Текст книги "О мастерах старинных 1714 – 1812"
Автор книги: Виктор Шкловский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Глава девятая.
В ней то, что задумано великими изобретателями, еще не стало повседневным великим делом.
Не своим льдом обыкновенно становится Нева – смерзшим Ладожским.
Поздняя осень 1785 года; Нева еще не стала, по ней шел ладожский лед. Льдины набегали на шпунтовый ряд, которым отделялась от воды гранитная кладка новой набережной на стрелке Васильевского острова. Льдины набегали и рассыпались, шурша и звеня; некоторые льдины причаливали к смоленым доскам, другие задевали за них и уходили, крутясь дальше в туман, к Кронштадту.
На высоком берегу, около здания Кунсткамеры, стоял безбородый рослый человек в синей, недорогого сукна чуйке и смотрел на ледоход.
Он смотрел на льдины, на невысокую, прижатую к левому берегу гранитную стену Петропавловской крепости, которая сама будто плыла туда, вверх к Ладоге, льду навстречу.
К нему подошел другой – приземистый, рыжеволосый, в черном франтовски сшитом кафтане.
– Здравствуй, Леонтьев, здравствуй, Яша, – сказал человек в чуйке. – А у нас в Туле Упа уже небось стала! А здесь Нева ладожским льдом становится… Все здесь не по-нашему…
– Не в льде дело, – ответил рыжеволосый.
– Ну, так в чем же дело, неспокойная твоя душа?
– В тревоге, Алеша.
– Тревога твоя, Леонтьев, всегда пустая!
– Вот как бы не Леонтьева спрашивали, а Сурнина, ты бы не так говорил.
– Кто тебя спрашивает?
– Вот слушай, Алеша. Иду я тихо-мирно к Самборскому, к себе на квартиру. Вижу, еще до нашего угла не дойдя, дворник Аким метет улицу…
– Ну и что?
– Да ведь он не перед своим забором метет. Я, конечно, к нему подхожу, спрашиваю: «Кто тебя, Аким, нанял или так для кого стараешься?» А он говорит: «Для тебя». – «Как, говорю, для меня?» – «А вот, говорит, за тобой приходили, я вышел тебя предупредить». – «Что, будочник приходил?» – «Хуже, говорит, приходил чиновник, весь полосатый, сердитый, и спрашивал туляков».
– Значит, и меня спрашивал?
– Ну, может, и тебя, только я знаю – во мне дело.
– Да с чего?
– Вот слушай, Алеша. Ты был в Питер позван первым…
– Ну, так что ж?
– А вот что. Когда уже не было тебя, жаловались мы, замочные отдельщики, на мастеров-ковщиков и подали челобитную, а она была нам возвращена с бранью, как бунтовщическая. Тогда мы тихо-мирно сдачу замков прекратили, а наместник Кречетников на нас наложил разные тяготы. Говорил он с нами с великим криком, железа нам для работы не отпускал и грозил нас самих сдать в рекруты. И попал я тут под арест.
– Били тебя?
– Больше томили расспросами, но я отперся, а как я по своему делу лучший и дамаск мы, Леонтьевы, делать умеем, то отпустили меня.
– Ну и что?
– А тут Михайлу Никитичу Кречетникову, тульскому наместнику, сам Потемкин приказ прислал – слать четырех мастеров, тульских художников, – а по шпажному делу мастеров не было. Вот и послали меня, разыскавши.
– Значит, забыто то дело?
– А вот теперь опять ищут.
– Беда, Яша…
– Беда, Алеша!.. Дай денег, а я убегу и на квартиру не зайду, пускай пропадут вещички.
– Денег я тебе достану. Вот в Кунсткамеру зайду – там мне должны, принесу их тебе вот сюда, на это место, а ты покамест стой между народом, разговаривай, что, мол, льдины идут и очень это любопытно.
Льдины шли по реке, как толпа мастеровых, – угрюмо и неохотно.
Рыжий человек остался на месте, поглядывая на ледоход и поеживаясь от холода.
Алексей Сурнин вздохнул и пошел в Кунсткамеру.
Привычно глянул он на притолоку: на притолоке медный гвоздь обозначал рост императора Петра I, который умер более шестидесяти лет тому назад.
Кунсткамера состояла из коллекций, когда-то собранных императором, и из его личных вещей.
Про Петра в Петербурге любили вспоминать. Говорили о его росте и неукротимом характере. Осталась отметка его роста.
Гвоздь на притолоке человеку, вошедшему в комнату, приходился выше головы на пядь.
Окна портретной комнаты выходили на северо-запад. За окнами – деревья, уже голые, за сетью веток – двенадцать крыш длинного здания, протянувшегося от Невы до Невки.
Комната полна зеленым светом; на окнах зеленые занавески, на полу зеленое сукно, стены обшиты досками и тоже покрашены матовой зеленой краской.
Верх стен обведен широким позолоченным карнизом. Над карнизом по потолку написано голубое небо с летними белыми облаками.
В глубине комнаты, за стеклом, кресло под зеленым балдахином.
В кресле, скрестив ноги в розовых чулках и изношенных башмаках, положив руки на подлокотник, в голубом кафтане сидит кукла, изображающая Петра.
На стенах висят гравюры, инструменты, приборы, изделия из кости. Все это были вещи живого, умелого, много работавшего человека.
Кукла похожа на Петра, но потому что она кукла, в ней есть внешнее подобие, но нет настоящего сходства. Портреты на стенах более похожи. На них и в петровских вещах виден неутомимый, опрометчивый, но умевший работать человек.
Алексей Сурнин вошел в соседнюю комнату.
Стены в токарной голубые, в простенках столы с медалями, выбитыми в честь петровских побед.
Середина комнаты занята станками.
Самый большой станок имеет высоты около сажени, он великолепно украшен изображением Риги, Нарвы и Ревеля. Другой, поменьше, двух аршин высоты, с изображением взятия Выборга. В станок этот вложен деревянный кружок, на котором уже обозначены первоначальные черты работы. Третий станок из дуба, а механизм на нем стальной. В нем закреплена цилиндрическая фигура вышиною в шесть с половиной, а в диаметре около восьми вершков. Фигура медная. Станок копировальный, и в нем находится еще не до конца обработанный цилиндр из пальмового дерева, и на этом цилиндре тот же рисунок, что на большом цилиндре, но уменьшен вдвое.
Сделан этот станок уже после смерти Петра механиком Андреем Нартовым, великим токарем.
Всего станков в токарной девять, из них русской работы шесть.
Русские станки от заморских отличаются тем, что в них резец закреплен. В иностранных станках резец должен держать мастер.
Если хочешь на нартовском станке снять копию с какой-нибудь вещи, закрепляешь ее, пускаешь станок в ход – по модели бежит копировальный палец, как бы ощупывая ее, и через сложный механизм передает это движение на обрабатываемый предмет.
Резец снимает ровно столько, сколько надо по масштабу.
Царь, не будучи полным мастером в токарном деле, которому он не мог отдать много времени, умел вытачивать на таких станках вещи, какие не сделал бы и сам Алексей Сурнин – великий тульский токарь.
Сурнин, поправляя свои белокурые волосы, сейчас смотрел на эти станки; они так его интересовали, что он на минуту даже забыл о беде Леонтьева, а та беда могла стать и его погибелью.
Вызвали в Питер сперва Сурнина, потом Якова Леонтьева; вызвал светлейший князь Григорий Потемкин – царицын фаворит.
Поставили туляки Потемкину ванну серебряную, делали разное оружие, чинили замки, но дело было не в этом; вызваны они были потому, что Потемкин решил послать туляков в Англию – не то доучиваться, не то англичан удивлять.
Так было решено и записано, но не подписано и об исполнении забыто.
Светлейший князь по множеству дел о туляках забыл начисто, доложить было некому. Туляки пока что жили у протоиерея Самборского на дому, учились у попа английскому языку, сделали ему насос к колодцу, крышу перекрыли уральским железом, починили часы, вскопали огород, посадили капусту, починили бочки, заквасили капусту. Решения не было.
Рыжий Яков ходил по домам и делал разную слесарную работу.
Сыт он был, пьян, нос в табаке; табак он нюхать любил и табакерку выточил себе сам из березового наплыва.
Завел Яков высокие мягкие сапоги, кафтан городского сукна, со шнурками.
Сурнин больше ходил в Кунсткамеру и дивился на станки.
Интересные станки сделал Нартов: они Сурнину самому как будто и не нужны, но что-то в них его беспокоит. Он сам набился сделать в них ремонт и, разобрав и собрав диковинные машины, еще больше на них удивился.
Сурнин сам руками умеет работать, резец твердо держит в руке. Для него станок с закрепленным резцом как будто игрушка, невидаль, но чем-то ему эта невидаль очень нужна.
Вот в Туле – солдата Якова Батищева измышления – стоят снасти. На них обдирают и высверливают по двенадцати стволов вдруг. Сделаны просто, а в этом станке пропадает, как в клетке соловей, хитрая мысль мастера, и как ее выпустить?
– Мастеру Сурнину почтение, – послышался голос.
– Льву Фомичу Сабакину нижайший поклон, – ответил Сурнин, кланяясь не очень низко, но уважительно человеку в черном кафтане.
Башмаки на Сабакине – увидал Сурнин при поклоне – грубые и пряжки не серебряные, но все же носит Сабакин башмаки, не сапоги, а ведь человек из тверских крестьян. И вот стал тверским губернским механиком, шлюзы строит, часы делает астрономические, с академиками разговаривает, и они его слушают.
«Мастак», – подумал Сурнин, поклонился второй раз пониже и увидал, что башмаки на Сабакине сильно поношенные.
– Вот какое дело, братец, – сказал Сабакин. – Отец протоиерей Самборский тебя хвалит, а ходишь ты здесь без дела, а дело у нас есть.
– Нам работа нужна, – сказал Сурнин. – Я, между дворов скитаясь, оголодал. Вот нартовский станок налаживал, пришел за деньжонками.
– Есть работа другая. Двадцать четыре года тому назад сделал Михайло Васильевич Ломоносов трубу зрительную в семь сажен длиной, с зеркалом отражательным, в небо смотреть. Поставил он в трубе зеркало так, что можно смотреть на него сбоку. Смотрел через ту трубу в небо и увидал все тайны великого небесного здания. Увидел наш Ломоносов на Сатурне полоски и, смотря на прохождение планеты Венеры через солнечный диск, заметил, что есть на той Венере атмосфера, как бы тебе попроще сказать, – воздух…
– Любопытно, – сказал Сурнин. – Но что тут может сделать токарь? Как нам этому делу помочь?
– Токари эту штуку делали и зеркало полировали, – ответил Сабакин. – А Михайло Васильевич об этой трубе речь приготовил ко дню именин Петра Федоровича, что на Гольштинии был и умер потом в Ораниенбауме.
– Об этом слыхали.
– Если слышал, так молчи.
– Молчим, – сказал Сурнин. – К этому мы приучены.
– А Михайло Васильевич, – сказал Сабакин, – не молчал, он был человеком с открытой душой: что придумает, сейчас же расскажет.
– В нашем деле надо и помолчать, – проговорил Сурнин.
– Поставили трубу здесь, в Кунсткамере, для всеобщего обозрения и показывали ее каждому приезжему.
– Значит, для нашей славы?
– Значит, так!.. Стояла труба долго, и зеркало в ней от времени потемнело, а теперь труба опять понадобилась.
– В небо смотреть?
– Нет, иностранным господам показывать ее заново. Есть в Англии немец Гершель, служил он сперва придворным музыкантом, а потом стал строить трубы подзорные и через них смотреть в небо.
– Хороши его трубы?
– Хороши, и строил он их много, и построил такие трубы, подобные ломоносовской, о нашей трубе то ли зная, то ли не зная…
– Может, прохвастали?
– Может быть, и так. Сейчас что важно? О трубе в мире большая слава. Надо напомнить, что была она у нас раньше…
– После драки кулаками не машут, – сказал Сурнин.
– Это не твое дело! Вот только ломоносовскую трубу при показе попортили. Мы теперь трубу починим – не в небо смотреть, а гостям показывать: может быть, совесть у людей найдется…
– Мы работать согласны, – сказал Сурнин.
– Только вот какое дело еще, – сказал Сабакин. – У Академии денег нет. Мы тебе книжками заплатим, а ты их где хочешь продавай. Или сам читай. Ты ведь грамотный?
– Грамотный… Только вот мне бы на харчи, господин Сабакин, получить…
– Будешь харч получать у меня. Лишняя ложка в тех же щах не заметна. Работать начнешь сегодня.
В комнату вошел молодой человек во фраке из черно-желтой парчи, в башмаках со стальными воронеными пряжками английской, бирмингамской работы.
– На зебру похож, – сказал Сурнин тихо Сабакину.
– А ты зебру видал?
– Здесь, в Кунсткамере, видал.
– Это не зебра, – тихо сказал Сабакин, – а модная нынешняя материя. Зовется очаковская, в честь давнишних побед.
Человек в модном фраке подошел к Сабакину, повернулся перед ним на высоких красных каблуках и, смотря на свои стальные пряжки, сказал Сурнину:
– Почтеннейший, не слыхали ли вы об Алешке Сурнине и Яшке Леонтьеве?
– Это я и есть, барин. А Леонтьев неведомо где, – сказал Сурнин, робея.
– Что же ты дома не сидишь? Ты подумай только, чуйка: я из-за тебя по всему городу бегаю, да как бегаю! В одном камзоле. Ты понимаешь, что я могу простудиться?
– Понимаю, ваше сиятельство. Фрак на вас легкий.
– А ты понимаешь ли, чуйка, что я из-за тебя через Неву в ледоход два раза на ялике ездил? Ответь: страшно мне было или не страшно?
– Не могу знать!
– Так вот знай: не было мне страшно, потому что я понимаю, что чему быть, того не миновать. Знакомец мой, с которым мы, может быть, в одном корпусе учились, теперь полковник, Кутузов Михаил, так сколько ни сражается, а все не убит, и даже получил Георгия, – впрочем, я его по орденам старше.
– Что жив, то воля божья.
– Фортуна! И я не боялся, на фортуну надеясь, потому что ехал с именным предписанием его сиятельства Григория Александровича Потемкина, всех орденов кавалера, с предписанием, как со знаменем.
– Вы пройдите, ваше сиятельство, – сказал Сабакин, – поговорите о делах в канцелярии.
– Времени нет, – сказал человек в пестром фраке. – И я еще и не сиятельство, имей это в виду. Садился граф в ванну и вспомнил о туляках и спрашивает: «Когда их отправили? Что они пишут?» А мы сказали, конечно, что их уже отправили… Так, чтобы это было правдой, уезжай тотчас.
– Коли так, я Леонтьева разыщу.
– Отправить обоих немедленно! Ежели вы здесь будете, так я хоть и добрый человек, но тупым концом вас в землю вобью. Про вас граф спрашивал, приказал вас ободрить письмом, – так считай, что я ободрил. А ты за ним смотри, – обратился он к Сабакину.
– Я Тверской губернии механик, – сказал Сабакин, обидевшись.
– Тоже чин! – ответил человек в зебровом фраке. – Механикус. Ну, если чин, так отвечайте за него, как чиновник. А мне торопиться надо. Вон на Неве от льда промежуток есть. Я из-за вас тоже тонуть не намерен.
Человек во фраке ушел, стуча красными каблуками.
– Вот и не починим ломоносовской трубы, – сказал Сабакин. – Но что ж, уезжай, друг. Хоть завтра ты не поедешь и послезавтра не поедешь… Крик криком, а бумаги вам выписывать будут долго. В Англии и я сам был и еще, говорят, поеду. Зовут меня в тамошнее Королевское общество доклад читать. Заодно Воронцову часы починю. Тебе же ехать надо сейчас.
– В Кронштадте кораблей уже нет, в море лед.
– Приказано вас представить, как-нибудь проедете.
Глава десятая.
В ней тверской механик Лев Сабакин собирается в Лондон и ведет дорогой беседу на Котлине.
Прошло полгода.
Ранняя весна.
Большой город Санкт-Петербург блестит куполами и шпилями вдали, над бледно-голубым заливом.
В заливе льдины – проходит весенний ладожский лед.
К Котлину плывут, рассыпаясь, последние льдины.
Над Котлином летят утки, летят все время, весь день и всю светлую ночь.
Море за Котлином свободно от льда и лоснится, как новая жесть.
К вечеру меркнет жесть, и темнеет ее пологая, от дальней бури рожденная волнистость.
Над заливом к Петербургу по небу плывут и тают, как льдины, легкие облака.
В оловянном блеске моря с обнаженными черными мачтами стоят корабли – ранние корабли, пришедшие из Англии за русским железом. Без него уже проголодались английские мастерские.
Кораблей много. Кормы их расписаны красками, на носах кораблей иззолочена резьба.
В воде отражаются позолота кораблей, черные мачты и пеньковые ванты.
Корабли грузятся сперва досками, потом уральским железом. На железо опять кладутся доски и опять железо, а сверху грузятся лен и пенька.
От Петербурга через мели идут лайбы, соймы и галиоты – везут железо, пеньку и доски.
При Петре – а было то шестьдесят лет тому назад – приходили корабли в самый Питер, но замелела вода.
Приходили корабли с балластом, песком, потому что везли в Петербург, дворянам на потребу, товар дорогой и убористый, а увозили лен, доски, пеньку.
Сейчас везут в Англию железо. Вывезли в прошлом году близко к четырем миллионам пудов.
То ли река сама нанесла ил, то ли недосмотрели, что корабельщики бросали в воду балластный песок, – замелел Петербургский порт, и грузятся корабли в Кронштадте; от этого морока.
Плывут друг за другом галиоты и соймы короткий свой путь от Петербурга, стараясь не вступить в ветреную тень соседа.
Идти по мелководью трудно: узко лавировать.
Кронштадт уже семьдесят пять лет стоит на острове Котлине: с юга на отмели крепость. Улицы города по острову легли вдоль и поперек, прямые и широкие. Церквей православных в Кронштадте четыре и собор Андрея Первозванного. Есть немецкая и английская. Есть на весь мир знаменитый кронштадтский док. Тот морской док начат при Петре, в 1719 году, а кончен при его наследниках, в 1752 году.
Канал длиной в две версты и пятьдесят сажен; идет он от крайних шлюзов на версту и огорожен каменными молами.
Кончается канал большим каменным бассейном, из которого вода может быть выкачана. Тому сооружению равного в мире нет; закрывается док воротами, затворы сделаны самим Нартовым.
По сему случаю поставлены при устье дока две четырехгранные пирамиды с надписью; в надписи упоминалось имя императора Петра I и императрицы Елизаветы Петровны, а имени Нартова нет.
В тот день в каменном бассейне дока стоял корабль – большой, трехпалубный. Вода в доке убывала от крупных глотков машины. Огромный корабль с высокими мачтами был похож на ребенка, посаженного, чтобы помыть, в неглубокое корыто.
Рядом прежде стояла мельница ветряная. На нее правили корабли с моря, и махала она из Кронштадта широкими своими крыльями, как бы в гости зазывая. А сейчас стоит дом. Дому тому четырнадцать сажен росту, он издали виден; крыт уральским железом, что не ржавеет; идет из него дым и пар.
В середине машина огневая в десять сажен высоты. В ней цилиндр в размах шириной; в цилиндре годит поршень на цепях, привешен к большим бревнам и быстро качается – в минуту раз по восемь.
В том же доме котел тройной, вмазан в духовую печь, в которой огнем посредством вьюшек управлять удобно.
Идет от котла пар в цилиндр. Когда поршень поднят, наполняют паром весь цилиндр, потом пускают в цилиндр воду, и пар с холоду ежится и садится; возникает под поршнем пустота, наружный воздух вдавливает его вниз, а он за цепь бревно тащит и наперевес подымает тот поршень, что ходит в насосе, а насос сосет воду из дока.
Машину сделали англичане. Стоит она в Кронштадте скоро десять лет.
Сейчас на машину смотрят двое русских. Один – Лев Сабакин; он спокоен, руки вдоль тела держит, а голову прямо, одет чисто и не цветасто. Другой – молодой, быстрый, в пестром камзоле и зеленом кафтане, в легких пестрых штанах и русских сапогах.
Пыхтит машина. Топят ее земляным угольем, что привозят из Англии на английских кораблях; глотает машина из дока воду по сто тридцать ведер враз.
– Хороша машина, да прожорлива, – сказал младший.
– Да, господин Дмитриев, – ответил старший, – угля идет в работе несоразмерно.
– А как же вас, господин Сабакин, зовут по отчеству?
– А и не зовут. Я не из господ. Есть бояре Собакины, из них Собакина Марфа Ивану Грозному была третьей женой. Собакины тем гордятся: говорят, что они вроде как царских кровей.
– Стыда нет у людей, – сказал Дмитриев. – Так как же вас, батюшка, зовут?
– Зовут меня – господин тверской механик. Сабакиным меня зовут, а не Собакиным, как бояр. И не Иванович и не Алексеевич, – живу без «вича». Я Сабакин самый обыкновенный, из-под Старицы, что на Волге. Ну, научился по шлюзному делу, часы астрономические сделал. Про Кулибина слыхали?
– Кто же про него не слыхал!
– Так вот Иван Петрович часы мои одобряет. Смотрел еще мои часы Николай Гаврилович Курганов – тоже из простых людей, но дошел до учености. Говорит Курганов, что часы мои не хуже Гариссоновых и что нужны они весьма. А почему? В последние годы французы и англичане нашли на морях и океанах острова, по сие время прочим жителям земневодного шара совсем неизвестные, и мы, неутомимые россияне, также нашли на самом севере новые земли и множество до того неизвестных островов. Часы же мои надобны для точного определения места по солнцу.
– Большой человек Иван Петрович, только выпить любит.
– Ну что ж, живет с огорчениями… Беден, из дому унести у него вору нечего. А я живу в своем приобретенном мещанстве, со своими людьми, что тоже без «вича» ходят. Между собою, конечно, иные величаются по отчеству, а придем в магистрат – по имени. Так я уже свое отчество и не выговариваю. Так ты про махину скажи, как ее в ход пускают. Что, неужели воду ведрами носят?
– Перед пуском бак наполняют водой вручную, воду носят двадцать человек трое суток. В Барнауле у Ползунова было не так, да не переняли.
Так говорили люди у подножия машины. Балансир качался над ними, и шла по лицам людей полукруглая расщепленная тень.
Качалась, спеша, машина, сосала воду, захлебываясь и хлюпая.
Вышли двое на улицу. Тут не пахло сернистой гарью. Над головой летели утки на север.
Был вечер. Шелком лежал залив. Голубое небо сияло над головой высоко, и быстрые облака были похожи на легко взбитые купеческие подушки.
Белая ночь не давала спать людям. Кронштадт жил. По улицам ходили матросы в серых бушлатах с плисовыми воротниками, а иные и просто в зеленых шерстяных фуфайках, офицеры – в зеленых мундиpax с красными отворотами, негоцианты – в кафтанах, башмаках и чулках, купцы – в русской одежде. На галиотах, плывущих к кораблям, кто-то пел протяжную песню.
Дома Кронштадта в белой ночи стояли без теней. Черный дым поднимался столбом в небо. Там он распадался в дерево, могучее дерево вставало над Кронштадтом – дерево нового времени, дерево с огненными корнями, с дымным листом.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?