Текст книги "Незабудки"
Автор книги: Виктор Улин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
34
Это казалось диким и невозможным.
Этого не могло быть, потому что этого не должно было случиться никогда.
Да, я знал, что мама смертельно больна.
Что рак неизлечим.
Но течение времени уже остановилось.
И я не верил, что конец существует и мама в самом деле может умереть.
Я почти два года провел в столице.
Ни разу не съездив навестить маму.
Отчасти боялся увидеть ее болезнь в черном расцвете.
Отчасти опасался, что мама даже не расспрашивая ничего, а просто внимательно поглядев мне в глаза, раскроет мое вранье про вольного слушателя и почти удачное поступление в Академию.
Знаю, что настоящий добропорядочный сын не поступил бы так с больной матерью.
Но, видимо, я был плохим сыном.
Потому что лишь получив телеграмму, собрался домой.
35
Поезд прибыл днем.
Я не помню, как добрался с вокзала домой.
Вбежал на знакомое крыльцо, ворвался, едва не сорвав дверь с петель – и в нос ударил запах смерти.
Ну может, не самой смерти – но дыхание ее скорого приближения.
За то время, что я отсутствовал, наш дом успел пропитаться смрадным духом неизлечимой болезни.
Лекарств, пролитой где-то мочи, вонью заживо гниющего тела, чего-то еще, невыразимого словами, но настолько тошнотворного, что меня тут же вырвало.
Наш дом напоминал не больницу, а открытый старый склеп. Где даже зажав нос, невозможно было не задыхаться от заполнившего все вокруг трупного разложения.
Выплеснув из себя все, я тщательно умылся холодной водой и лишь тогда пошел к маме.
Подсознательно вдруг отметив, что я влетел в дом со страшным шумом – но не услышал даже слабого ее голоса.
Неужели она уже умерла?!
Эта мысль, мгновенно лишив меня силы, сделала путь до маминой спальни длинным, как путешествие вдоль экватора.
Ноги мои подгибались и не хотели идти, стали ватными, вообще прекратили существовать.
Я подошел к двери.
Она была закрыта.
Я взялся за холодную латунную ручку.
Я боялся позвать маму и не услышать отклика.
Хотя я знал, что возможно, сейчас открою дверь и увижу там уже мертвую, остывшую маму…
Мысль о том, что брошенная мной, мама имела в распоряжении сестру и еще каких-то родственников, и вряд ли, умерев, осталась бы неприбранная в своей постели, не промелькнула в моем сознании.
Я рванул дверь, стремясь скорее увидеть самое ужасное…
Жуткий запах, который, вероятно, тек именно отсюда, казался просто невыносимым.
Но спальня была пуста.
И даже кровать заправлена.
Я стоял и трясся, как осиновый лист.
Уверенный, в том, что мама уже умерла, не увидев меня, я не сразу услышал за спиной осторожные шаги.
Я оглянулся.
Сзади стояла сестра с красными от слез глазами.
– Мама?… – хрипло выдавил я.
– В больнице… Позавчера увезли.
Я молчал.
– Врач сказал, она умрет сегодня или завтра.
Я по-прежнему ни выдавил звука.
– Эту ночь с ней была я. Она все время ждала тебя и просила…
Я не стал дослушивать.
Повернулся и побежал искать городскую раковую больницу, расположение которой представлял себе с трудом.
36
Мама лежала в отдельной палате.
Хотя больница не считалась особенной.
Я вошел к ней – и запах разложения едва не сшиб меня с ног.
У стены стояла койка.
Простая больничная койка.
Рядом тумбочка, стул, еще что-то.
А на койке, под серым одеялом лежало нечто, еще называвшееся моей мамой.
Она была жива.
Я слышал ее тяжелое, свистящее дыхание, которое наполняло всю комнату осязаемой бесплотной смертью.
Подойдя, я наклонился в маме.
Ссохшееся желтое лицо казалось неузнаваемым. От волос почти ничего не осталось. То ли они спутались и были коротко острижены, то ли выпали в процессе болезни. Только кроткие голубые глаза смотрели прямо и ясно. И совершенно бессмысленно.
Я склонился пониже.
В самом деле, широко раскрытые мамины глаза равнодушно смотрели в пустоту.
– Мама, – пробормотал я. – Мама… Это я… Я… Приехал.
Она не отреагировала.
Мои ноги подкосились.
Я упал на ее грудь и обнял ее тело – такое маленькое и сухое, что его уже можно было поднять одной рукой.
Я шептал ей всякие нежные имена, какую-то детскую глупость, перемешанную со словами раскаяния, что не приехал раньше и не смог ее спасти, отвести к лучшим докторам, и так далее, и тому подобное.
Я говорил сам для себя, чтобы заглушить в своих ушах страшное, предсмертное мамино свистящее дыхание.
Судя по всему, до мамы не доходил уже мой голос и она вообще не понимала происходящего.
Тогда я выпростал из под натянутого к подбородку одеяла ее сморщенную желтую ручку, ставшую меньше детской, и сжал в своей. Ладонь ее не отозвалась на мое прикосновение. Я взял ее крошечные пальчики и осторожно, по одному, согнул вокруг своих, создавая иллюзию, будто мама держит меня за руку. Пальцы послушно согнулись. А через некоторое время так же безвольно разогнулись.
Мама еще дышала.
И сердце ее пока билось.
Но она уже ничего не ощущала.
Я приехал слишком поздно.
Но все равно я опять упал на нее и принялся покрывать поцелуями родное, уходящее лицо.
Сейчас я снова казался сам себе маленьким мальчиком, которого обижают все, и который может найти защиту лишь у мамы. Любящей и единственной на свете.
Мама не шевельнулась.
Я почувствовал, как у меня что-то мутнеет в рассудке.
Я встал и нервно зашагал по палате.
– Мама! – громко заговорил я какую-то полную чушь, полезшую мне в голову. – Тебе тут плохо. Я заберу тебя обратно. Тебя не кормят ничем нормальным… Я увезу тебя обратно домой, и буду сидеть с тобой круглыми сутками. Буду готовить тебе домашнюю еду, и кормить тебя из ложечки, как ты кормила меня маленького, когда я болел…И ты поправишься, поправишься, поправишься…
Я все ходил и ходил и говорил, нес бред, от которого сам уже начал впадать в транс, когда слова овеществляются и становятся зримыми и живыми. Настолько живыми, что несут в себе уверенность. И даже не уверенность – веру в спасение. В спасение, спасение… Потому что моя мама не должна была умереть.
Потому что с ее смертью мамы оборвется все, что еще удерживает в жизни меня самого…
И я говорил, говорил, говорил… Словно надеясь, что воспаленная лавина моих слов прорвется к маме сквозь мутнеющую пленку сознания – и она услышит и узнает меня.
А если узнает, то ей станет лучше и она не умрет.
Не умрет, не умрет…
Со скрипом распахнулась дверь, в палату вошла пожилая медсестра.
– Это вы…Вы ее сын?
Я кивнул.
– Явились наконец, – в ее голосе звучало равнодушное раздражение. – А она, между прочим, вас вчера весь вечер ждала. И ночью бредила. И…
– И… А сегодня? – глупо спросил я.
– Сегодня она уже ничего не понимает. Никого не узнает.
– Может, ей домашней еды принести? Какого-нибудь бульона, или котлет с пара?
– Хватились! – злобно бросила сестра. – Какая еда, какие котлеты. Ваша мать со вчерашнего вечера не может глотать. Воду ей вводим через трубку. А сегодня с утра у нее уже не отходит моча.
– Что?! – переспросил я, не понимая, какая связь между моей личностью и не отходящей у мамы мочой.
– Моча, говорю, не отходит! – повторила она, глядя на меня с такой ненавистью, будто я был виноват и в этом, и вообще во всей маминой болезни.
– А что это значит? – зачем-то продолжал уточнять я, точно запоздалый интерес к маминому состоянию могло на что-то повлиять.
– Что-что… Это означает, что организм перестает функционировать.
Отойдите к окну, мы сейчас ей катетер попытаемся вставить.
– Зачем? – я уже не мог остановится; вопросы лились из меня такими же водопадом, как какая-нибудь речь о живописи.
– Затем, – с неожиданным спокойствием пояснила медсестра. – Что если моча застаивается внутри, то организм отравляет сам себя продуктами своего распада.
Я молчал.
– Ну-ка – что я сказала? Отошел к окну и отвернулся, нечего тут смотреть.
Я повиновался. Уставился в синеющий под вечернем полусветом снег больничного двора. Но стекло, с наступлением сумерек теряющее часть своей прозрачности, отражало призрак происходящего за моей спиной.
И я видел, как сестра откинула одеяло – мне показалось, ко мне хлынула новая волна тяжелого смрада, который я, побыв в палате некоторое время, уже почти перестал замечать.
Она подняла и согнула в голенях тонкие желтые мамины ноги и, раздвинув, принялась что-то делать между ними. Этого зрелища я не мог выносить даже в отражении и закрыл глаза.
Зато наконец услышал мамин стон. Она хрипела тяжко, по-звериному; этот звук сам по себе накладывался на равномерное свистящее дыхание, и мне сделалось настолько жутко, что захотелось бежать отсюда, даже если бы для того пришлось выскочить в окно.
Сестра возилась долго, мама продолжала хрипеть. Потом опять загремела дверь, и, снова открыв глаза, я увидел как к маминой постели приблизилось отражение мужчины в белом халате.
– Что тут? – отрывисто спросил он.
– Ничего, – отчаянно сказала сестра. – Ни капли.
– Н-да… Терминальное состояние, – сказал врач и добавил что-то на латыни.
Сестра оставила маму в покое, уложила ровно ее ноги и прикрыла одеялом.
– А это еще кто? – спросил доктор, заметив наконец на фоне окна мою темную фигуру в роскошном черном пальто с шелковой подкладкой.
– С-сын… – бросила она так, будто произнесла одно из грязных ругательств.
Я подошел к врачу.
Он молча смотрел на маму. Потрогал ей пульс, раздвинул веки и заглянул в зрачки.
И наконец поднял глаза ко мне.
У него было умное, усталое, измученное и равнодушное лицо в золотых очках.
– Что… это? – тихо прошептал я.
– Это агония.
– Маме станет лучше? – не удержался я от глупого вопроса.
– Я повторяю – это а-го-ни-я. Предсмертное состояние.
– И…
– Это может длиться несколько часов или суток. Возможно, в какой-то момент перед смертью она придет в сознание и вас узнает. Но все равно это конец.
И развернувшись на каблуках, он ушел, обдав меня волной воздуха от разметнувшихся пол халата.
Сестра исчезла еще раньше.
И я остался вдвоем с мамой.
Вернее, с ее телом, с ее свистящим дыханием, перемежающимся редкими хрипами.
37
Мама продолжала время от времени стонать. Видимо, сестра с катетером причинила ей боль.
Или она стонала не от боли? Наверное, в таком состоянии человеческое тело уже перестает вообще что-либо ощущать?
Я этого не знал. Я никогда не интересовался ни медициной ни биологией.
Я придвинул стул и сел рядом с маминой койкой.
Опять нашел ее руку и попытался взять в свою. Рука мамы была еще теплая но уже совершенно неживая.
Я наконец понял, что мама в самом деле умирает.
Что в эти часы, текущие незаметно и неумолимо, из нее убыстряющимся ручейком вытекает жизнь.
Ее жизнь. К которой так крепко привязана моя.
Мне стало жарко в душной палате.
Я снял свое пальто, кинул на подоконник – туда, где уже валялась моя шикарная шляпа с широкими полями.
Во дворе синева равнодушно превращалась в черноту.
Где-то что-то происходило.
Какие-то люди куда-то шли; кто-то спешил в гости, кто-то в театр или в оперу.
У всех продолжалась жизнь.
И только жизнь моей мамы была вынуждена оборваться.
Я прислушался к ее дыханию. Оно оставалось ровным и свистящим.
Я опять несколько раз позвал ее, потом снова приник к ее лицу. С тем же успехом я мог обращаться к неодушевленному предмету.
Какой я был дурак и самовлюбленный эгоист.
Ведь я мог вернуться домой несколькими месяцами раньше. И застать маму, по крайней мере, в сознании.
И в самом деле обнять ее и принять напоследок ту нежность, которую она всегда на меня проливала.
Время словно остановилось в этой страшной палате.
За окном сделалось совсем темно.
Пару раз заглядывала сестра и, поджав губы, уходила снова.
Потом вдруг мне показалось, что дыхание мамы стало более прерывистым, а стоны – громче и отчетливее. Ей было плохо, она опять испытывала боль…
Наверное, ей надо было сделать укол.
Я выбежал в коридор – искать сестру или врача.
Кругом светили тусклые лампы. Уныние и смерть гонялись друг за другом в пустом коридоре больницы смертников.
Я обежал все несколько раз, пока неожиданно не наткнулся на врача.
Он был усталый и в золотых очках – правда, я не был уверен, что этот тот же самый, я не успел запомнить лица.
– Стойте! – крикнул я и схватил его белый рукав. – Моей маме плохо, сделайте ей морфий!
– Ваша мать умирает, юноша, – сухо ответил врач. – Морфий ей уже ни к чему.
– Но она стонет! Ей же больно! Сделайте ей морфий!
– Ваша мать умирает, – безразличным голосом повторил доктор и, высвободив рукав, зашагал дальше.
– Нет, стойте! – вдруг срывающимся грубым голосом заорал я. – Вы, собачья свинья! Вы не можете бросить так мою маму! Не… немедленно сделайте ей укол!
Даже не обернувшись на мой крик, врач исчез за поворотом коридора.
И я вдруг понял, что кричать бесполезно.
Все бесполезно.
Абсолютно все.
Мою маму здесь уже списали со счетов.
Недаром ее перевели в отдельную палату. Где ее смерть не окажет морального давления на соседок.
Таких же обреченных, разъедаемых раком, но все-таки еще верящих в собственное бессмертие.
Моя мама умирает.
И единственное, что мне осталось – побыть с нею до момента смерти, как подобает нормальному сыну.
Я вернулся в палату.
Мама свистела и хрипела.
Мне вдруг показалось, что ей неудобно лежать.
Я приподнял ее невесомое тело и попытался взбить повыше подушки.
Судя по всему, маме и это было уже все равно…
Я снова сел рядом с нею.
И взял ее безжизненную руку.
Руку моей мамы.
Моей светлой мамы с лучистыми голубыми глазами.
Из чьего тела медленно уходила жизнь.
И столь же медленно, перетекая сквозь касание наших рук, убегала жизнь из меня.
Пуповина, некогда соединявшая меня с мамой была давно отрезана. Между нами оставалась лишь мистическая, не существующая в природе связь.
Но она, как выяснилось, оказалось столь сильна, что жизнь вытекала из меня одновременно с агонией мамы.
Капля за каплей, минута за минутой.
Я понимал, что это не так.
Что я здоровый молодой организм. А мама давно и смертельно больна.
Что все лишь переживания моей нервной, истерической натуры.
Что мама умрет так или иначе, но я сам так или иначе останусь жить.
Но…
Но я не мог сидеть тут, наблюдая процесс и дожидаясь маминой смерти.
Я встал.
Вернее, вскочил, опрокинув стул.
Подбежал к окну, надел пальто, схватил шляпу.
Вышел в коридор в надежде поймать медсестру.
Ее не было.
Весь трясясь, я вернулся к умирающей маме.
Свист ее дыхания наполнял не только эту душную палату.
Он отдавался в моих ушах так, будто исходил из самой стонущей, агонизирующей, умиравшей вселенной.
Я не мог, не мог, не мог больше оставаться тут, если не хотел умереть вместе с мамой…
Наконец сестра заглянула сама.
Равнодушно подошла к маме, посмотрела ее глаза и собралась уходить.
Я запустил руку в карман, наугад вытащил какую-то купюру и сунул ей.
Сестра взяла деньги, непонимающе глядя на меня.
– По… побудьте этой ночью рядом с мамой, – сбивчиво пробормотал я. – Этой ночью, пожалуйста.
– А вы?! – изумилась она, широко распахнув добродетельные христианские глаза. – Разве вы не будете сидеть с нею?
– Я… Нет… Мне… Нужно… – я бормотал что-то, пытаясь и не находя слов для оправдания.
А сам боком протиснулся мимо медсестры, боясь бросить еще один взгляд на умирающую маму.
Вырвался в коридор.
Кинулся опрометью, точно меня кто-то мог удержать тут силой.
С трудом плутая в его плохо освещенных изгибах, нашел выход наружу.
Очутился во дворе больницы и бегом бросился прочь…
38
Я знал, что совершил античеловеческий поступок со всех точек зрения.
Не с христианской, а с самой обычной.
Я, единственный сын-бездельник, убежал из больницы, не оставшись провести последние часы рядом с матерью.
Бросив ее умирать одну.
В пустой одинокой палате.
Среди равнодушных людей.
Без огонька близкого.
Да, я сделал именно так.
Но…
Но я не мог поступить иначе.
Как не смог бы объяснить никому, даже своему единственному другу, причину своего поступка. То есть объяснить-то бы смог. Но найти понимание – вряд ли.
Но я знал, что я не могу видеть маминой смерти.
Что умру сам или сойду с ума в тот момент, когда просвистев в последний раз, остановится ее слабеющее дыхание.
Я готов был на что угодно.
Если бы сказали, что это поможет, я охотно дал бы в ту ночь отрезать себе ногу или руку, или даже то и другое.
Толстокожим людям объяснять бесполезно.
Но я не мог сидеть и смотреть, как умирает моя мама.
Я слишком сильно ее любил.
39
Я знал, что мама умрет.
Умрет этой глухой и безнадежной декабрьской ночью.
Ничего даже не выяснив у врача, я не сомневался, что в невидящих маминых глазах уже не отразится следующий рассвет.
К утру будет все кончено.
Включая мою собственную жизнь.
Отойдя от больницы на достаточное расстояние, я вдруг опять подумал о той чудовищной связи, что связывала меня и маму.
И понял, что без мамы не смогу жить.
Но даже если и смогу – то это будет уже не та жизнь, какую я имел при ней.
Она отодвинулась куда-то на последний план.
Я забыл все. Недавние мечты, свой талант живописца и планы, которые еще не рухнули до конца.
Ощущая сквозь пустоту ночи доносящееся из далекой затхлой больницы мамино слабеющее дыхание, я мотался по мрачному городу с единственной целью: найти себе смерть.
Любым способом.
Провалиться в колодец.
Или напороться на чей-то нож, быть ограбленным и убитым.
Тем более, мое шикарное пальто, широкополая шляпа и чертова трость с набалдашником, которую я по привычке захватил с собой даже в больницу, издали выдавали добычу.
Я искал смерти, как отчаявшийся солдат в бою.
Я почесывал самые дурные кварталы нашего города, которые нормальные люди обходили даже днем.
Шел наперерез темным компаниями, вываливающимся из затаившихся подворотен.
Но провидение хранило меня.
Меня никто не тронул.
Даже когда я, нагло помахивая тростью, врезался прямо в гущу идущих навстречу пьяных молодчиков, нарываясь на скандал, драку и вожделенное убийство – шатающиеся фигуры расступались, шарахались от меня, как от прокаженного, и молча пропуская сквозь себя.
Лишь несколько ночных женщин пытались окликнуть меня, отчаявшись найти клиента.
Я не слышал ничего.
Я ходил по городу, прислушиваясь к своим внутренним часам.
Было около пяти утра, когда сердце мое екнуло и оборвалось.
Я понял, что в этот момент в вонючей раковой больнице умерла моя мама.
И круто повернувшись, пошел обратно прямо по своим следам…
40
В маминой палате стало как-то иначе, чем было.
Я не сразу осознал, что произошло.
Лишь приглядевшись, понял: мамина койка пуста.
Убраны одеяло, подушка, снято белье. Остался лишь старый, покрытый бурыми пятнами матрас.
А у стены, не замеченная мною сразу, стояла высокая каталка на резиновых колесах. На которой лежало нечто плоское, прикрытое белой простыней.
У меня затряслись руки и остановилось сердце.
Я осторожно приподнял ближний ко мне край.
Снизу вверх на меня взглянуло запрокинутое мертвое лицо.
Лицо моей мамы.
Мертвые белки глаз слабо блеснули из-под не до конца прикрытых век.
Нижняя губа окаменела закушенной в нечеловеческом усилии, точно в самый последний момент маме стало больно и страшно, и она пыталась сдержать предсмертный крик.
Я уронил простыню.
Вошла медсестра.
– А, соизволил прийти, – с ненавистью процедила она. – Все, без вас обошлось.
– Она… Она в сознание приходила? – зачем-то спросил я.
– А я почем знаю? Может приходила, может нет. Тебе-то какое дело, раз сбежал.
Сбежал.
Именно так заклеймил меня чужой человек.
То же буду слышать я и впредь из уст других.
Сестра взялась за каталку, чтобы вытащить ее в коридор.
– Вещи ее забери, – добавил она. – Там, в тумбочке.
Я заглянул в тумбочку. Там лежали теплые кофты, носки, платочки. Все мамино, еще хранящее – несмотря на вонь больницы – ее привычный и нежный запах. Я стиснул зубы, пытаясь не разрыдаться прямо тут.
Сгреб все в охапку и пошел вон.
– Мешок вон еще забери! – крикнула вдогонку медсестра.
– Какой мешок?
Я вернулся, как сомнамбула, и увидел, что за маминой тумбочкой стоит тяжелый холщовый мешок с чем-то сыпучим.
– Это… что?
– Овес.
– Какой… овес?
– Обыкновенный, – пробурчала она, потом-таки пояснила. – Ей кто-то из больных посоветовал отвар из овса пить, вот она попросила и ей какая-то крестьянка из дому привезла…
41
Над кучей овса, рассыпанного мною на больничном дворе, кружились и галдели счастливые птицы.
Воробьи, голуби, вороны…
Словно чьи-то души, вернувшиеся в ином обличье. Точно, как учили мои любимые верования.
Вставал рассвет.
Рассвет без мамы.
Все умерло.
Умерла мама.
Оборвалась незримая пуповина, державшая меня при ней.
Смерть мамы сокрушила меня наповал.
Рядом с нею смешными недоразумениями казались два неудачных поступления в Академию изящных искусств и все прочее, бывшее раньше.
Тогда я испытывал лишь удары судьбы.
Сегодня судьба меня просто убила.
Жизнь моя, хоть и полная внешнего блеска никогда, не была радостной и в ней всегда недоставало нежности, тепла, простых человеческих отношений.
Меня никто никогда не любил, кроме мамы. И я никого не любил, кроме нее.
Она оставалась единственным человеком, достойным моей любви.
Сам мир, в котором я был вынужден жить, заслуживал хоть капли любви только благодаря тому, что в нем оставалась мама.
Теперь мамы не стало.
Причина.
И в моей жизни не осталось больше места для любви.
К кому бы и к чему бы то ни было.
Включая весь мир.
Отныне я был в состоянии только ненавидеть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.