Текст книги "В ролях"
Автор книги: Виктория Лебедева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Глава 10
Поезд вздрогнул всем телом, шумно выдохнул и пошел вразвалочку; следом по платформе, огибая сумки и чемоданы, расталкивая людей, двинулись Петр Василич с Галиной Алексеевной. Галина Алексеевна что-то кричала и бурно жестикулировала, но до Любочки не долетало ни единого звука – все окна, несмотря на летнее время, были заперты. Любочка тихонько помахала родителям рукой. Отсюда, с высоты вагона, было ей видно, какие они на самом деле маленькие и потерянные. Вот и мама суетится, смахивает слезинку, часто семенит, силясь не отставать от плывущего вагона, набирающего скорость, и Петр Василич шагает, ссутулив широкие плечи. У него, оказывается, уже намечается лысина, у него, оказывается, лоб в морщинах – раньше Любочка не замечала этого, как-то не обращала внимания… А поезд идет все быстрее и быстрее, и родители все сильнее отстают – на метр, на три метра, на расстояние одного вагона, а потом теряются в вокзальной толпе, растворяются – только что были, и вот нету. А поезд уже минует платформу, обгоняет замершие товарные вагоны и желтоглазые семафоры, смело перечеркивает перепутанные строчки привокзальных путей… Вот она, взрослая жизнь – не придуманная, а настоящая…
Любочке вдруг стало грустно и ужасно захотелось обратно домой. Она уткнулась Герберу в плечо и горько расплакалась.
– Ну что ты, маленький? – Герой Берлина по-хозяйски похлопал молодую жену по попке, чмокнул в ухо. – Всё будет замечательно, прекрасно, великолепно, вот увидишь!
Сказал и увел Любочку в купе.
«Ну и пусть! – думала расстроенная Любочка, раскладывая на вагонном столике собранную мамой снедь, шурша позавчерашними газетами и целлофановыми кульками, – ну и пусть! Зато у меня была такая свадьба!»
А свадьба действительно удалась. Во-первых, Любочка категорически отказалась идти в сельсовет на регистрацию пешком, и несчастные пятьсот метров молодожены проехали на двух леспромхозовских «Волгах», украшенных лентами и воздушными шарами. На первой машине, на носу, была еще привязана белокурая кукла-невеста, а на крыше красовались свадебные кольца с бубенцами. Это придумала Любочка, подсмотревшая городскую свадьбу в Красноярске, и теперь все местные девицы на выданье наверняка обзавидовались. Во-вторых, Любочка настояла купить к торжеству сладкого шипучего вина, и Петр Василич, ни в чем не умевший отказать любимой падчерице, приобрел целых два ящика, поэтому на празднике пили не только самогонку. В свидетельницы Любочка, дабы оттенить свою броскую красоту, позвала (к большому неудовольствию Юрки Прохорова) толстую Машу. Неуклюжая Маша в белой блузе с рюшечками и в прямой шерстяной синей юбке рядом с великолепной парчовой Любочкой выглядела глупой пионеркой. И лента «Свидетель», перекинутая через рыхлое плечо, была заместо красного галстука. Стол ломился. Были тут и ветчина, и блины с семгой, и черная икра, и белый виноград кишмиш, были знаменитые кулебяки с мясом и с капустой, приготовленные Галиной Алексеевной. Невесту, как водится, украли, Герой Берлина платил за нее щедрый выкуп, а потом залпом выпил, удивляя сельчан, полную Любочкину туфельку шипучего вина. Молодых осыпали рисом, дарили им кастрюли и пуховые подушки, белые простыни и будильники, а активистка Дудукина раскошелилась даже на радиоприемник «Спидола». В общем, все получилось не хуже, чем у интеллигентных городских людей. А к вечеру Макар Иваныч Прохоров устроил шумные танцы под аккордеон.
Гербер сделал все, чтобы его новосибирские родители не смогли попасть на свадьбу. Он очень боялся, что обман раскроется, а потому отправил им приглашение лишь накануне регистрации и в торжественный день получил длинную поздравительную телеграмму да перевод «до востребования» на сто рублей. Галина Алексеевна чрезвычайно расстроилась, что не удалось познакомиться с настоящими кандидатами наук, но Гербер соврал что-то об экзаменах на вечернее отделение, о подготовке к новому учебному году и этим тещу отчасти успокоил (солидная сумма, полученная в подарок, тоже этому поспособствовала).
А вот Миролетов все-таки подгадил, исхитрился. Дружки, понятное дело, отписали ему, сообщили о Любочкином скором замужестве, и он, придя от известия в бешенство, отметелил подвернувшегося под горячую руку прапорщика, да так, что тот попал в больницу с отбитыми почками, переломами челюсти и лучевой кости. Миролетов за свои художества попал под статью «нанесение тяжких телесных» и загремел в штрафной батальон. И вот мамаша Миролетова, первейшая местная блядь, пьяненькая и потрепанная, благоухая острым перегаром, ворвалась в дом, прямо к свадебному столу, и в истерике визгливо кричала непечатное в адрес помертвевшей от неожиданности невесты. Миролетовскую мамашу быстренько вывели под белы рученьки, вышвырнули за ворота, где она еще долго и бессильно бесновалась, так что пришлось закрыть окна и включить «Спидолу» погромче. («Как же так?! – удивлялась Любочка. – Я ведь ему ничего не обещала, ничегошеньки!» Хотя на самом деле обещала – и ждать обещала, и себя блюсти и хранить, и замуж пойти обещала, сразу после армии.)
Впрочем, инцидент быстро забылся. Какая свадьба без драки и скандала? Торжество покатилось своим чередом, и Любочка жадно целовалась с Гербером под нестройные крики «Горько!», про дурака-Миролетова совершенно забыв.
Быстро стемнело. Поезд шел себе да шел, переваливаясь и лязгая, в черном прямоугольнике окна проплывали редкие неяркие огоньки, спали мать и мальчик – соседи по купе, спал, по-детски уткнувшись носом в стенку и поджав под себя колени, новоиспеченный муж Гербер, а вот Любочке не спалось. На душе было тоскливо, муторно как-то, страшна была эта первая взрослая поездка, страшна будущая жизнь, страшен был даже ребенок, который должен родиться весной – уже весной, так быстро!
Печальная Любочка потихоньку вышмыгнула из купе и осторожно притворила за собой дверь. Коридор был пуст и плохо освещен, только два тусклых плафона, в конце и в начале вагона, мерцали в такт движению и монотонно, уныло жужжали. Любочка присела на краешек откидного стула, отодвинула несвежую казенную занавесочку и стала смотреть в окно. За окном колыхалась на сопках черная, страшная тайга, на небе, точно ватой забитом белесыми облаками, не было ни звезд, ни луны, по окнам застрочил мелкий и грустный, совсем осенний дождик. Любочка поплотнее закуталась в ангорскую кофточку, связанную мамой в приданое, и стала мечтать. Она мечтала о веселых, неповоротливых иркутских трамваях, о новых родителях – кандидатах наук, с которыми в скором времени предстояло познакомиться, и Герберов папа представлялся ей в бороде и роговых очках, а мама – в сером костюме из сурового сукна. Чем дольше мечтала, тем жальче Любочке становилось, что она так и не стала артисткой. Как здорово было бы сейчас не трястись в унылом вагоне, а в богатом вечернем платье шагать по мраморной лестнице, гордо ступать по цветам, и чтобы все хлопали, и чтобы кричали «Браво!», а она бы только слегка кивала – вот так, едва заметно (Любочка для наглядности кивнула своему отражению в стекле).
В конце вагона показался усталый проводник. Сначала он немного постоял поодаль, без интереса посмотрел в окно, потом подошел к одинокой Любочке:
– Доброй ночи! Что, барышня, не спится?
Любочка кивнула.
– Вот и мне. Не спится, – широко зевнул проводник. – Каждый рейс одно и то же. Напарник еще заболел, будь он неладен, а я вот прикрываю теперь. От самого Новосибирска один, сами посудите. И устал вроде как собака, а сна ни в одном глазу. – Проводник снова зевнул.
– А у меня там свекор со свекровью, – невпопад отозвалась Любочка и повертела на пальце новенькое, сверкающее обручальное колечко.
– Где? – не понял проводник.
– Да в Новосибирске же!
– А… А у меня теща померла в прошлом году. От инфаркта. Ну и сучка была, царствие небесное! Да и моя, знаете ли, вся в мамочку! Вот приеду завтра, а она как начнет меня пилить, так и не успокоится до следующего рейса. Сын у меня в этом году в восьмой пойдет. Оболтус. Уж хоть бы скорее заканчивал, что ли. Шел бы куда-нибудь на завод. Там мужики быстро его уму-разуму научат, это ему не дома. А то моя избаловала его совсем. Нельзя бабе воспитание поручать, нельзя! Баба – она и есть баба. Дура.
Любочка обиженно подняла глаза.
– Ну что вы, барышня, это я не вам. Это я так, о своем. Шестнадцать лет вместе. Шестнадцать! Тяжело… Если б вы только знали, как тяжело! С рейса вернешься, а она – в бигудях, в халате старом. И говорит, говорит, говорит. Дура и есть! А вы не обижайтесь. Вы, может быть, совсем другая. Вы – красивая. Очень. Знаете?
– А я в театральном училище учусь, на артистку, – зачем-то соврала Любочка. Проводник был еще не старый, лет сорока на вид, но уже довольно обрюзгший и понурый; его немытые волосенки торчали в стороны, синий форменный галстук сбился набок, и Любочке вдруг ужасно захотелось покрасоваться перед ним, таким несчастным и таким взрослым. Она рассказала, насочиняв с три короба, о съемках фильма в Выезжем Логе, и по ее рассказу вышло, что она в этом кино была едва ли не главнее Пырьевой (благо фильма проводник не смотрел).
– Да… Умеет нынче жить молодежь, не то что мы, грешные, – вздохнул проводник. – А знаете что? Пойдемте ко мне, я напою вас чаем! С голубикой. Сам собирал. Пойдемте?
Любочка подумала: «Почему бы и нет? Темно, скучно», – поднялась, осторожно придержав откидное сиденье, и покорно пошла вслед за проводником.
В купе за чаем он еще рассказал Любочке о том, как лечить язву двенадцатиперстной кишки, о том, как познакомился со своей будущей половиной и по глупости обженился, о том, как правильно ставить рыболовную сеть, и о многом, многом другом. Во время разговора он подсаживался все ближе, пока не придвинулся вплотную, потом невзначай приобнял Любочку за плечи, стал потихонечку поглаживать, опуская дрожащую ладонь ниже и ниже, ладонь незаметно просочилась под ангорскую кофточку. Любочка замерла, но не отодвинулась. Было ей от осторожных прикосновений взрослого женатого мужчины и страшно, и сладко. Потом усталый проводник с величайшей осторожностью повел свободной рукой по Любочкиной набухшей груди, по животу, наклонил лицо и мягко стал целовать прямо в губы, а она отчего-то не нашла сил сопротивляться – ответила на этот мягкий, вкрадчивый поцелуй.
Дальше все произошло очень быстро и как-то само собой, случайно, у Любочки ничего подобного даже в мыслях не было.
Проводник пыхтя слез с Любочки, отвернулся, застегнул ширинку. Бросил через плечо:
– Ну а теперь иди, моя сладкая. Что-то мы с тобой засиделись!
Сказал и довольно грубо выставил растерянную Любочку за дверь.
Она прокралась по коридору, на ходу застегивая халатик и кофточку, тихонько отворила дверь своего купе и шмыгнула, не раздеваясь, на нижнюю полку, под одеяло. На душе было гадко, но в ногах еще таилась предательская сладкая дрожь и сердце трепетало, словно бабочка, пойманная за одно крыло.
Забылась Любочка на удивление быстро, почти мгновенно, и ей до самого утра ничего не снилось. А Гербер, по счастью, в эту ночь спал крепко, по-богатырски. Он ни звука не услышал и отсутствия молодой жены не заметил.
Глава 11
Случись на месте Любочки особа более романтическая, она бы наверняка заметила и преобладающий в пейзаже утес, похожий на древнего ящера в бурой шерсти с красными подпалинами, мирно уснувшего у самой воды, и юркую серебряную речку Шаманку, стремительно несущуюся прочь, к спасительному Иркуту, от небезопасного этого соседства, и высокое-высокое, прозрачное и звенящее солнечное небо, и многочисленные этюдники, белеющие там и тут по берегам, а за этюдниками – художников молодых и старых, пишущих маслом, каждый на свой лад, монументальный и строгий этот пейзаж. Но, увы и ах, Галина Алексеевна преуспела в воспитании, и дочка выросла материалисткой, а потому просмотрела, проморгала окружающую красоту, а увидела только покосившийся, неухоженный бревенчатый дом на две семьи, поросший травою и дикой смородиной крошечный палисадничек, шаткое и грязное крылечко да некрашеный высокий забор, с одного боку веером завалившийся в сторону звонкой речки Шаманки. Только теперь, увидев свое новое жилище собственными глазами, Любочка поняла, о чем так беспокоилась ее мама, премудрая Галина Алексеевна, прочитав в паспорте Гербера зловещую надпись «Иркутская обл., пос. Шаманка». Разве для того она, Любочка, выросла такой умницей и красавицей, чтобы оказаться в этой солнечной дыре, в этой тмутаракани, в этом неряшливом двухкомнатном сарайчике с давно не беленной печью на полмира?! Для такой ли жизни родители готовили ее, холили и лелеяли, для того разве училась она сызмальства достойно носить городские платья и прически?! Обманул, кругом обманул!!!
А ведь всего лишь утром, синим и солнечным, будто не концу августа принадлежало оно, а самому началу июля, шумно и весело выгружались на иркутском вокзале, пошучивая и поддразнивая, и давешний проводник сердито смотрел в сторону, нарочно мимо щебечущей Любочки, а Любочка вовсе о проводнике забыла за хлопотами и сборами, – и ничто не предвещало беды, а скорее даже наоборот. Как-то удивительно быстро и кстати подошел нужный автобус – солидный такой, крутолобый, – и снова была радостная суета погружения, а потом Любочка, словно первоклашка, вертелась на сиденье у окна и все канючила у Гербера, долго ли еще ехать, а тот улыбался: «Погоди, солнышко, увидишь!», но толком ничего не говорил, и от этого Любочку переполняло нетерпеливое, счастливое возбуждение.
Минут через двадцать крутолобый автобус встал как вкопанный на пыльной площади в некоем населенном пункте, выплюнул почти уже переваренных в духоте пассажиров на остановку и с ворчанием удалился восвояси. Любочка внимательно пересчитала багаж и заозиралась по сторонам. Место было, кажется, вполне приличное. Тут и там среди неказистого и пестрого частного сектора торчали новые одинаковые пятиэтажки, вдоль площади стояли голубые торговые киоски-скворечники – разные «Союзпечати» и «Соки-воды», народу было немного, но Любочке и это количество показалось астрономическим, потому как Выезжий Лог днем в будни совершенно вымирал, а по участкам копошились одни пенсионеры – даже маленькие дети, и те в детском саду да в яслях находились.
Любочка довольно щурилась. Она повисла у Гербера на шее, жарко и жадно поцеловала в губы, прошептала:
– Дай угадаю, какой здесь дом наш! С первого раза угадаю, спорим?
Гербер усмехнулся и вернул поцелуй.
– Думаешь, не смогу? – Любочка обиженно надула губки.
Гербер снова усмехнулся:
– Сможешь! Ты у меня все можешь, солнышко. Только придется тебе еще чуть-чуть потерпеть. Это, ангел мой, Шелехов. А Шелехов, ангел мой, вовсе еще не Шаманка, увы. И до Шаманки нам ехать еще и ехать.
Тут Любочка и почувствовала первый укол беспокойства. Но пока это беспокойство было еще абстрактным, неоформившимся. Оно, словно легкий порыв ветра, метнулось мимо лица и отлетело, унеслось, а Любочка заскучала и запросила мороженого, которое тут же, без промедления, получила.
Следующего автобуса прождали часа два. Любочка вся извелась. Она уныло сидела на чемодане и нервно перебирала край подола, комкая его и опять расправляя. Говорить ей совершенно не хотелось, от странной для второй половины августа жары разболелась голова, духота давила куда-то под горло, и настроение у Любочки все больше портилось.
Подошедший автобус был похож на ежика. Пыльный и унылый, он мелко дрожал и поводил длинным носом. Садились тихо, по-деловому, совсем как взрослые – никаких тебе ни шуток, ни смеха. Народу набилась целая прорва, и Герою Берлина пришлось от души поработать локтями, чтобы отвоевать для своей усталой беременной жены сидячее место. Едва тронулись, измученная Любочка задремала. Но на каждой новой остановке она вздрагивала, поднимала голову и с мольбой смотрела в окно, а потом на Гербера, и в карем, мутном от духоты, по-собачьи печальном взгляде ее читался немой вопрос: «Приехали?!» Но нет, никак не приезжали, и Гербер только виновато гладил жену по волосам: «Ангелочек, солнышко, потерпи, совсем немного осталось!» Автобус пыхтя полез в гору и вскоре заглох. Кругом был лес, ничего кругом не было, кроме леса. Разморенные пассажиры, переругиваясь, высыпали на улицу покурить и размяться. Только Любочка осталась сидеть на своем месте, головой привалившись к горячему пыльному стеклу, и по щекам ее покатились тихие крупные слезы. Герой Берлина совсем растерялся и не знал, что ему делать. Чинились долго, и Любочка, наплакавшись и настрадавшись, крепко уснула. Когда она открыла наконец покрасневшие влажные глаза, отремонтированный «ежик» все еще взбирался в гору – шумно, из последних силенок. Любочка опять с мольбой посмотрела на мужа.
– Теперь уж совсем немного. Немножечко! Больше половины уже проехали. Потерпи, солнышко, не плачь! – виновато пробормотал Гербер.
На этих словах автобус достиг верхней точки маршрута, на мгновение завис в ней и радостно, с ветерком покатился вниз, чтобы там, внизу, через полчаса Гербер смог победно сказать Любочке всего одно слово: «Приехали!» (Был, правда, еще паром через Иркут, и парома тоже пришлось ждать, но это все были уже мелочи мелкие по сравнению с душной и тошнотворной автобусной дорогой, показавшейся Любочке бесконечной.)
Первые пять дней Любочка проплакала, забившись в уголок необъятной, провисшей проволочной кровати, прерываясь только на еду и на короткий сон, не находя сил даже на упреки, – и собственные молчаливые слезы казались ей безысходными и величественными. Она мысленно представляла себя прекрасною узницей, похищенной из княжеского дома жестоким эгоистичным воителем (где-то она видела такое или в школе проходила – даже, кажется, у Лермонтова), и старалась выглядеть не просто несчастной, а несчастной красиво. А потому молитвенно заламывала руки, в отчаянии сжимала виски, и прочая, и прочая. Герой Берлина буквально сбился с ног, пытаясь рассмешить прекрасную Несмеяну, но это у него не получалось – потому, должно быть, что Несмеяна слишком вжилась в придуманный образ и никак не желала из него выходить. Только ночью, ложась с мужем в одну постель, она переставала плакать и жадно, подолгу с Гербером целовалась. (Это было, конечно, против правил, но и ей ведь к вечеру надоедало плакать, хотелось и ей отдохнуть от себя-несчастной и расслабиться, разве могла она отказать себе в последнем удовольствии?)
Каждый раз Гербер обманывался, верил, что слезы кончились, но утром все повторялось сначала, и опять он метался по дому, не зная, что предпринять. Учебный год был уже на носу, и неплохо было бы уже появиться в школе, хотя бы расписание узнать, но Гербер все откладывал, на работу не ехал. Разве мог он оставить Любочку одну, беременную, в таком вот истерическом состоянии? На третий, кажется, день пришла знакомиться с «молодой» древняя сморщенная бабка из соседней половины дома. Фигура у бабки была согбенная, взгляд ехидный – точь-в-точь «сарафанное радио». Любочка знакомиться не пожелала. Еще глубже забилась в свой уголок, одеялом укрылась с головой и оттуда, из-под одеяла, жалобно всхлипывала. «Простите, в положении она у меня», – извинялся перед соседкой Гербер. Но соседка только поухмылялась этому объяснению и через несколько минут, делать нечего, убралась восвояси.
Ситуацию спас контейнер с вещами, наконец-то догнавший молодоженов. К моменту его прибытия Любочке и самой опротивело реветь, но она никак не могла найти достойного повода прекратить истерику, и вот с контейнером повод нашелся. Прибыли в контейнере, кроме прочего, новенькая двуспальная кровать с двумя парами белого постельного белья, Любочкин старый комод с зеркалом и лакированный трехстворчатый шкаф, купленный Петром Василичем несколько лет назад в Красноярске. Любочка по-детски обрадовалась вещам старым и новым, оттого перестала лить слезы и запела, замурлыкала себе под нос героические пионерские гимны, которые разучивала в школе на уроках пения. Она взялась за метелку и за тряпку, вымела паутину по углам, развесила по окнам веселые занавесочки, заставила Гербера побелить печь и выкрасить оконные рамы. Теперь Любочка сама себе представлялась эдакой девочкой Женькой из фильма «Тимур и его команда», радостно и бесстрашно намывающей окна третьего этажа. И пусть Любочкины окна были на первом, пусть они почти вросли в землю – это совсем не мешало мечтать и наводить уют. А Гербер, окончательно сбитый с толку, наконец получил возможность выйти на работу.
В чем-то основном Гербер и Любочка были похожи. Любочка мыслила покадрово, всякий раз подставляя себя в готовую мизансцену, виденную раньше – в кино или по телевизору. Гербер, в детстве и отрочестве объевшийся до отрыжки разными романтическими книжками о прекрасных дамах, мушкетерах, пиратах, драках и приключениях, думал и изъяснялся преимущественно высокопарными речевыми штампами. И если б можно было потихонечку подслушать его мысли по поводу молодой жены, услышать можно было примерно следующее: «Бедное, наивное дитя, томящееся под грузом разочарований! Разве такие лишения представляла ты, мой ангел, когда отдавала мне руку и сердце?!» – или что-нибудь в том же роде. Словом, Герой Берлина отчетливо чувствовал свою вину. К тому же он действительно любил Любочку – любил то удовольствие, которое доставляет ей как мужчина, ту женскую зависимость, от которой ей, Любочке, беременной, оторванной от родителей и от места, при всем желании уже некуда было деться. Ведь не побежит же она разводиться, в самом-то деле? Беременные не подают на развод, никто не поймет их и не примет, никто не поддержит, даже мама с папой, потому что всё по закону и положение обязывает – обрекает на терпение и подчинение.
Любя жену такой любовью, Гербер в собственных глазах возвышался неимоверно. Он был, по сути, неплохим человеком, оттого очень Любочке сочувствовал и желал ей всяческого счастья. Он, не задумываясь, достал бы ей звезду с неба, прямо сейчас, сию минуту, если бы знал как. Но до звезды было пока не дотянуться, и Герберу оставалось лишь мечтать о светлом будущем – потихонечку, про себя. Он мечтал, что вот доучится – не так много ему осталось – и потом уедет года на три куда-нибудь на Крайний Север, где будет, рук не покладая, сил не жалея, преподавать математику, а когда срок выйдет, он победно вернется к Любочке – с большим мешком северных денег. И верная, исскучавшаяся Любочка встретит его на пороге этого ветхого дома со слезами на глазах (он уже ясно представлял и эти слезы, и проваленное крыльцо, и простоволосую, утомленную ожиданием Любочку на нем), а потом они купят кооперативную квартиру в городе, сразу двухкомнатную… Дальнейшая жизнь была замутнена и Гербером окончательно не продумана, потому виделась нечетким ярким пятном, праздничным мерцанием, как при первомайском салюте.
Любочка, ничего не знавшая о планах мужа, очень скучала по дому – по его налаженному быту и уюту, по маме, у которой на все и всегда находился готовый ответ, по щедрому и добродушному Петру Василичу. Галина Алексеевна тоже скучала по Любочке. Но это была не пассивная утомительная тоска, а бурная деятельность во имя дочери и будущего внука/внучки, потому вечерами, придя с работы, Галина Алексеевна, толком не поужинав, садилась вязать пинетки и подрубать пеленки, собственное хозяйство совершенно запустив. Впрочем, Петр Василич не замечал этого. Спустя несколько дней после Любочкиного отъезда он купил по случаю старенький «москвич», еще довоенный, 39-го года выпуска, и все свободное время посвящал теперь ремонту. Спроси Петра Василича, он бы и не ответил, скучает по приемной дочери или нет, так затянул его этот кропотливый и трудоемкий процесс. Зато каждый прохожий видел, что дом принадлежит теперь автомобилисту – небезызвестный сенной сарай на заднем дворе был переоборудован в гараж, к гаражу расчищен подъезд, а в заборе проделаны новенькие ворота.
Странно, но с момента Любочкиного отъезда супруги почти перестали общаться. Они могли по нескольку дней не сказать друг другу ни слова и даже не замечали этого. Если бы Петр Василич умел сформулировать свое внутреннее состояние (хотя бы такими словами, как Герой Берлина), он бы с удивлением обнаружил, что все эти годы был женат не на самой Галине Алексеевне, а как бы на ее дочери, потому что от брака хотел, оказывается, только одного – детей, которых, увы, не дала ему война. Вот и получилось, что с Любочкиным отъездом семья как бы кончилась. Но Петр Василич был простым мужиком – бригадиром, потом старшим бригадиром, – домовитым рассудительным человеком, потому крушения семьи не заметил, а просто залег под старенькое авто, отдав ему сполна все отцовское тепло (подмена, вполне простительная настоящему мужчине).
А Любочка, управившись со слезами и с контейнером, стала стремительно обживать новое пространство. Это было чудо практичности и женской прозорливости – Любочка устроилась на почту в отдел писем, чтобы было откуда уйти в декретный отпуск, прикрепилась к женской консультации, легко завела дружбу с новыми соседями и сослуживицами и даже с одним молодым художником из Шелехова. Восторженный и, пожалуй, даже влюбленный художник написал Любочку маслом – хрупкую и воздушную, пока не расплывшуюся от беременности фигурку с букетом ржавых листьев – на фоне монументального спящего утеса; портрет занял почетное место над новенькой супружеской кроватью, а старая пружинная была даром отдана многодетным соседям через два двора. Новая роль вполне удавалась Любочке – играла она милую и добросердечную, во всех отношениях добропорядочную молодую жену, беззаветно любящую мужа, и потому аборигены ее с радостью приняли, даже соседская бабка, первое знакомство с которой не заладилось.
Начался учебный год. Гербер уезжал рано утром и возвращался поздно вечером в уютный обихоженный дом, где ждал его искусно приготовленный ужин, и чувствовал себя вполне счастливым человеком. С одной стороны, вне дома он остался свободен, каким был до свадьбы, с другой же, было ему теперь куда и к кому возвращаться. Прибегнув к очередному речевому штампу, можно сказать за Гербера – жизнь наладилась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.