Текст книги "Незабудки"
Автор книги: Виктор Улин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
42
Повернувшись, я хотел идти домой.
Как вспомнил, что с наступлением дня меня ждет в похоронное агентство. Где предстоит заказывать гроб, катафалк и похороны.
А все это, кажется, делается лишь по больничной справке.
Все измученное существо мое противилось тому, чтобы снова войти в это дышащее смертью здание.
Но я пересилил себя и вошел.
Долго расспрашивал, кто мне может дать справку.
Выяснилось, что дает ее какая-то особая служба, но подписывает лечащий врач, который ответственен за смерть моей мамы.
Лечащим был именно тот, в золотых очках, с которым я разговаривал.
Я опасался, что его сейчас еще нет в больнице – и мне придется прийти сюда еще раз, чего моя душа просто не выдержит…
На мое счастье, он был еще тут. Или уже тут – в моем отуманенном сознании плохо различались эти понятия.
Мне сказали, что он сейчас в прозекторской.
Что это за заведение, я не успел сообразить.
Просто пошел по нужной лестнице, открыл дверь с указанным номером – и на меня обрушился поток яркого света.
Под мощными лампами стоял стол.
На столе лежало тело.
Врачи собирались его вскрывать, чтобы точно установить причину смерти – я наконец вспомнил, что такое прозекторская.
Желтое тело в лучах нестерпимого света готовилось к последним мукам…
Мне не сказали, кто это.
Я узнал чутьем, как зверь издали видит родного.
Ссохшееся тело моей мамы.
Совсем маленькое, именно оно лежало на столе.
Пытаясь не впустить в себя зрительный образ, я против воли успел заметить ее груди.
И тут же зажмурился и вышел вон, затворив дверь.
Но маленькие, высохшие, состоящие из одних лишь ненатурально черных сосков и сделавшиеся плоскими груди моей мамы горели в моих закрытых глазах.
Называясь художником, я никогда еще не рисовал обнаженной натуры.
У меня не было достаточно денег, чтобы нанимать натурщиц, а в Академию я не попал.
Будучи увлеченным лишь живописью, я не обращал внимания на девочек. Я оставался девственником, я вообще ни разу в жизни еще не видел раздетой женщины.
И чудовищной судьбе моей оказалось угодным, чтобы первым в моей жизни обнаженным женским телом оказались мертвые желтые останки моей несчастной мамы…
43
Я вернулся домой, когда рассвет, залив кровавым заревом, еще не превратил ночь окончательно в день.
Сестра, вероятно, спала, думая, что я дежурю в больнице.
Осторожно, чтобы не разбудить ее раньше времени, я прокрался в свою комнату.
Сел на кровать и зажал себе рот.
Жизнь была закончена.
III
– …Открой, придурок! – сестра пинала дверь ногами.
Я понял, что еще немного – и она выломает замок.
Я встал и отпер.
– Приехали тетя с дядей, – объявила она. – Они возмущены твоим недостойным поведением. И спрашивают, когда кто-нибудь позаботится о том, чтобы мать обрядили и привезли наконец домой.
Она так и сказала – «мать». Они все говорили только «мать». Лишь я один называл маму мамой. И лишь для меня она составляла главную часть вселенной. Которая сейчас рухнула.
– Они… – продолжала сестра.
– Уймись и оставь меня в покое, – перебил ее я. – У меня еще полно дел Без твоих тетушек и дядюшек.
Я сказал именно «твоих», хотя она являлась моей родной сестрой, и все родственники у нас были общие. Но для них смерть и похороны моей мамы означала лишь повод приехать из близлежащих городов, собраться и посудачить о всякой ерунде. И в очередной раз поругать меня.
Маминого любимого, но абсолютно никчемного сына.
Юношу девятнадцати лет, не принятого в академию художеств, не имеющего профессии, заработков и определенных надежд на жизнь.
Недостойного и ничтожного отпрыска всей их ветви.
Я посмотрел на свои руки и понял, что все еще держу свои незабудки.
И тут же, с молниеносно пробившей меня ясностью, вспомнил, как они тут оказались.
Мама настолько любила эту мою картину, что отправляясь – надо полагать, осознанно – умирать в больницу, прихватила ее с собой.
Чтобы три веточки наивных голубых цветов до самого угасания света напоминали ей о ее столь же наивном и не приспособленном к жизни голубоглазом сыне, который остался в несуществующе далекой столице.
Узнала ли она меня, когда я пришел в палату?
Не знаю.
Но наверняка последним, что зафиксировал ее уходящий взгляд, были эти три незабудки в стакане без воды.
И хотя сестра начнет верещать о святотатстве, язычестве и прочих вещах, в которых сама не понимает ни капли, я обязан положить этот рисунок в мамин гроб.
Чтобы он остался с нею на том свете.
Вот только надо его закончить…
Да, закончить; это не отнимет много времени, хотя у меня раскалывается голова. А глаза закрываются от бессонницы. Но я должен доделать дело до конца.
Я не могу бросать ничего на полпути.
Ведь даже мой провал в Академии – еще не полный крах.
Мама сразу говорила мне, что я вряд ли поступлю с первого раза. Но стоит попытаться, набраться опыта и пробовать еще раз и еще, и еще…
Да, именно так.
Сейчас завершу акварель, потом умоюсь и приду в себя.
Мне нужна вода.
Воды в моей комнате нет. За ней надо пройти через гостиную и набрать стакан на кухне.
Но туда хода уже нет.
Сквозь дверь я уже слышал, что в доме собрались родственники. Стая стервятников, слетевшаяся к маминому телу. Их голоса жужжали, то сливаясь воедино, то распадаясь на отдельные визгливые звуки.
Я не мог даже просто пройти туда и обратно мимо них. Меня бы не отпустили. Задавили своими словами, не позволив дописать картину для мамы…
Впрочем, нет, акварель – не масло.
Ее я сумею дописать.
Назло надменным бородатым профессорам, что провалили меня в академии, да еще и высмеяли как ничтожество и эпигона.
Я подумал об этом, и вдруг увидел, как все кругом становится красным.
Красным от небывалой, незнакомой, душащей меня злобы.
Злобы на пьяницу отца, проклятого живодера, исковеркавшего мне детство.
На мерзких уродов одноклассников, которые постоянно издевались над моим чересчур длинным носом. Над челкой, которая никак не хотела лежать ровно и над несерьезно пробивающимися усами. И способностью плакать по любому поводу.
На мерзких родственников, сидящих в гостиной и перемывающих, с сестриных слов, мои косточки.
Аттестующих меня никчемной тряпкой и человеком, которому не следовало рождаться на свете.
На само мое рождение на свет в этой несчастной семье.
Обреченность быть не вполне бедным, но все-таки недостаточно состоятельным для того, чтобы отправить маму хотя бы за границу. Где тоже не умеют лечить рака, но хоть смогли бы продлить ее жизнь еще на несколько лет и облегчить страдания.
На весь мир, зачем-то создавший меня и бросивший в такую жизнь.
Меня трясло от выворачивающей наизнанку ненависти. И страшной, иссушающей злобы.
Прежде я тоже испытывал припадки слепой ненависти к отцу, унижавшему меня, исковеркавшему нашу семью, не понимавшему ничего и всячески издевавшемуся над моими художественными наклонностями.
Сейчас, когда отец давно умер и сама неприятная память о нем стала тускнеть, объектом злобной ненависти стала не его, в общем ничтожная персона.
Я вдруг понял, что страстно – до судорог, до головокружения, до истерики со слезами – ненавижу людей. Всех окружающих меня: ведь среди них не осталось единственного человека. Мамы, ради которой стоило жить.
Я ненавидел их, презиравших меня за никчемность и неприспособленность к жизни. Ведь они принуждали меня жить, подчиняясь их законам.
О, если бы я нашел в себе силы сломать сам этот мир людей! Изменить его так, чтобы меня больше никто никогда не посмел унизить. Чтобы я сам диктовал свою волю и единым движением руки…
Впрочем, это уже излишне.
Мне не нужно было от жизни ничего. Только уйти в иллюзорный мир своих картин и творить его по своему желанию.
В свой мир, не имеющий ни чего общего с миром людей.
Из которого я не мог сейчас вырваться…
Господи, до какой же степени я ненавидел сейчас этот реальный, настоящий, загнавший меня в угол мир.
И если бы имел возможность – уничтожил бы его одним махом. Пусть вместе с собой – зато и вместе с остальными, нанесшими мне непоправимые обиды и потери…
Я потряс головой.
Мне было плохо.
Очень плохо.
Но работа не ждала.
Если я хотел оставить за собой право именоваться художником.
Трясущимися руками я бросил на картон недостающие линии.
Открыл ящичек с красками, послюнил кисточку и принялся накладывать легкий фон.
Работа отрезвила меня.
Голоса в гостиной ушли за ватную стену.
Или это явились люди из похоронного бюро, привезли маму и, выгнав родню, принялись устанавливать гроб в надлежащем месте?
Не знаю.
Но в голове моей тихонько зазвучали тонкие серебряные молоточки.
Сначала чуть-чуть, потом сильнее и сильнее.
И вот уже это были не молоточки – а целый оркестр.
Мощный симфонический оркестр, игравший Вагнера.
Я помню, как полтора года назад, когда я еще вовсю тешил себя иллюзией «вольноопределяющегося», мы с моим другом-римлянином и слушали Вагнера.
Тогда в опере давали «Валькирию».
Эта нечеловеческая, чудовищная музыка воспринималась мною уже не как нечто отдельно сущее, но вместе с мощным эстетическим зарядом на некоторое время оторвала меня от земли, заставила забыть свое несправедливое прошлое и нынешнее существование. Дала возможность подумать о будущем – и оно на секунду мелькнуло ошеломительным и прекрасным.
И сейчас, слыша в голове несуществующего Вагнера, я быстро доделал рисунок.
Положил кисть, отодвинул картон от себя, чтобы взглянуть на результат…
И ужаснулся, увидев странную и страшную вещь…
Незабудки уже на стояли сухими.
В стакане появилась вода.
Но она почему-то была красной.
Цвета той иссушающей меня ненависти, приступ которой я только что испытал.
Как получилось, что вместо черной и голубой красок, которые требовалось смешать, чтобы нанести легкий серый фон прозрачной жидкости, я положил красную?
Но вышло ужасно.
Или… Или с каким-то странным намеком.
Вода впитала красный свет заката.
Заката маминой жизни.
И моей тоже.
Ведь я, которого даже мама порой называла «ненормальным», не мог назвать себя дураком.
И понимал, что с уходом мамы лишился источника силы и веры в себя.
И вряд ли решусь в третий раз штурмовать академию. Где меня уже не допустили к экзаменам. А если и решусь, то опять провалюсь, причем с еще большим треском.
Закат, только закат.
Мама умерла, с нею уходит моя собственная жизнь.
А ну и пусть, отчаянно думал я, рассматривая рисунок.
Даже я, отрешенный от мира художник, давно чувствовал, что воздухе неспокойно. Все предвещало большую войну. Которая случится не сегодня-завтра.
Знал я также, что ввиду найденных у меня психических отклонений и общей слабости здоровья меня наверняка признают негодным и не возьмут по призыву, а отправят в какую-нибудь нестроевую часть.
Вагнер опять ревел во мне…
Меня – в нестроевую?
Этому не бывать.
Я знал, что с началом войны я обязательно прорвусь добровольцем в действующую армию, чего бы мне то ни стоило.
А попав туда, буду лезть в самое пекло. На рожон и под пули. На любой войне всегда нужны люди, которым нечего терять. И такой человек, как я, окажется чрезвычайно ценным.
А мне терять в самом деле нечего.
Умерла мама.
Умерла моя надежда стать художником.
А не имея надежды стать кем-то, прославить свое имя и оставить его в анналах истории, просто незачем жить.
И я буду воевать так, чтобы пасть смертью храбрых.
Чтобы спокойно поживающей сестре пришло с фронта извещение.
О том, что сын ее отца – никчемный слюнтяй, большеглазый истерик, льющий слезы и убежавший со смертного одра собственной матери – в самом деле герой. Спасший жизни десятку человек.
Да. Будет именно так.
Но…
Но я знал, что на войне все часто случается наоборот.
Погибают стремящиеся выжить.
И остаются невредимыми те, кому жизнь не нужна.
И я имею реальный шанс вернуться назад с той, еще не задуманной даже самими политиками войны.
Так может продиктовать моя карма.
Живым. И, возможно, невредимым.
Только уже иным, нежели теперь.
Иным…
Красная злоба на мир никуда не уйдет; искалеченное детство не забудется никогда.
Но у меня появятся силы.
И вот уж тогда я покажу всем, на что способен невостребованный художник. Отвергнутый родственниками человек, закрывшийся сейчас в своей душной каморке над листком картона с незабудками.
Я снова взглянул на рисунок.
Вода по-прежнему была красной.
Но теперь она налилась не закатом, а рассветом.
Рассветом моей собственной новой – еще не ведомой, но уже предугадываемой жизни.
Жизни, в которой я наконец встану в полный рост.
И отомщу всем и за все.
Судьбе и людям.
И всему миру, так не любящему меня сейчас.
Я уничтожу до основания весь ваш лживый ханжеский мир, – с ненавистью думал я, слыша сквозь дверь вернувшиеся голоса родственников.
Где в цене лишь внешняя добродетель и никто не знает о человеческих чувствах.
Я сделаю так, что все вы будете ползать на коленях и поклоняться мне – мне, мне, неудавшемуся художнику, перевернувшему все ваше бытие.
Я устрою вам такое, что вода в самом деле станет красной, только не от солнца, а от пролитой крови. И не только в моем нарисованном стакане…
Я прищурился, и передо мной заволновались целые моря крови. В ушах звучал уже не Вагнер, а рев толпы. Откуда-то текла сила неведомого рока, которая влекла меня куда-то далеко. Куда – я и сам еще не знал.
Сквозь меня, сотрясая мое тело, проносились апокалиптические картины.
Я вызвал какую-то небывалую бурю в своей душе. Шторм и бурю, каких не испытывал никогда прежде.
Картины чудовищных разрушений, уничтожавших и одновременно очищавших поганый людской мирок, были настолько сильными и страшными, что я, кажется, потерял сознание.
Всего на миг.
Несмотря на то, что уроды доктора привыкли признавать меня ненормальным.
Я тут же вернулся обратно. И помнил все виденное.
И разум мой был яснее ясного.
Я знал, что все нужно делать по порядку.
Строго по порядку.
Тогда все получится.
Моря крови и буря апокалипсиса, и я на вершине мира – все это пока впереди.
А сейчас мне нужно подписать законченный рисунок.
Пусть его не увидит больше никто: я выберу момент и тайком от всех положу его в мамин гроб. Под маленькую подушечку, на которой покоится сейчас ее невесомая голова. Пусть эти три голубых незабудки в красной воде так и истлеют вместе с картоном в медленно гниющем гробу… Пусть.
Но ничто сделанное мною не может оставаться безымянным.
Я всегда аккуратно помечал любое свое произведение.
Причем своим настоящим именем.
В отличие от одноклассников, которые на подбор писали стихи и печатали их в местных газетах под немыслимыми псевдонимами.
Я любил свое имя и не стыдился его.
Даже фамилию свою любил, несмотря на то, что она досталась от ненавистного отца. И подписывался я не инициалами, а полностью, не сокращая ни единой буквы.
Потому что отец – это отец. А я – это я. Между нами пропасть.
Я не сомневался, что несмотря на преграды судьбы, сумею прославить свою фамилию.
Если даже не как художник, то все равно как-то иначе.
Но так, что весь мир будет знать мое имя. И содрогаться от самого его звучания.
Я выбрал самую тоненькую беличью кисточку, помусолил ее, набрал темно-коричневой краски и аккуратно поставил в левый нижний угол картона год завершения – сегодняшний:
1908.
А рядом с такой же тщательностью вывел свое имя:
Адольф Гитлер.
2005 г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.