Текст книги "Что скрывают красные маки"
Автор книги: Виктория Платова
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Но я не боюсь.
Потому что боюсь совсем другого: оказаться слабаком.
Если такое вдруг случится, черная дыра втянет меня обратно. Туда, где поджидают ржавые гвозди, готовые впиться в тело и мучить, мучить! В черной дыре не продохнешь. Сделаешь что-то не так, подумаешь – и вот уже тебя рвут на части гигантские лопасти. А обжигающе холодная материя плюется сгустками прямо в лицо.
Черная дыра никуда не делась: висит туманным облаком за спиной мамы и толстяка. Заняла место эстампа «Зимний вечер», а сам вечер куда-то исчез. Черная дыра – коварный и всесильный враг, невозможно ослушаться ее. Она отняла у меня птичку-красноголовку.
Она – враг.
Но и друг тоже. Я откуда-то знаю это. Случись что – она защитит меня от Осы, не позволит надавать тумаков и закатать в ковер. Случись что – она посадит в тюрьму толстяка Санжара и братьев Аббасовых, Улугмурода и Орзумурода, и… кого угодно!
Она может все!
– Ну, сынок, продолжай. – Санжар-ака ласково смотрит на меня.
– Расскажи все, что знаешь, солнышко, – подбадривает мама.
– Мы шли по улице. А потом Осу окликнули.
– Кто? – Карандаш участкового застыл над блокнотом в ожидании.
– Не знаю. Какой-то взрослый.
– Совсем взрослый? Или как Мухамеджан?
– Совсем. Но он не курил.
– Это тот человек, с которым вы должны были встретиться?
– Нет.
– С чего ты так решил?
– Линзу мне не отдали. Тот взрослый окликнул его, они пошептались, и Оса ушел с ним. Вот и все. Больше я его не видел.
– Мухамеджан что-то сказал тебе, прежде чем уйти?
– Ну… Сказал, чтобы я подождал его. А больше ничего.
– И ты…
– Подождал. Но он не вернулся. И я пошел домой.
Санжар-ака что-то старательно выводит в блокноте, пока мама не отрываясь смотрит на меня. Мама выглядит очень-очень печальной и даже испуганной. Что странно – ведь она не видит черной дыры, застывшей прямо за ней с разинутой, как у акулы, пастью.
А я вижу.
Мне хочется как-то успокоить маму, притянуть ее к себе якорными цепями и тонкими паучьими нитями. И еще чем-нибудь – вроде стебля татарской жимолости, легкого и гибкого, никто не разлучит нас, мамочка. Никто и никогда!
– Можешь описать того человека, сынок?
– Ну… На нем были черные брюки. И белый свитер. И волосы черные.
– Свитер?
Удивлен не только участковый, удивлена капля, снова повисшая у него на носу. Она вот-вот должна была упасть (ба-аац!), но теперь решила повременить. Так и качается на кончике, так и качается; я сказал что-то не то?
То, то, – щерит акулью пасть черная дыра.
– Ты не путаешь, сынок?
– Нет.
– Сейчас жарковато для свитера, а?
– Это был свитер. – Я продолжаю упорствовать. – С рисунком и надписью.
– Ты, конечно, их не запомнил.
– Почему? Запомнил. 1985 – это надпись.
– А рисунок?
– Цветок.
– Что за цветок, не помнишь?
– Ну… Он круглый. Лепестки тоже круглые.
– Мойчечак гули? Э-э… Ромашка?
– Круглый. С круглыми лепестками. Лепестков пять.
– Ну хорошо. – Санжар-ака сбивает каплю на носу карандашом. – Скажи, сынок, он кто? Ну вот я – узбек, вы с мамой – русские. А он?
– Он белый. А волосы – черные.
– Белый – это значит светлая кожа? Как у тебя?
– Белый – это белый. – Я – самый упрямый из мальчиков девяти лет.
– Хоп[15]15
Ладно, хорошо (узб.).
[Закрыть], – сдается толстяк. – Выходит, он не узбек и не русский?
Ничего страшного участковый не сказал, но черная дыра уже нависла над мамой и вот-вот проглотит ее. Мне хочется закричать, но я даже не силах разлепить губы: верхняя и нижняя прибиты друг к другу ржавыми гвоздями, сколько еще гвоздей приготовлено для меня?.. Санжар-ака задает какие-то вопросы, но больше я не произношу ни слова. И черная дыра, успокоившись, отступает.
– Ну, хватит, – говорит спасенная мама. – Не думаю, что мой сын знает больше, чем сказал.
– Наверняка знает. – Отвратительный толстяк подмигивает мне круглым карим глазом, мы еще не договорили, сынок. Но обязательно договорим.
Почему дыра не заберет его? Вот бы забрала! Я бы и пальцем не пошевелил, чтобы вытащить оттуда толстяка!
– Правда ведь знаешь, сынок? – Голос участкового звучит примерно так же, как звучал голос Осы, прежде чем тот отобрал у меня линзу.
Я изо всех сил трясу головой, что должно означать уже сказанное мамой. А может, что-то другое, из-за чего детей показывают докторам. Мне не хватает воздуха, точно! – гвозди не дают мне дышать. Скорей бы они вывалились, отстали от меня!
– Не возражаете, если мы встретимся еще раз, уважаемая? Ваш сын – ценный свидетель. Может так статься, что без него следствию не двинуться дальше. А мальчик он смышленый, большая умница. Это сразу видно. Жуда чиройли!
Красавчик, да! Только что толстяк едва ли не угрожал мне, а теперь заискивает. Запихивает каждое слово в невидимые куски кос-халвы, а сверху набрасывает горстями орехи и изюм. Но маму не проведешь:
– Хотите знать мой ответ? Ничего не получится. Он ребенок. И я никому не позволю травмировать его. Ведите свое… – тут она понижает голос, – свое следствие как хотите. А нас оставьте в покое.
– Но…
– И предупреждаю вас… Нас есть кому защитить, Санжар-ака.
– Я понимаю, да, уважаемая.
Счищая с длинных редких зубов ошметки кос-халвы, толстяк задом пятится к прихожей. Мама следует за ним. Они еще о чем-то говорят, стоя у двери, и это – странный разговор.
– Ты мужчина, – наставляет милиционера мама строгим голосом. – Так что не будь слабаком.
– Не буду.
– И сохрани тайну.
– Да.
– Не будешь?
– Нет.
– Сохранишь?
– Да.
Раз за разом они повторяют эти фразы, в одной и той же последовательности; меняются лишь интонации – от шепота к крику. Да-да, через минуту они уже кричат друг на друга. С такой яростью, что я плотно прижимаю к ушам ладони. Лишь бы не слышать этот крик. Но он никуда не девается, он продолжает звучать в моей голове.
Все это – в моей голове.
– Солнышко? Все в порядке, солнышко?
Это мама, она вернулась в комнату и теперь крепко обнимает меня. Я снова оказываюсь под навесом ее подбородка, способным защитить от любых напастей: якорные цепи тихонько поскрипывают, паучьи нити нежно звенят.
– Он больше не придет? – спрашиваю я.
– Не придет, не волнуйся. Я тебе обещаю.
– Оса – не мой друг.
– Я знаю. Я люблю тебя, малыш. Почему бы нам не поехать в горы, к папе?
– Правда?
– Конечно. – Мама смеется и невпопад целует меня в щеки, глаза и макушку. – Поедем прямо сегодня.
– Правда?
– Нет, погоди… Я должна еще договориться на работе. И автобус… Поедем завтра, но зато с утра. Ты рад, солнышко?
– Очень-очень рад!
– Поживем у папы несколько дней. Мы ведь соскучились по нему. А уж он как будет счастлив, ты не представляешь!
Ш-ш-ш, ш-ш-ш… Мы как будто едем в автобусе (мы не едем в автобусе, а сидим на диване), но все равно – автобус мягко покачивается на рессорах, из-под колес во все стороны летят мелкие камешки и галька. И мама (в моем любимом зеленом платье с красными розами, хотя на самом деле – это маки, хотя на самом деле это белый халат в черный горох) прижимает меня к себе и укачивает. И плетет кокон, в котором мы могли бы укрыться от всего, – из паучьих нитей, из якорных цепей. Мамино лицо прижимается к моему (здорово было бы сфотографироваться так!):
– Все хорошо, милый!.. Мы едем, едем, едем, в далекие края. Веселые соседи, счастливые друзья!..
Наша с мамой любимая песенка, безопасная, как летний день; как трава в летнем дне, как новенькая курпача… Нет-нет, я шагу туда не ступлю!
– Оса – не мой друг, мамочка! Оса – не мой друг.
Теплые (ничего нет теплее!) мамины губы касаются моей щеки.
– Если ты знаешь что-то, милый, можешь смело рассказать своей маме. И никто, никто не посмеет тебя обидеть.
Губы перемещаются к мочке уха, но они – уже не мамины. Да и не губы вовсе: слова-личинки, которые не спеша заползают мне в ухо. И шуршат там, и потрескивают, располагаясь поудобнее. Если ты знаешшшь… можешшшь… рассказаттть.
Я знаю, кто их послал.
И я ничего не скажу. Я не какой-нибудь слабак.
Но они шуршат и шуршат.
Вот если бы маленькая птичка-красноголовка, мой единственный дружок, вернулась ко мне! Она бы выклевала все личинки из головы – и как хорошо, как славно мы бы зажили!.. Но еще замечательнее, что одна лишь мысль о вечном враге – птице – до смерти пугает личинки.
Шороха больше нет.
– Ты вовсе не обязан что-то скрывать, солнышко. Во всяком случае, мне ты можешь довериться полностью.
– Все так и было, мамочка, как я рассказал. Все так и было.
– Ну и хорошо.
Мама все еще не выпускает меня из рук, а я, уткнувшись ей в плечо, осматриваю комнату. Черная дыра наконец-то убралась, и эстамп «Зимний вечер» снова занял свое место. В нем ничего не изменилось, все те же черно-белые крыши домов и черно-белые люди. Я никогда не обращал на них внимания, я даже не помню, сколько их. Но один есть точно: в черных брюках и в белом свитере. Он стоит у окна, отделенный стеклом от всех остальных людей. От крыш и улицы. Все так и было, как я рассказал. Все так и есть – белое лицо и черные волосы, потому что других цветов в эстампе «Зимний вечер» не существует. Но, сколько бы я ни вглядывался – так и не могу обнаружить ни надписи, ни цветка с круглыми лепестками. Выходит, я соврал? Выходит, у толстяка Санжара есть все основания, чтобы посадить меня в тюрьму, как уччига чиккан елгончи?[16]16
Отъявленный лгун (узб.).
[Закрыть]
Не успеваю я испугаться по-настоящему, как цветок, а следом за ним и надпись находятся: они искусно вплетены в узор на тарелке, которую мы с мамой привезли из Самарканда.
Адорабль. Оншонто.
– Что ты сказал, милый?
Это мама, она снова чем-то напугана. Успокойся, мамочка! Никакой опасности нет.
– Ничего. Ничего не сказал.
– Значит, мне показалось. Завтра мы поедем к папе, и все у нас будет замечательно.
* * *
…Все и правда замечательно.
И папа – замечательный, хотя и выглядит растерянным. Он совсем не ожидал увидеть нас с мамой, напротив, собирался сам приехать в Шахрисабз, на выходные; разве не об этом мы договаривались, дорогая?
Что произошло?
– Потом. Расскажу чуть позже… – Мама понижает голос и прикладывает ладонь к губам.
– Это… не?
– Нет-нет. Ничего, что касалось бы нас напрямую.
– Ты уверена?
– Не сейчас.
– Но это, хотя бы…
– Нас это не коснется, обещаю. И нас есть кому защитить.
– Ты преувеличиваешь возможности Наби.
Горы, окружающие обсерваторию, – зеленые. И еще немного синие. И серые – там, где заканчивается зелень и начинаются скалы. В скальные зазубрины забился снег, еще больше его на вершинах: он лежал там всегда и вовсе не собирается таять.
А здесь тепло. Даже жарко. Мы стоим посреди площадки, со всех сторон окруженной одноэтажными домиками. Домики – в целый городской квартал длиной, с одинаковыми окошками, и только занавески на них разные. А иногда занавесок и вовсе нет.
Два окна в одном из домов принадлежат папе, я узнаю их по красным петухам на белом фоне. У папы здесь «ведомственная квартира», хотя это и не квартира вовсе: две комнаты – спальня и кабинет, а завтракает, обедает и ужинает папа в местной столовой.
– Как вы добрались? – Он отбирает у мамы маленькую дорожную сумку с вещами.
– Тяжелее, чем обычно. Но ничего. Мы справились. Правда, солнышко?
Я киваю головой. Мы справились, хотя автобус сломался в пути. Перегрелся радиатор, сказал маме шофер, но дело тут не в радиаторе. Что-то серое и пыльное следовало за нами из Шахрисабза, то отставая ненадолго, то снова нагоняя и нагло влезая в мотор. Оно обнаружилось еще в городе, еще в нашем дворе. Он не очень многолюдный по утрам, но сегодня людей было намного больше, чем обычно. Некоторых я никогда здесь не видел и уж точно никогда не слыхал крика, который настиг нас, когда мы вышли из подъезда. Крик перешел в вой и едва не сбил меня с ног. И, чтобы удержаться, я ухватился за маму.
– Что это, мам?
– Кому-то очень плохо, солнышко.
– А мы можем помочь?
– Мы не можем помочь. И никто не может.
– Совсем?
– Совсем.
Мы с мамой ускорили шаг, а потом едва не побежали (вдруг рейсовый автобус не дождется самого послушного мальчика и самую лучшую маму?) – но крик все равно оказался быстрее. Ловчее. Он обошел нас, как заправский марафонец, обдал струей раскаленного воздуха и укатился далеко вперед.
– Биби, – сказал я. – Это Биби. Бабушка Осы. Ведь так?
Мама остановилась, хотя ей очень не хотелось этого делать (вдруг рейсовый автобус возьмет и уйдет раньше?). Поставила сумку на землю, обняла меня за плечи и заглянула в глаза. Что бы ни случилось, она никогда не соврет мне. Не промолчит, если я жду ответа. Иначе и быть не может.
– Да, солнышко. – Вот и ответ.
– Биби хорошая. Не то, что Оса. Лучше бы Осе было плохо.
– Не говори так.
Мама как будто забыла, что совсем недавно готова была убить Осу, который посмел обидеть ее сына. Ну что ж, мама забыла – и я не буду напоминать.
– Она болеет?
– Да.
– И будет долго болеть?
– Да.
– Пока не умрет?
– Мне очень жаль, мой родной.
То серое и пыльное, что увязалось за автобусом, и есть горе Биби, ее крик?
Может быть.
Щурясь от солнца, я смотрю на зелено-сине-белые горы и думаю о Биби. Это – ничем не подкрепленные мысли: я даже не могу вспомнить, как она выглядит. Это странно. Как будто моя голова – школьная доска и кто-то водит по ней тряпкой, стирая все что ни попадя. Остается лишь маленький островок, до которого тряпке так и не удалось добраться: все зубы у Биби – золотые.
Если бы они вдруг выросли и увеличились в размерах раз примерно в тысячу или миллион, то их можно было бы принять за купола Майданакской обсерватории, залитые солнцем. Купола, за которыми прячутся телескопы, придают обсерватории сходство со средневековым замком, раньше мне хотелось остаться в этом замке на подольше. А сейчас?
Я не знаю.
Я ни на секунду не забываю о черной дыре, но мне очень бы хотелось, чтобы она забыла про меня. А птичка-красноголовка – она меня забыла? Я грущу по ней. Очень грущу.
– Ну что ты такой квелый? – спрашивает папа бодрым голосом. – Прогуляемся немного? Хочу показать тебе одну штуку. Улучшает нашу оптику в разы. Сам ее придумал.
Папино предложение застает меня врасплох, хотя ничего необычного в нем нет. Когда я приезжаю, мы немного гуляем по окрестностям, потом направляемся в мастерскую, где папа долго и обстоятельно показывает «штуки», которые придумал, и еще обстоятельнее объясняет принцип их работы.
– Звезды будут видны лучше, да, пап?
– Значительно лучше, – смеется папа. – Ни один инопланетный звездолет от нас не ускользнет. Ну что, идем?
Мне нечего ответить папе. Что, если его оптическое открытие приблизит не только звезды, но и черную дыру? И ржавые гвозди невозможно будет отличить от Ак-Сарая или городской водонапорной башни – такими они станут огромными? Как я с ними справлюсь?
– Дорога была тяжелее, чем обычно, – вступается за меня мама. – Он устал. Ты ведь устал, солнышко?..
В папиной «ведомственной» квартире меня укладывают на кушетку, и я немедленно проваливаюсь в сон. Глубокий, но все равно беспокойный: даже во сне я боюсь оказаться слабаком и выдать тайну.
Хотя и не знаю, что это за тайна.
Во сне я снова нахожу себя возле арыка. И Оса с закрытыми глазами; с улыбкой, нацепленной на горло, вновь проплывает мимо. Но теперь он не пытается выскочить наружу подобно дельфину: наверное, из-за того, что арык на этот раз наполнен не водой (и даже не землей), а стеклянными шариками. Сколько несчастных диких животных нужно было убить на сафари, чтобы шариков оказалось достаточно для такой прожорливой канавы?
Тысячу или даже миллион.
Мне ужасно жаль диких животных – жирафа, льва, черную пантеру. И утешает лишь одно: птичка не пострадала, она – не дикое животное. Она – моя.
Просыпаюсь я уже в сумерках. Подушка мокра от слез, хотя я не помню, чтобы плакал. Мамы и папы в комнате нет, но голоса их раздаются совсем рядом, за стеной.
– Наби поможет нам. – Я с трудом узнаю мамин голос, он словно вырезан из жести и обмотан колючей проволокой для надежности. – Однажды он уже сделал это. Поможет и сейчас.
– Не думаю, что это хорошая идея. – Я с трудом узнаю папин голос. Слушать его – все равно что вскрыть обивку старого дивана и обнаружить там пыль, труху и полусгнивший поролон. Пыль забивается в ноздри и страшно щиплет нос: я вот-вот чихну, но в самый последний момент сдерживаюсь.
– Придумай идею получше.
– Мне кажется, ты паникуешь напрасно, девочка. Что, в конце концов, произошло?
– То, о чем сегодня говорит весь город. А завтра будет говорить еще больше. Два убийства – слишком много для такого маленького города.
– А… это точно были убийства?
– Перерезанное горло считается убийством?
– Прошу тебя… – Поролон неприятно поскрипывает, и у меня снова начинает чесаться в носу. – Без подробностей.
– Мальчишка пятнадцати лет и иностранец. Понимаешь? Иностранец!
– Здесь, на Майданаке, полно иностранцев…
– Это не одно и то же. К нам уже приходил милиционер.
– Почему к нам? – Поролон трещит и распадается на куски.
– Малыш… Он общался с этим мальчишкой. С их дворовой компанией.
– Наш малыш?
– Да.
– Ну и что в этом такого?
– Возможно, они проводили вместе какое-то время…
– Ну и что в этом такого?
– Вроде бы он был последним, кто видел мальчишку в живых.
– Наш малыш?
– Да.
– Даже если это так…
– Конечно, это не так! Наверняка его видели еще десятки людей.
– Вот именно!
– Мне просто не нравится, что к нам приходил милиционер. И не нравится, что у малыша пропала рубашка. Та, что Наби привез из Германии, – красивая, светло-голубая, с погончиками… Куда она делась – ума не приложу.
– Да и черт с ней, с рубашкой. Нашла о чем горевать. А что касается милиционера… Такая у него работа, милая.
– Он хочет прийти еще.
– Такая у него работа.
– А если следом за этим идиотом-участковым придут другие?
– Ну кто? Кто?
– Кто захочет поговорить с малышом. Совсем не идиоты.
– Малыш сказал… что-то особенное?
– Ничего особенного. Что может сказать мальчик семи лет?
– Девяти, – мягко поправляет папа.
– Да-да, конечно.
– Возвращаешься туда снова и снова?
Папа ждет ответа. Я тоже жду ответа, хотя и мало что понимаю в разговоре, струящемся за стеной. До сих пор безоговорочно побеждал кусок жести, обмотанный колючей проволокой для надежности. Он крошил обивку, вздымал пыль и труху, но теперь что-то изменилось.
– Нет.
– Я знаю, что возвращаешься, девочка. Потому что я тоже возвращаюсь. Просто удивительно, что мы до сих пор там не столкнулись.
Непонятно, смеется папа или плачет. Или кричит, как птица. А еще птицы поют, чирикают, воркуют, каркают; жаль, что я никогда не услышу свою красноголовку.
Она мертвая.
– Ты обещал. Никогда не вспоминать.
– Но я не обещал забыть.
– Обещал!
Теперь уже кричит мама. Хотя это всего лишь шепот. Это всего лишь шепот, но легкая фанерная перегородка, отделяющая меня от мамы и папы, подрагивает.
– Скажи еще, что ты жалеешь!
– Я не жалею, девочка. И никогда не жалел. Ни секунды. Ты же знаешь, как я люблю тебя. Как я люблю малыша. Но вдруг… вдруг когда-нибудь все выплывет наружу? Что мы будем делать тогда?
– Я хочу, чтобы мы уехали.
– Куда?
– Не знаю. Туда, где нет идиотов-участковых.
– Участковые есть везде.
– Я хочу, чтобы мы уехали.
– Эта работа очень много значит для меня…
– Обсерватории есть везде. Поговори с Наби. Он поможет. Он твой друг.
– Все, что он делал, он делал ради тебя.
– Вот и хорошо. Значит, не откажет и в этот раз.
– Это неправильно, Ия.
Папа не так часто называет маму по имени, а ведь это очень красивое имя – Ия. И не просто красивое – оно как будто создано для меня. И для папы, конечно, но для меня все-таки больше. Ты словно стоишь на вершине зелено-сине-белой горы и кричишь куда-то в созвездие Волосы Вероники… Нет, в какое-нибудь другое созвездие… Секстант! Ты кричишь: «Мамочка, я люблю тебя!» Ответ, который приходит, всегда один и тот же: «И я».
И я люблю тебя, солнышко.
Что бы я ни сказал, что бы ни сделал, он не изменится.
– Это неправильно, – снова повторяет папа. – Нечестно.
– Плевать. Я ни перед чем не остановлюсь, чтобы спасти малыша. Если кто-то попытается влезть в нашу жизнь, я буду защищаться.
– Влезть в нашу жизнь или влезть в его голову?
– Не начинай.
– Ты ведь об этом думаешь.
– Не важно, что я думаю. Я никому не позволю сделать это.
– А… если он сам?
– Не понимаю тебя.
– Если он сам захочет в ней покопаться?
Хорошо бы уяснить, о чем они говорят. Вернее, говорили: теперь за перегородкой царит тишина. Совсем не то, что в моей голове: в ней снова что-то шуршит и потрескивает. Вдруг мама и папа услышат это шуршание и поймут, что я не сплю. Подслушиваю их, а это – неправильно. Это плохо. И плохо то, что они ссорятся. Но… они не ссорятся.
Они кричат, как птицы.
И молчат, как птицы.
Чтобы шуршание и треск не беспокоили их, я снова начинаю думать о своей собственной птичке-красноголовке, о ее желтых лапках, испачканных землей. А еще о том, что мы когда-нибудь найдемся. Может быть, даже сегодня. Или завтра. Но я согласен подождать и дольше. Если черная дыра выпустила меня, то обязательно выпустит и ее. Мысли о птичке успокаивают, убаюкивают. Это – мягкие, рассыпчатые мысли; такие же мягкие и рассыпчатые, как земля.
– Мы должны уехать.
– Я устал переезжать с места на место. Думал, что мы здесь и останемся. Мне нравится моя работа. И ты вроде бы не жаловалась на свою.
– Мы здесь не останемся. Посмотри, что я нашла.
– Что это?
– Это было в столе. Не там, где лежат все твои чертовы космические фотографии. Отдельно. В другом ящике. Под квитанциями за квартиру.
– Подожди… Так это же и есть мои чертовы фотографии.
– Уже нет. Малыш рисовал на них. Вот здесь. Вот здесь и здесь.
– Ну… Все дети рисуют.
– Не такое.
– Все дети рисуют разное.
– Не такое, – упрямится мама. Кусок жести, завернутый в проволоку, снова начинает колотить по обивке.
– Я не вижу ничего пугающего, – огрызается обивка.
– Ты гребаный психолог?
– Слава богу, нет. Иначе первое, что ты сделала, – развелась бы со мной.
– Не шути так.
– Я не шучу. Мы оба знаем это. Тебя ничто не остановит.
– Потому что на моей стороне любовь.
– Вдруг мы страшно ошиблись? Любовь ведь тоже бывает не права.
– Никогда. Никогда не говори так. После того, что мы пережили… Малыш послан нам небом. Он и похож на ангела. Особенно когда спит. Идем, взглянешь на него.
Мама и папа сейчас будут здесь, через какую-то секунду. А я совсем не готов к этому, и моя голова не готова. В ней по-прежнему шуршание и треск. Сквозь узкую щелку в веках я вижу, как подрагивают тени на стене. Мама и папа подошли к кушетке и смотрят на меня.
– Ты мужчина, – громко говорит мама, не разжимая губ. – Так что не будь слабаком.
– Не буду, – не разжимая губ, громко говорит папа.
– И сохрани тайну.
– Да.
– Не будешь?
– Нет.
– Сохранишь?
– Да.
Мне хочется зажать уши, но я уже знаю – это не поможет. Все – в моей голове.
– Ну что ты, солнышко? – шепчет мама, присев на кушетку и обняв меня. – Приснилось что-то страшное?
– Он еще не проснулся, – шепчет папа. – Надо бы его разбудить.
Может быть, я и вправду еще не проснулся? И разговор родителей, значения которого я так и не понял, – лишь часть сна? Как бы то ни было, я благополучно забываю его. И не вспоминаю долгие годы, которые вмещают побег из Шахрисабза, по-другому это не назовешь: мы с мамой уехали оттуда через неделю после поездки к отцу на Майданак. Потом был Самарканд (не очень долгий), потом – Ташкент, здесь мы задержались года на три. Потом – еще какие-то города, обязательным атрибутом которых выступают горы, сухая земля и отсутствие вывесок на русском. Они и раньше почти не встречались, последний раз я видел их в Ташкенте. Тогда же мы в последний раз увиделись с академиком Рахимовым.
Кажется, он привез деньги. Много денег.
– Должно хватить надолго, – сказал академик.
– Спасибо, Наби. Ты знаешь, мы не сможем их вернуть, – ответила мама.
– Возвращать не надо. Просто время от времени проявляйся. Сообщай о себе.
– Да. Если получится.
В тот свой последний приезд академик Рахимов почти не смотрел на меня. Это странно. Ведь он друг моего отца. Но, может быть, все дело именно в папе.
Его больше нет с нами.
Поначалу я думаю, что все дело в Майданаке, лучшей на свете обсерватории. Папа просто не захотел ее оставить, и в Самарканде, а затем и в Ташкенте мы устраивались без него. Он не звонит, и писем от него не приходит. Я не слишком расстраиваюсь по этому поводу, наоборот, даже радуюсь. Папе не нужно знать, что я плохой ученик. Очень плохой – папа бы загрустил.
Я – плохой ученик, но мог быть хорошим. Если бы не был рус киши и так часто не менял бы школы. Даже не помню, сколько их было. Мы нигде не можем пустить корни – слишком сухая здесь земля, в этой проклятой Азии. А где-то есть совсем другая – там, возможно, мы смогли бы остаться навсегда. Я никогда не озвучиваю свои мысли маме, хотя мы по-прежнему близки и даже стали еще ближе. Что поделать, если кокон, который мы сплели совместными усилиями и украсили якорными цепями и паучьими нитями, слишком маленький.
Постоянно затекает тело, но другого места для нас не предусмотрено.
Я готов смириться с этим и с нашими бесконечными переездами. И даже с тем, что мама ничего не рассказала мне о смерти отца. Я узнал об этом спустя год, а причину смерти – не знаю до сих пор. Или она рассказала мне и мы даже присутствовали на похоронах, а я просто все это позабыл? Все, кроме зеленого платья с красными розами.
Или это были маки?
Я все позабыл.
Ничего удивительного для человека, побывавшего в черной дыре. Она никуда не делась, она все еще присматривает за мной не хуже мамы. И даже лучше – намного, намного лучше. Она не требует ежесекундных, ежедневных подтверждений любви. Она вообще ничего не требует. Лишь время от времени выдергивает меня из повседневности, чтобы забить в позвоночник раскаленные гвозди. И сбросить в арык, до краев наполненный стеклянными шариками.
Когда я полюбил сафари? Когда понял, что моей маленькой птичке-красноголовке ничто не угрожает.
Она мертвая.
И это – лучшая новость, пришедшая из черноты.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?