Текст книги "Зинзивер"
Автор книги: Виктор Слипенчук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
* * *
Шептались люди – «Это ж надо, зачем себя он порешил?»
А месяц красный возле хаты багрянец в окна порошил.
Осина все не выпрямлялась. Лежало тело на траве,
кусочек незасохшей глины зиял на мятом рукаве.
В созвездьях дальних, синих, вечных блуждал огнями самолет,
и раскаленною картечью на землю падал спелый глёт.
И только он, самоубийца, был безучастен ко всему,
как будто там… такое снится, что не до этого ему.
А все над ним… так убежденно – «Любить-то можно, но не так!»
И некто трижды разведенный сказал, что умерший – дурак.
Мне известно, что предела совершенству нет. Любой драгоценный камень поддается шлифовке и огранке, но согласитесь – чтобы получить бриллиант, надо по меньшей мере иметь алмаз, который прежде еще надо найти и извлечь из недр. У меня и в мыслях нет оправдывать или преувеличивать литературное значение чьих бы то ни было творений, в том числе и своих. Что есть – то есть, а чего нет – того и считать нельзя. Можно быть Фётом, Фетом, но еще прежде надо быть Шеншиным.
Набив отцовский патронташ
патронами с «гусиной» дробью,
я с вечера иду в шалаш,
поставленный над самой Обью.
Внизу река, среди полей
в сиянье призрачном и строгом
она, как лунная дорога,
но тише, слышишь журавлей?
Патроны в ствол, и лунный диск
уже на мушке покачнулся…
но выстрел слуха не коснулся —
ты слышишь журавлиный крик.
И только дома, за столом,
все вспоминая понемногу,
увидишь лунную дорогу,
услышишь свой ружейный гром.
Крыши изб, огоньки, лай собак
мне пригрезились, что ли, в логу,
все бегу к ним, бегу и никак
я до них добежать не могу.
То ли филин сбивает с пути,
то ли манит гнилушками мрак,
только чудятся мне впереди
крыши изб, огоньки, лай собак.
И опять я бегу, и на снег
вместе с инеем – хохот ночной.
Разве может сравниться мой бег
с тем, как сильно хочу я домой?!
Крыши изб, огоньки, лай собак
я почти осязаю в логу
и бегу к ним, бегу, а никак
я до них добежать не могу.
Последнюю строфу дописывал по инерции. Во мне уже ворочалось другое, главное стихотворение, дыхание которого, даже отдаленное, бросало меня в озноб, заставляло трепетать, словно пламя свечи. Не вставая из-за стола, не прерываясь, стал записывать с лету.
Проклятые слова поэтов
мне не дались, она свела
на нет все красноречье света! —
Какая женщина была!
Пусть буду проклят я сполна!
И мать откажется от сына! —
Такая женщина одна,
как песенка у арлекина!
В ней было все: любовь, хвала…
и голод страсти темных сил! —
Какая женщина была!
И я любил ее, любил!
Случись ей пожелать во мне
клятвопреступника хоть раз,
и я б продался сатане,
и я, друзья, бы предал вас!
И не сочел за преступленье б,
что ваши стоили проклятья?
Если весь мир был дополненьем
всего лишь к ней, как брошка к платью!
В ней было все: любовь, хвала…
все абсолютно было – всё.
Какая женщина была!
О, лучше б не было ее.
Глава 7
Внезапный стук в дверь потряс меня. Я вскочил, толком не соображая, что произошло. Властно-требовательный, он ворвался в комнату, словно бы взломав потолок. Меня удивило, что лампочка цела и стены целые – ни одной зияющей трещины. Пока я осматривался, не понимая, в чем дело, стук повторился. На этот раз он не был ни громким, ни властным, ни тем более требовательным. Обыкновенный полночный стук, в некотором роде даже извиняющийся.
Стучала соседка. Когда открыл, действительно извинилась, попросила, чтобы отдал двустволку. Я беспрекословно отдал. Заранее настроенная на отказ, полная решимости во что бы то ни стало завладеть ружьем, она даже испугалась легкости, с какой оно досталось ей. Потерянно спросила:
– Заряженное?
Я ответил, что разрядил, и, чтобы она не сомневалась, сходил за патронами.
– Ну вот еще, нужны они мне. – Она заметно повеселела. – Конечно, Двуносый и вся его шайка – подлецы! А ты, Митя, молодец, а твоя – стерва! Ты уж, Митя, не обижайся, я – по-простому, – сказала соседка и, двумя руками поддерживая ружье под мышкой (стволом назад), легко и быстро пошла к себе.
Захлопнув дверь, подошел к столу с намерением продолжить работу – писать. Увы, не хотелось. Чеховское ружье, всегда стреляющее на сцене, не выстрелило. Его унесли, и вместе с ним словно бы унесли вдохновение.
Но все же главное стихотворение написано, особенно последняя строка, в которой, как ни крути, ты согласился, что лучше б не было ее, Розочки. Ты и соседке не возразил, несмотря на прямое оскорбление. У тебя даже косвенной мысли не возникло – возразить.
Странное резюме…
Я попытался восстать, воспротивиться своему неожиданному заключению, но не смог. И себя, и Розочку я воспринимал не по-настоящему, точно литературных персонажей какой-то уж очень заурядной пьесы. Я ходил по комнате и все более и более убеждался, что ружье Двуносого все же выстрелило и хотел я того или не хотел, но своим главным стихотворением я наповал уложил – и себя, и Розочку.
Как хорошо было бы заплакать, зарыдать, но ничто не проникало в сердце – мертвое, пустое пространство. Точно отмороженный, оглядел и опробовал новое ложе (воспроизвел на нем в некотором роде танец живота). Огромное и достаточно устойчивое, оно не напоминало о сокровенном времяпрепровождении с Розочкой. Единственное, что подумалось, – будь подобная кровать раньше, возможно, мне не пришлось бы спать на рукописях.
Вдруг почувствовал, что все мое тело зудит, – деньги! Растревоженные танцем живота, они вновь зашевелились. Представив себя в роли рассерженного коршуна, весело рассмеялся. Жильцы принимали меня за рассерженную птицу не из-за денег, а в убеждении, что любой станет таким, если от него уйдет жена. Мне сделалось до того смешно, что я вынужден был кусать руку, чтобы прекратить смех.
Потом, выворачивая карманы, стал вытаскивать деньги и бросать их под ноги. Вскоре пол возле кровати превратился как бы в капустную грядку, на которой рост кочанов происходил наоборот. То есть, как в замедленной киносъемке, кочаны разбухали, разделялись на листья, а листья, отпадая, расползались, превращая свободное пространство пола в живой ковер.
Когда разделся до трусов и уже выбирал из одежды последние пресмыкающиеся купюры, в дверь постучали. По голосам, призывающим вести себя потише, понял, что наведался Двуносый сотоварищи. Они окликали меня, предлагали уважить, то есть вместе пропустить по стопочке, а между тем, оценивая мое молчание, вполголоса обсуждали: застрелился я или нет? И если застрелился – выбивать дверь или оставить все как есть до утра? Сошлись, что лучше – до утра. Уже собрались уйти, и тут Двуносый высказал предположение:
– А вдруг он ранетый, как-нибудь выбил глаз и истекает кровью?
За дверью заволновались, вновь принялись окликать меня, стучаться. Я почувствовал, что вот-вот начнут вышибать дверь, громко кашлянул и голосом возмущенно-плачущим потребовал (мне и в самом деле стало жаль себя, раненного, истекающего кровью), чтобы все немедленно убирались прочь, не мешали сосредоточиться на серьезном деле.
– Митя, мы поняли, – за всех поспешно ответил Двуносый. И, припав губами к замочной скважине, голосом, полным сочувствия, внятно утешил: – Не переживай, Митя, мы с тобой.
Они искренне желали, чтобы я побыстрее сосредоточился, и, как истинные доброхоты, удалились на цыпочках.
Я тоже, словно лицедей «асисяя», отошел от двери на цыпочках. Я не знал, плакать мне или смеяться. Волею обстоятельств я попал в некое братство разведенных, своеобразный профессиональный кружок, и они вправе были ожидать от меня какой-то великой жертвы. Безусловно, самоубийством я бы создал им ореол великомучеников и, в пору беспросветного безденежья, со словами «Надо помянуть бедного Митю» они, не стесняясь, раскошелили бы любую женщину из общежития. Меня только смущало – не потому ли они столь навязчиво настойчивы, что «соображать на троих» всегда удобнее, и, может быть, они жаждут освободиться от меня, чтобы не принимать в свою устоявшуюся «партячейку»?! Подлецы! Форменные… Соседка права – шайка подлецов!
Я взял со стола утюг, сел на пол и, пользуясь им как пресс-папье, стал считать деньги. Поначалу считал безо всякого смысла, тут же забывал, что имел в виду: сумму или количество купюр. Потом догадался разложить купюры по номиналу: рубли, трешки, пятерки. Но и здесь путался и ошибался. В одном из рассказов Андрей Платонов замечает, что даже для несложной работы человеку необходимо внутреннее счастье. Счастья не было, я считал деньги, забавляясь мыслью, что считаю их в то время, когда от меня ушла жена и в одной из комнат в противоположном конце коридора сидят мои доброхоты и захрумкивают огурцами живописные картины, в которых я отправляю себя на тот свет. Я представлял, как они спорят, держат пари на бутылку, каким образом я застрелюсь: направлю стволы в молодое сердце (Двуносый способен на подробности) или зажму зубами и вдрызг разнесу черепушку? Давайте-давайте, мысленно подбадривал я их и, сладостно улыбаясь, продолжал считать деньги. И хотя тут же сбивался, забывал сумму, считал в удовольствие. Это был мой ответ Чемберлену.
Во второй раз «партячейка» подкралась почти бесшумно. Но я засек ее еще на подходе, потому что ждал, потому что в план моих предстоящих действий входило не пропустить момент.
Я взял утюг и осторожно встал у двери. Доброхоты долго молчали, прислушивались. Очевидно, и у них был план. Наш поединок длился несколько минут. Наконец, переминаясь с ноги на ногу, кто-то из них не выдержал напряжения, нерасчетливо громко пукнул. На него зашикали. Виновник, уяснив, что уже ничего не исправишь, чтобы хоть как-то реабилитироваться, крикнул:
– Митька, сдавайся, это мы здесь – мы!
Почему сдаваться – бог весть! Впрочем, для меня не играло роли, каким образом они себя обнаружат. Главным было, чтобы обнаружили.
– О-о-о! – застонал я, словно лишившись зуба. – Опять помешали! – вскричал отчаянно и для пущей трагичности со всего маху трахнул утюгом о дверь.
В мой план входило, что удар утюгом будет воспринят как удар прикладом, но я не рассчитывал, что, раскрывшись, утюг клацнет, словно взведенное к бою ружье. Счастливая случайность – «разведенцы» дружно бежали.
Они бежали по коридору, и слышно было, как, громыхая, падали ведра и открывались двери, и слышались уже знакомые ругательства, что пора кончать с этой пьяной шайкой подлецов марионеток. Почему марионеток? Для меня всегда было загадкой. Что-то помимо воли восставало – только вот этого не надо!..
Оставшись один, впервые не чувствовал протеста. «Подлецы марионетки», и я в том числе, даже в большей степени – я, а потом уже они, казалось в ту минуту сверхточным определением, более того, надземно точным. В самом деле, все мои действия похожи на действия куклы, механизм которой вне ее посягательств. Единственное, что мне остается, чтобы чувствовать свободу воли, – убедительно объяснять свои поступки. К сожалению, объяснения никогда не убедят Того или Ту Силу, которая испокон держит в своей руце все наши ниточки. Ну хотя бы потому, что вначале дерганье за ниточку, а потом уже наша «глубокомысленность».
Я погрозил кулаком в потолок и, в сердцах плюнув, сел считать деньги. К чему грозить, если заранее знаешь, что махать кулаками вослед глупо.
Шум в коридоре так же внезапно, как и возник, стих. Я считал деньги, зная, что больше ко мне никто не наведается, по крайней мере в эту ночь. Считалось легко и просто, словно всю сознательную жизнь только тем и занимался, что в ночи считал деньги: перематывал их белыми нитками и пачками складывал в утюг. На оборотной стороне листа, на котором было написано главное стихотворение, производил арифметический подсчет, не догадываясь, конечно, на чем подсчитываю. Трешек насчитал на сумму четыреста восемь рублей, пятерок – триста тридцать пять, а «рваных» – триста семь рублей. Когда все суммы подбил, невольно отбросил лист. Общая сумма взносов литобъединенцев, с вычетом девяти рублей, безвозмездно отданных шайке мерзавцев, составляла ровно тысячу пятьдесят рублей, то есть была гениально предсказана Розочкой. Поистине судьбоносный факт, подтверждающий, что мы – куклы, а наша жизнь – не более чем театр марионеток.
Потрясенный, медленно встал из-за стола, включил свет. Как бы там ни было, а отныне и навсегда я точно знал, что Розочка во много раз выше меня – выше! Во всяком случае, смысл провидческого совпадения лучше всяких слов убеждал – не в пример мне, она ближе к Создателю, ближе!
Вновь захотелось заплакать, и я почувствовал, что заплачу. По старой привычке бухнулся ничком на кровать и так сильно треснулся лицом о столешницу теннисного стола, что невольно застонал не столько от боли, сколько от обиды. Мог бы подстраховаться локтями – мог бы?! «Знал бы, где упадешь…» Желание поплакать в подушку, которую нащупал далеко в стороне, теперь отозвалось досадой. Ничего не хотелось – ничего. С закрытыми глазами заполз на матрас, лег на спину и словно провалился в пустоту.
Наутро проснулся с распухшим лицом. На наволочке виднелись следы засохшей крови. Наступил новый безрадостный день, но как-то надо было жить. В умывальной, разглядывая себя, не мог отделаться от ощущения, что тот, в зеркале, не просто не хочет смотреть в мою сторону, а именно воротит морду. Слегка искривленный одутловатостью нос, вздувшийся на лбу синяк и набрякшие губы придавали лицу выражение какой-то устойчивой брезгливости. Странная гримаса?! Наверное, даже заочная приписка к кружку разведенных неминуемо сказывается на лице обязательным сходством маркировки. Своеобразная печать, штамп – и в паспорте, и на физиономии. Особенно удивительно – что на физиономии. Кажется, весь вечер только тем и занимался, что избегал «разведенцев», а на поверку – на лице те же, что и у них, «достопримечательности». Мелькнула соблазнительная мысль плюнуть на все и запить сотоварищи.
Представил, как вхожу с бутылкой, а вся «партячейка» уже в сборе – ждут. Наконец первая, самая страшная стопка побеждена. Исковерканные лица проясняются, разглаживаются, начинается пьяное братание с поцелуями и непременным проливанием вина и рассола на стол, брюки и даже постель. Окурки и обгорелые спички рассыпаны по полу, мы друг друга за ноги оттаскиваем от стола, лица бесчувственно смешиваются с закуской, и кто-то неприкаянный, поднявшись по стене, горько плачет о своей доле покинутого и так сильно бьет себя кулаком в грудь, что в конце концов падает навзничь и, тараня стол, вместе с ним опрокидывается в горячечное безмолвие.
С позывами отвращения перевернулось все внутри. Глянул в зеркало, а оттуда – рожа с брезгливой гримасой нахально уставилась: глаза в глаза, не скрывала, что участвовала в моих представлениях.
Вспомнил о деньгах и сразу заспешил, заторопился. Не то чтобы поставил целью – деньгами соблазнить Розочку, нет, я искренне считал, что все деньги, во всяком случае большая часть, принадлежат ей. Повод передать их по назначению показался мне настолько серьезным, что перевесил сомнения, вызванные Розочкиной запиской. Я решил сходить в «Палас-отель».
В «Палас-отеле» никто ничего не знал о медсестре Розе Федоровне Слезкиной, работающей по скользящему графику. Более того, «скользящий график» до того удивил главного администратора (женщину средних лет), что она не стала перепоручать меня сотрудникам, а вместе со мной поднялась к заместителю директора, ведающему кадрами. Однако и зам ничего не знал о Розочке. А «скользящий график» вызвал у него загадочную улыбку, словно я намекал на что-то непристойное. Они с администраторшей понимающе переглянулись, и она высказала предположение, что, может быть, я ищу одну из тех «девочек», которые по вызову предлагают свои «услуги»?
– Какие услуги? – не понял я.
Вмешался заместитель директора:
– Молодой человек, если вас интересуют девицы легкого поведения – вы ошиблись адресом, обращайтесь в милицию. У нас Слезкина не работает и никогда не работала. Скользящий график – придумают же!
Он осуждающе усмехнулся и стал разговаривать с администраторшей о своих гостиничных делах, словно я уже ушел или превратился в пустое место.
Меня, конечно, задела за живое лощено-холёная усмешка зама, но еще больше – предположение, что мою жену надо искать среди девиц легкого поведения. Разумеется, рассудили по моей физиономии… «Сам виноват, навожу тень на плетень», – подумал я и решил, что идти в милицию не нужно, Розочка не одобрит.
В тот день, пятнадцатого августа, я обошел все гостиницы города, даже в обкомовской побывал – бесполезно. Никто ничего не знал о медсестре Розе Федоровне Слезкиной. Наученный опытом, о ее скользящем графике не упоминал.
В общежитии состоялся нелицеприятный разговор с Двуносым и со всей его шайкой. Я пообещал отдать ружье только в том случае, если получу адрес Петьки Ряскина, того странного типа, что взял за правило при встрече со мной отворачиваться.
– Имейте в виду, вы меня еще не знаете, – предупредил я. – Теперь мне нечего терять.
Вечером, забрав ружье, сказал соседке, что продам его. Она с радостью вернула, но высказала опасение, что на почве ревности бывают ужасные случаи, – а вдруг Розочка вернется, намотает соплей на кулак и прибежит?!
Меня нисколько не оскорбили ни подозрение, ни грубость. Напротив, сама того не сознавая, соседка убедила меня в том, в чем никогда бы не убедила, если бы поставила целью убедить, – я вдруг поверил, что Розочка вернется и все у нас будет как прежде, надо всего лишь ни при каких обстоятельствах не менять адреса и ждать, всегда быть готовым к встрече. И еще – писать и писать. Страдания закаляют душу, а работа – лучшая крепость, в которой можно и должно укрываться от всех невзгод.
Я почувствовал радость оттого, что, подобно графу Льву Николаевичу Толстому, занимаюсь литературным трудом, а подкожные деньги – подготовлю коллективный сборник, и мы, литобъединенцы, издадим его за свой счет. (Тысяча пятьдесят рублей по тем временам были очень большие деньги.)
Глава 8
Я решил реабилитироваться перед Розочкой, посвятить ей новое стихотворение. Думалось о ней с нежностью, думалось чисто и высоко, но писалось стихотворение трудно, каждое слово приходилось нащупывать как бы в пустоте. Закончил далеко за полночь.
АНГЕЛЫ ЛЮБВИ
Розочке
У каждой любви есть ангелы,
умиротворенные, как деревни,
их крылья потрескивают, как факелы
зеленых прохладных деревьев.
У озера Лебединого,
танцующих в полумгле,
я видел их не картинно,
я видел их на земле.
И – поверил в мечтания,
их сокровенность тая,
что к озеру прилетает
Лебедь одна моя.
Конечно, хотя я не принц,
но в этом у всех один принцип,
ее отыскав среди множества лиц,
я сам стал принцем.
И как-то все интересно —
на что уж с базара лук
она принесет, кладет на место,
а он – как цветы из рук!
Такое – так просто не может,
ангелы существуют.
И в чувствах быть нужно построже,
они без любви тоскуют.
Но если вы мне не верите,
то сами сходите туда.
Вас ждут белокрылые лебеди,
вас ждут там они всегда.
Вам драться придется с волшебником,
там силу любви измерите.
Помогут любящему ангелы,
и вы в них, как я, поверите!
Утром набело переписал стихотворение и, чтобы впустую не предаваться рефлексиям (пойдет – не пойдет), отправился в редакцию. Никогда (ни до, ни после) так страстно не желал публикации – и чтобы непременно с посвящением. При самом лучшем раскладе оно могло увидеть свет только в следующем номере (во вторник, двадцатого августа). Но еще как-то надо было убедить Васю Кружкина, ответственного секретаря (в понедельник и пятницу редактор появлялся в газете после обеда), что стихотворение политически грамотно и его не стыдно предлагать в полосу.
Вася Кружкин, по кличке Еврейчик, до того, как стал ответственным секретарем, ведал отделом спорта. Когда-то, очень давно, он играл за сборную политехнического института по волейболу и часто приносил в редакцию, как нештатник, информации о спортивной жизни. В одной из заметок «Кто заменит дядю Гришу?» он прямо поставил вопрос о тренере волейболистов политехнического. С уходом дяди Гриши на заслуженный отдых волейбол оказался в институте не в чести.
Заметка имела общественный резонанс, ее заметил первый секретарь областного комитета ВЛКСМ. С его легкой и, что не менее важно, влиятельной руки Вася Кружкин был взят в штат газеты корреспондентом отдела спортивной жизни.
Двухметрового роста, белокурый и курносый, он вполне мог быть натурщиком, с которого один в один можно было бы писать портрет русского богатыря-забияки Васьки Буслая. С годами, погрузнев, он и на Илью Муромца потянул бы. Однако сам Вася Кружкин, при всей широте и доброте характера, начисто отрицал свои славянские корни. На одной из совместных вечеринок комитета комсомола и редакции он сообщил «по секрету», что его бабушка по материнской линии чистокровная еврейка, страшно умная женщина, всю жизнь, не выезжая, прожила на исторической родине, в Биробиджане. И ныне там. Он, Вася Кружкин, тоже писался бы евреем, если бы не притеснения по анкетным данным.
Вскоре Васю хотели уволить из газеты за творческую несостоятельность (уметь писать информации – маловато даже для корреспондента «Спортивной жизни»), но он опередил «мнение сверху». Как только заведующий отделом комсомольской жизни побеседовал с ним, Вася, недолго думая, прошел по всем редакциям газет (благо в одном доме) и сообщил во всеуслышанье, что от него хотят избавиться по пятому пункту анкеты.
– Откуда-то прознали в кадрах, что я – еврейчик, – простодушно жаловался Вася, чем привел в смятение многих сотрудников, у которых с анкетными данными все было в порядке и которые, в отличие от Васи, считались признанными золотыми перьями.
В общем, в довольно короткий срок произошли какие-то подземные, невидимые глазу смещения, натяжения и разломы, в результате которых Вася-Еврейчик неожиданно для всех был назначен заведующим отделом спортивной жизни, а позже и ответственным секретарем газеты.
Последнее назначение напрямую связывали с хорошим переводом первого секретаря обкома комсомола на другую работу. Он возглавил отдел культуры и пропаганды обкома партии. В одной из легенд о Васе муссировалось, что после своего назначения завотделом собрал на совещание в обком всех редакторов и зачем-то пригласил Васю. Когда совещание закончилось, заведующий как бы между прочим поинтересовался:
– Ну что, Василий, поддерживаешь связь с исторической родиной? Бабушка что-нибудь пишет?
– Сообщает, что плохо, – потупившись, ответил Вася.
– А в чем дело? – заинтересовался завотделом.
– Притесняют. Из коренного населения, может быть, и осталась одна бабушка на весь Биробиджан.
– Во как?! – удивился завотделом. – Перегибы, обычные перегибы по скудоумию.
Он резко сменил тему разговора, сказал, что в ближайшее время Василия пошлют в Высшую комсомольскую школу на курсы ответственных секретарей, так что уж пусть постарается.
Когда Василий ушел и разошлись все редакторы, заведующий отделом культуры и пропаганды обкома партии так громко разговаривал и весело хохотал, что секретарь-машинистка встала из-за стола, чтобы прикрыть дверь. Она думала (она сама так якобы рассказывала), что заведующий с кем-то по телефону обсуждал кандидатуру Василия Кружкина как претендента на учебу в Москве. Оказалось, нет, сам с собой разговаривал, восклицал: «Ну и Вася, ну и Кружкин! Кому хошь сто очков даст вперед, молодец!» Увидев секретаршу, вначале хотел объясниться, а потом махнул рукой: «Закрывайте, закрывайте, здесь побывал Вася!» – и опять стал громко смеяться, расхаживая по кабинету.
К удивлению многих журналистов, Вася обнаружил недюжинные способности в верстке и макетировании. Он, словно пианист-профессионал, чувствующий музыку кончиками пальцев, мог на лету безошибочно определять количество строк в материале без всякой измерительной линейки. Единственный недостаток Васи – полнейшее непонимание политического момента. Но тут его выручали редактор и неукоснительная регламентация: первая и вторая полосы – для сообщений обкомов партии и комсомола (если нет срочных тассовских материалов), а уж третья и особенно четвертая полосы – спорту, просвещению, литературе, искусству и прочему, прочему…
Все это как-то само собой припомнилось перед встречей с Васей, и я решил, что прежде всего поинтересуюсь, есть ли свободное место на четвертой полосе.
Свободного места не было. Я потоптался возле Васиного стола, сплошь заваленного газетными материалами, и уже хотел уйти, но он остановил:
– Кто это тебя так?.. – указал на опухший нос.
– Упал, – сказал я.
Он подал фотографию, на которой строго контрастно была проявлена смеющаяся старшеклассница в белом фартуке, пускающая мыльные пузыри.
– Оцени как поэт.
– Отличный фотоэтюд, просто замечательный! – искренне восхитился я. (Меня поразили окна домов и машины, отраженные в мыльных пузырях.) – Кто автор?
– Коля Мищенко, Николай Иванович. Знаешь такого? – в свою очередь поинтересовался Вася.
– Знаю, визуально, но лично не знаком, – ответил я.
– Великолепный фотоальбом подготовил о нашем городе – зарубили на корню.
– Почему?
– Известное дело – притесняют. Обычные перегибы…
Зная, что у Васи под всякими перегибами подразумеваются притеснения по пятому пункту анкеты, возразил, что этого не может быть: во-первых, Иванович, во-вторых, у него паспортные данные на лице, не спутаешь – чистокровный русич.
Вася Кружкин встал из-за стола, взял чашку с чаем, стоявшую на тумбочке, и сразу в глаза бросился его гигантский рост (чашка, которую он держал на уровне груди, замаячила у меня над переносицей).
– Я тоже, как известно, Иванович…
Странно, но я впервые слышал, что он – Иванович. В памяти Василий Кружкин ассоциировался с Васей-Еврейчиком, но чтобы с Ивановичем – никогда!
Чтобы не пролить чай, Вася осторожно развел руки, приглашая внимательно посмотреть на него. (Богатырское телосложение, круглолицесть, голубые глаза, веснушки на вздернутом носу – все это никак не вязалось с тем, что он – Еврейчик.)
Мне нечего было сказать, и я лишь промычал:
– Да-а!
Соглашаясь со мной, и он растянуто повторил: «Да-а!»
Глупейшая ситуация, чтобы хоть как-то разрядить ее, я возмутился:
– Какие обычные перегибы, если вся пресса в руках у прорабов перестройки?!
Вася загадочно и счастливо улыбнулся и, отхлебнув чай, сменил тему. Вынудил рассказать, почему я интересовался свободным местом на четвертой полосе. Я и думать не думал, что мое упоминание о прорабах перестройки он воспримет на свой счет и ни больше ни меньше – как заслуженный комплимент.
Когда по его настоянию машинистка перепечатала мое стихотворение и он самолично собрал на него отзывы всех завов нашей газеты, а потом попросил зайти к нему (я как раз опустошал ящики своего редакционного стола, забитые творениями литобъединенцев), первое, что он сказал, касалось именно прорабов перестройки и именно того, что вся пресса хотя и в их руках, не все так просто, как кажется. (Вася улыбнулся, продолжая отхлебывать чай, то есть с тою же улыбкой, но на этот раз вместо загадочности в ней проскальзывал трепетный свет многозначительного знания.) Вася стал распространяться о том, что мы привыкли жить по старинке и всякое новаторство нам – как нож к горлу. Да, пусть он – Еврейчик. Ну и что?! Он гордится этим.
Сев возле Васиного стола, я увидел, что мое стихотворение уже размечено для засылки в набор. Это казалось невероятным, все во мне возликовало – во вторник Розочка прочтет посвящение и, вполне возможно, вернется, и мы помиримся!
Васины разглагольствования я слушал вполуха. Загодя решил во всем соглашаться с ним. Наверное, поэтому, неожиданно даже для себя, вдруг встал боком и поддакнул, что и я горжусь.
Вася остановился (ходил по кабинету), и мы долго и как-то бессмысленно смотрели друг на друга: я – перпендикулярно в потолок, а он – вниз, как бы на носки своих полуметровых кроссовок. Тут я понял, что, слушая Васю вполуха, чересчур загружаю себя – надо не поддакивать, а просто бездумно молчать. И я молчал.
Между тем, возобновив хождение по кабинету, он стал рассказывать о своей бабушке в Биробиджане, которая, как Арина Родионовна, еще в детстве прочла ему всего Самуила Яковлевича Маршака.
Он опять остановился и, уронив голову на грудь, чтобы не выпускать меня из поля зрения, стал читать наизусть, точнее, декламировать:
Шесть
Котят
Есть
Хотят.
Дай им каши с молоком.
Пусть лакают языком,
Потому что кошки
Не едят из ложки.
– Замечательные стихи, просты как правда! – восхищенно сказал я и, встав, крепко пожал руку Васе-Еврейчику. – Спасибо!
Потом я снова сел и сделал вид, что не хочу смущать Васю, который действительно смутился моему рукопожатию, покраснел от удовольствия, точно ребенок. На самом деле, поддерживая голову, словно роденовский мыслитель, я мог беспрепятственно сосредоточиться на своем стихотворении, которое лежало по другую сторону стола. Помимо технической разметки, бросалась в глаза так называемая правка – вычеркивания.
Странно, что ему, а точнее, консилиуму заведующих отделами не понравилось? (После шести котят, которые есть хотят, я был уверен, сам Вася вряд ли бы решился на вычеркивания.)
Настроили, думал я о нем, а он в это время продолжал смотреть на меня из-под потолка. Чувствуя его взгляд, нарочно почесал темя – пусть думает, что и я думаю, потрясенный его бабушкой, «Ариной Родионовной».
Молчание затягивалось, тем не менее поднимать глаза к потолку не хотелось. И все же пора было поддерживать разговор, пора. Я вторично почесал темя и со всей доступной мне глубокомысленностью изрек, глядя в стену:
– Маршак – это Маршак!
– А Осип Мандельштам, а Константин Симонов, а Борис Пастернак, а Иосиф Бродский, наконец! – не по-кружкински быстро включился Вася.
Удивительно, но банальнейшей репликой я неожиданно попал в самую сердцевину Васиных мыслей. Мне даже стало неудобно, почувствовал, что уронил себя перед Васей, – все же не он, а я пытаюсь стать поэтом. Позабыв о последствиях, встал боком и сказал бесстрастно, словно робот:
– Лично я всегда считал названных поэтов русскими.
В глазах Васи мелькнула некая тень. Он обошел стол, молча сел в кресло. Нет-нет, это была не тень испуга, скорее, тень тревоги и еще чего-то, что не имело слов, но она отозвалась во мне жалостью, и, уступая ей, я бросил Васе спасательный круг:
– А что, разве и они (чуть не ляпнул – «из Биробиджана», но вовремя спохватился), разве и они как ваша бабушка по материнской линии?
Вася не сказал ни «да», ни «нет», а только, закрыв глаза, согласно кивнул. Потом, перейдя на «вы», спросил:
– Вам никогда не приходилось задумываться над тем, что все они (а Мандельштам этого и не скрывал) во что бы то ни стало хотели стать именно русскими писателями? Так сказать, голубая мечта…
– Нет, – сказал я. – У нас полнейший интернационализм, рабоче-крестьянское взаимопроникновение всех наций и народностей в одну международную нацию – советский трудящийся.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?