшим стихотворением А. Бистрома, тоже датированным 30-м августа:
Н а о т к р ы т и е п а м я т н и к а А л е к с а н д р у I
«Воздвигну!» Рек: – и мощною рукой
Отторгнул от скалы гигантскую громаду,
И водрузил глагол о славе вековой,
И завещал его Петрову граду.
Века пройдут над ним дивясь и вторя клики:
Благословенному Великий!
Печально выглядит среди этих стихов элегия Пушкина:
Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море,
Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.
В эти колонные годы, когда даже на деньгах было вычеканено изображение нового монумента, Пушкин думал о другом памятнике: он писал «Медного всадника» и «Капитанскую дочку».
«Медный всадник» напечатан быть не мог, кроме отрывка. Работа с «Капитанской дочкой» затягивалась.
Долги увеличивались. Был и литературный долг. Приходилось писать, потому что ждали книги о победоносной войне.
Еще весною 1828 г. получил Пушкин от Николая I и Бенкендорфа отказ на просьбу о разрешении быть в действующей армии.
Он поехал без разрешения; встречался с декабристами; был на фронте.
Поездка его вызвала крайнее неудовольствие.
Если он поехал самовольно, то от него ждали хотя бы прославления войны, самовольно увиденной.
Маленькие отрывочки «Путешествия» Пушкин напечатал в «Литературной газете» в 1830 г. под заглавием: «Военно-грузинская дорога».
Но от него требовали оды.
«Северная пчела» настаивала на этом совершенно недвусмысленно.
Вот отрывки из ненапечатанного предисловия к путешествию:
«В 1829 году отправился я на Кавказские воды. В таком близком расстоянии от Тифлиса, мне захотелось туда съездить для свидания с братом и некоторыми из моих приятелей. Приехав в Тифлис, и уже никого из них не нашел. Армия выступила в поход. Желание видеть войну и сторону мало известную побудило меня просить у его сиятельства графа Паскевича-Эриванского позволения приехать в армию. Таким образом видел я блистательный поход, увенчанный взятием Арзрума.[8]8
Здесь Пушкин повторяет свое официальное объяснение поездки.
[Закрыть]
Журналисты как-то о том проведали. В газете (политической) побранили меня не на шутку за то, что по возвращении моем напечатал я стихотворение, не относившееся ко взятию Арзрума. Мы надеялись, писал неизвестный рецензент, и проч. Один из московских журналов также пороптал на Певунов, не воспевших успехи нашего оружия.
Я, конечно, <не> был обязан писать по заказу гг. журналистов. К тому же частная жизнь писателя, как и всякого гражданина, не подлежит обнародованию… Нельзя было бы, например, напечатать в газетах: Мы надеялись, что г. прапорщик такой-то возвратится из похода с Георгиевским крестом, вместо того вывез он из Молдавии одну лихорадку. Явно, что ценсура этого не пропустила б» (Пушкин, т. IV, стр. 602).
В это время вышла «История военных действий в Азиатской Турции», написанная Н. И. Ушаковым.
В этой книге воспевался Паскевич и вскользь упоминался покровительствуемый им Пушкин.
В конце мая Пушкин написал Ушакову письмо, которое я воспроизвожу без традиционных скобок, потому что сохранился только черновик, а посланное письмо скобок и помарок не имело.
«Возвратясь из Москвы имел я честь получить вашу книгу и с жадностию ее прочел. Это одна из самых красноречивейших, которые когда-либо были написаны.
Не берусь судить о ней, как о произведении ученого военного человека, но восхищаюсь ее ясным, красноречивым и живописным изложением.
Отныне великое имя покорителя Эривани, Арзрума etc соединено будет с именем его блестящего историка.
С изумлением увидел я, что вы и мне даровали бессмертие одною чертою вашего пера.
Эта черта дороже мне всевозможных триумфов.
Вы впустили меня в храм Славы, как некогда граф Эриванский позволил мне въехать вслед за ним в завоеванный Арзрум» (Переписка, т. III, стр. 327).
Письмо не сопровождалось, очевидно, посылкой номера «Современника», который к тому времени уже вышел, содержа в себе «Путешествие в Арзрум».
Ту самую вещь, которой так добивались от Пушкина.
Писать пришлось, потому что за границей была напечатана книга дипломатического агента Фонтанье, в которой, как на это указал Юрий Тынянов, ясно намекалось на то, что Пушкин написал сатиру на Арзрумский поход.
Нужно было отчитываться. Пушкин написал книгу холодную и неожиданную. В ней упоминались опальный Ермолов и декабристы, – правда, скрытые в тексте «Современника» под прозрачными инициалами, но «алфавит» декабристов был всем слишком хорошо известен.
Есть в «Путешествии в Арзрум» и не холодные места.
Там настоящая ирония в описании русского Кавказа, Кавказа коллежских асессоров.
Есть там поэзия в описании природы, и еще там есть развернутая статья о положении писателя.
Пушкин и тут остался верным старому своему обыкновению – писать в конце концов то, что он решил, а не то, что решили за него.
Пушкин, глядя через узкую Мойку на новенький монумент, тогда еще не заставленный домами, думал о судьбе писателя.
«Путешествие в Арзрум» начиналось предисловием, в котором говорилось об упреках за молчание, потом в вещь входил большой и с горечью написанный эпизод о встрече Пушкина с телом Грибоедова.
Этот эпизод занимает три страницы.
Кончается он завистью к смерти.
Пушкин пишет:
«Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна» (Пушкин, т. IV, стр. 543).
Тема о положении писателя развертывается дальше.
Пушкин в Арзруме.
«Улицы города тесны и кривы. Дома довольно высоки. Народу множество – лавки были заперты. Пробыв в городе часа с два, я возвратился в лагерь: сераскир и четверо пашей, взятые в плен, находились уже тут. Один из пашей, сухощавый старичок, ужасный хлопотун, с живостию говорил нашим генералам. Увидев меня во фраке, он спросил, кто я таков. П<ущин> дал мне титул поэта. Паша сложил руки на грудь и поклонился мне, сказав через переводчика: Благословен час, когда встречаем поэта. Поэт брат дервишу. Он не имеет ни отечества, ни благ земных; и между тем как мы, бедные, заботимся о славе, о власти, о сокровищах, он стоит на ровне с властелинами земли и ему поклоняются».
«… Выходя из его (сераскира – В. Ш.) палатки, увидел я молодого человека, полунагого, в бараньей шапке, с дубиною в руке и с мехом (outre) за плечами. Он кричал во всё горло. Мне сказали, что это был брат мой, дервиш, пришедший приветствовать победителей. Его насилу отогнали» (Пушкин, т. IV, стр. 562–563).
Вещь заканчивалась так:
«У П<ущина> на столе нашел я русские журналы. Первая статья, мне попавшаяся, была разбор одного из моих сочинений. В ней всячески бранили меня и мои стихи. Я стал читать ее вслух. П<ущин> остановил меня, требуя чтоб я читал с бо́льшим мимическим искусством. Надобно знать, что разбор был украшен обыкновенными затеями нашей критики: это был разговор между дьячком, просвирней и корректором типографии, Здравомыслом этой маленькой комедии. Требование П<ущина> показалось мне так забавно, что досада, произведенная на меня чтением журнальной статьи, совершенно исчезла, и мы расхохотались от чистого сердца.
Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве» (Пушкин, т. IV, стр. 571).
Пушкин продолжал писать.
Он писал статью о Радищеве, вряд ли не автобиографическую во многих ее чертах.
Пушкин вспоминает о смелости Радищева.
Он говорит, что видит в нем «политического фанатика, заблуждающегося конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостию» (Пушкин, т. V, стр. 246).
Он удивляется мужеству одинокого Радищева.
Так одинок был Пушкин, не введенный декабристами в их круг.
Память о Радищеве для Пушкина – это память об оде «Вольность».
Воображаемый разговор с Александром кончался тем, что Александр посылал Пушкина в Сибирь, и там он писал «Ермака» с рифмами.
Это опять сопоставление с Радищевым, который написал в Сибири «Ермака» без рифм.
В статье, которой так и не удалось напечатать Пушкину, как он ни хитрил с цензурой, снова вспоминаются стихи Радищева.
Многое в статье написано Пушкиным о себе.
Пушкин тех лет не был моложав, его лицо было уже несколько одутловато.
Пушкин пишет о Радищеве, который был смирен опытностью и годами:
«Не станем укорять Радищева в слабости и непостоянстве характера. Время изменяет человека как в физическом, так и в духовном отношении. Муж, со вздохом или с улыбкою, отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют» (Пушкин, т. V, стр. 248).
Но вдохновение открывает сердце, ранит его совестью и требованиями самими высокими.
Временами думал Пушкин, описывая смерть Радищева, о самоубийстве.
Его привязывали все короче и короче.
Но вдохновенье возвращало сердцу гордость.
И вот Пушкин тогда, имея перед глазами памятник Александру и Николаю, вспомнил оду «Вольность», Радищева и написал свой «Памятник», связанный с одой Горация латинским эпиграфом, данным с ошибкой, и безошибочно связанный с Радищевым.[9]9
О совпадении во времени «Памятника» со статьей «Александр Радищев» первым написал Б. В. Томашевский.
[Закрыть]
Он написал:
Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Написал дальше:
И долго буду тем любезен я народу,
Что звуки новые для песен я обрел,
Что вслед Радищеву восславил я Свободу
И милосердие воспел.
«Свобода» – это ода «Вольность».
Пушкин снова спорил с Александром.
Что переживал сам Пушкин в это время – видно из его стихотворения «Полководец».
Он описывает в стихотворении галлерею героев двенадцатого года.
… Но в сей толпе суровой
Один меня влечет всех больше. С думой новой
Всегда остановлюсь пред ним, и не свожу
С него моих очей. Чем долее гляжу,
Тем более томим я грустию тяжелой.
Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,
Высоко лоснится, и, мнится, залегла
Там грусть великая. Кругом – густая мгла.
За ним – военный стан. Спокойный и угрюмый,
Он, кажется, глядит с презрительною думой.
Свою ли точно мысль художник обнажил,
Когда он таковым его изобразил,
Или невольное то было вдохновенье, —
Но Доу дал ему такое выраженье…
… Там устарелый вождь, как ратник молодой,
Свинца веселый свист заслышавший впервой,
бросался ты в огонь, ища желанной смерти, —
Вотще! —
(Пушкин, т. II, стр. 226.)
Здесь говорится не столько о портрете, сколько о художнике, обнажающем свою мысль.
О гибели поэта
Пушкина привязывали все короче и короче.
Исполнились пророчества князя Вяземского о собаке Хемницера.
Пушкин грыз свои узы.
Он мечтал о дуэли, связанной с оглаской, как о способе быть высланным.
Дорога прямо на восток, в страну, где Радищев писал своего «Ермака», перестала его пугать.
Точных обстоятельств смерти Пушкина не знали, но было ощущение, что совершается преступление.
Доктор Станислав Моравский писал:
«Все население Петербурга, а в особенности чернь и мужичье, волнуясь, как в конвульсиях, страстно жаждало отомстить Дантесу. Никто от мала до велика не желал согласиться, что Дантес не был убийцей. Хотели расправиться даже с хирургами, которые лечили Пушкина, доказывая, что тут заговор и измена, что один иностранец ранил Пушкина, а другим иностранцам поручили его лечить».
Арендт был придворным доктором.
К гробу в один день пришли 32 000 человек.
Оказалось, что благоразумный Вяземский не прав.
На мельнице, на которой молился Пушкин, не было бога, но там был ветер.
Вяземский был не прав, в стране существовало общественное мнение.
Оно не могло спасти Пушкина, но оно было грозно.
Тургенев писал:
«Вчера народ так толпился – исключая аристократов, коих не было ни у гроба, ни во время страданий, что полиция не хотела чтобы отпевали в Исаакиевском соборе, а приказала вынести тело в полночь в Конюшенную церковь».
Тело перенесли ночью, тайно.
Гроб был окружен жандармами.
Жандармы писали, что можно ждать «как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина, которое представит неприличную картину торжества либералистов». Из Конюшенной церкви гроб ночью был отправлен в село Михайловское.
Жуковский в «Современнике» писал:
«3-го февраля в 10 часов вечера собрались мы в последний раз к тому, что еще осталось для нас от Пушкина; отпели последнюю панихиду; ящик с гробом поставили на сани; в полночь сани тронулись; при свете месяца я провожал их несколько времени глазами; скоро они поворотили за угол дома; и все, что было на земле Пушкин, навсегда пропало из глаз моих».
Перед гробом скакал жандармский капитан.
Труп был похищен у славы.
Цензор Никитенко записал в своем дневнике 12 февраля 1837 г.:
«Жена моя возвращалась из Могилева и на одной станции, неподалеку от Петербурга, увидела простую телегу, на телеге – солому, под соломой гроб, обернутый рогожею. Три жандарма суетились на почтовом дворе, хлопотали о том, чтобы скорее перепрячь курьерских лошадей и скакать дальше с гробом.
– Что это такое? – спросила моя жена у одного из находившихся здесь крестьян.
– А бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит – и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости господи – как собаку».
Зимние дороги – дороги прямые. Они идут через занесенные озера, проходят через леса.
Тело увозили от славы.
Псковским властям было сообщено:
«Тело Пушкина везут в Псковскую губернию для предания земле в имении его отца. – Я просил г. Яхонтова передать вам по сему случаю поручение графа, но вместе с тем имею честь сообщить вашему превосходительству волю государя императора, чтобы вы воспретили всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина. К сему не излишним считаю, что отпевание тела уже совершено».
Могилу копали ночью.
Тело было зарыто на рассвете.
Через год безымянный человек, вероятно, Вяземский, писал в «Современнике» статью «О литературных утратах».
П. Вяземский по-своему любил Пушкина, но у него был свой счет утрат. Он говорил о том, что десять лет тому назад умер Карамзин. Он говорил о Карамзине долго.
Потом он писал: «Дмитриев, товарищ и друг Карамзина по литературе и жизни, пережил его десятилетие. Известие о кончине Дмитриева произвело на нас другое чувство, хотя не менее горестное».
Почти в конце статьи написано:
«Между этими двумя мужами, полными лет и трудов, в прошлом году положили мы безвременного юношу».
Имя юноши не названо.
Статья полна искреннего горя и непонимания.
Те люди, которые пытаются сделать Пушкина только братом своего брата, только веселым гостем Тригорского, только другом Вульфа, довершают невольно дело людей, похитивших тело поэта.
П. Вяземский был лучше их, потому что душа его «измеряла пространства, отделяющие великого поэта от его последователей».
О месте погребения Пушкина Вяземский говорит почти с удовлетворением; оно приближало поэта к человеку, который так долго учил его благоразумию. Вяземский пишет:
«Может быть, и долго нам суждено переноситься мыслию к тихому пристанищу, где он почиет, совлекшийся житейских помышлений, а мы сетуем, не умея расстаться с несбывшимся ожиданием. Во всяком случае, место вечного его успокоения умилительно для нас».
Но голос правды прорывается через спокойное описание. Статья кончается так:
«…По дороге от Новоржева (Псков, г.), верст за тридцать пять до Опочки, из-за холмов показывается скромный, тонкий шпиц колокольни Святогорского монастыря, не обширного, но картинно расположенного на горе. Высшая точка ее в древности носила наименование Синичьей горы. Тут стоит каменная церковь Успении божией матери. Два всхода устроены, чтобы из монастыря подняться до церкви. Один состоит из больших булыжных кругляков, красиво складенных. Из них даже образованы стены, коих верхняя часть достроена из досок. Над этим всходом не так давно поставлена крыша. По стенам проделаны окна, которые, как развешенные пейзажи, представляют проходящему прелестные виды на обе стороны. Другой всход, подобный первому, осенен не искусственным навесом, но древесными ветвями. Старинная небольшая церковь красива своей простотой. Ее иконостас поднимается до самого купола. За церковью, перед алтарем, представляется площадка шагов в двадцать пять по одному направлению и около десяти по другому. Она похожа на крутой обрыв. Вокруг этого места растут старые липы и другие деревья, закрывая собою вид на окрестности. Перед жертвенником есть небольшая насыпь земли, возвышающаяся над уровнем с четверть аршина. Она укладена дерном. Посредине водружен черный крест, на котором из белых букв складывается имя:
ПУШКИН.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.