Электронная библиотека » Виктория Токарева » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 13:37


Автор книги: Виктория Токарева


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Я учусь

Я получила первую пятерку. За немой этюд…

«Снег в июле». Тополиный пух. Это первое «отлично» на курсе. Остальных оценили пониже: «хорошо», «средне» и «плохо».

Я выскочила с пятеркой из кабинета и побежала по длинному коридору. Мне надо было как-то расплескать свою избыточную радость, уравновесить себя в скорости и движении.

Я побежала, а группа оскорбленно переглянулась и пошла к Виноградской.

– Вы поставили ей пятерку, когда известно, что за нее написал Варламов, – заявила группа.

– Это должно быть доказано, – сухо возразила Виноградская.

Она большой кусок жизни прожила во времена доносов и знала, чего они стоят. Доносами движет зависть.

Как докажешь? Никак и не докажешь. Пришлось смириться с моей пятеркой.

Юра Варламов – студент нашей группы. Приехал из Ростова. В детстве дядя (родной брат отца) брал его с собой воровать. Шарить по карманам. У ребенка рука легче. Потом их пути разошлись. Дядя – в тюрьму. Юра – во Всесоюзный институт кинематографии. Юра – большеглазый, простоватый и влюблен в меня. Он хочет на мне жениться и ввести меня в свою ростовскую семью. Но я ставлю условие:

– Будешь знаменитость, как Константин Симонов, тогда я выйду за тебя.

– Буду, – клянется Юра. Ему кажется, что это несложно.

Я не влюблена. Я не поощряю, но и не запрещаю. Греюсь в лучах его любви, как авитаминозный северянин под южным солнцем. Чувствую, как в меня вливается ультрафиолет и я хорошею на глазах.

Однокурсники недовольны ситуацией. Им обидно за друга. Они считают необходимым открыть ему глаза.

– Ты что, не видишь? Она тобой пользуется. Она тебе не ответит и ничего не вернет.

– И не надо, – удивляется Юра. – Пусть ей будет тепло.

В его отношении ко мне – отцовское начало: все отдать, чтобы ребенок вырос и жил дальше. Самоотдача – и содержание, и смысл такой любви.

Тем не менее он не писал за меня. Скорее я за него. Я сокращала его тексты, монтировала, конец ставила в начало, начало выбрасывала вообще. Я – формалистка. Для меня форма имеет большое значение. Я как бы работаю формой, поэтому у меня почти нет лишних слов.

Мои однокурсники не поверили, что я пишу сама.

Позже, когда я напечаталась, моя мама спросила:

– Кто за тебя пишет?

Нет пророка в своем отечестве. Глядя на меня, никому в голову не приходит, что я способна на что-то стоящее. И мне самой это тоже не приходит в голову.

Однажды на кинофестивале меня представили известному государственному режиссеру.

– Это вы? – удивился он.

– Я.

– В самом деле?

Я сконфуженно промолчала. Режиссер озадачился, потом сказал, перейдя почему-то на ты. Знак доверия.

– Я думал, что ты как все кинематографические говны. А ты – нормальная баба с сиськами.

Мои современницы несли свои маски: Юнна Мориц – загадочный бубновый валет, Белла Ахмадулина – хрупкая Господня дудочка. Хочется броситься и спасти. А я – нормальная баба с сиськами. А если быть точной, то и без них.

День без вранья

Во мне не было признаков избранности, а возможно, не было и самой избранности, но всегда была потребность в писании. Графомания. Я садилась за стол и графоманила и на втором курсе написала рассказ «День без вранья». И отнесла рукопись в два места. На киностудию «Мосфильм» редактору Боре и в журнал «Молодая гвардия», поскольку он был ближе всего к моему дому. Я поднялась на лифте на какой-то этаж и вошла в кабинет заместителя главного. Зам только что приехал с Севера и с жадностью поглощал столичную жизнь, как-то: пил, искал высокую любовь, находил, терял, снова пил, попадал в милицию, неуважительно отзывался о Брежневе и писал замечательные книги. Талант искрил из его рыжих глаз и сиял над обширной лысиной.

Все кончилось тем, что его сняли. Потом назначили на более высокий пост. Но и оттуда тоже сняли. Он не приживался. Он имел внутри себя совершенно не начальническую, молодую, мятежную и даже слегка хулиганскую начинку.

Именно этот рыжеволосый Зам поднялся мне навстречу.

Я поздоровалась и сказала:

– Я написала рассказ. – И положила рассказ на угол стола.

– А вы откуда вообще? – спросил Зам. Может, он решил, что я чья-то дочка или чья-то протеже.

– Ниоткуда.

– А как вы сюда попали?

– С улицы, – простодушно ответила я. Не с неба же я прилетела.

– Если все с улицы начнут ходить прямо ко мне в кабинет, у меня ни на что больше времени не останется. Существует отдел прозы. Туда и идите.

– Забрать? – догадалась я и потянулась за рукописью.

Зама тронула моя покорность. Он посмотрел на деревянные бусы, висящие на моей груди, как у дикаря, и смягчился.

– Ладно, – сказал он. – Оставьте.

Прошло три дня, и в моей коммуналке раздался звонок. Подошла соседка и сказала:

– Тебя мужчина…

Я взяла трубку. Зам назвал себя и замолчал. Я тоже молчала. Потом он спросил:

– А когда вы это написали?

– Неделю назад, – ответила я.

– А вы еще кому-нибудь показывали?

– Нет. А что?

Он снова замолчал. Разговор продвигался не энергично. Через пень в колоду. Зам попросил меня прийти.

Потом я узнала, что он срочно созвал собрание, на котором приказал к самотеку быть внимательным, потому что с улицы иногда приносят выдающиеся произведения.

Я пришла к Заму. Он сказал, что рассказ талантливый. Я ждала, когда он добавит: «но мы не напечатаем». Мне всегда так отказывали, и я уже выучила наизусть эту формулировку: «Мило, талантливо, но мы не напечатаем».

– Мило, – начал Зам. – Талантливо…

– Но, – подсказала я.

– Что «но»? – не понял он.

– Но вы не напечатаете.

– Почему же? Напечатаем. В шестом номере. Но мы бы хотели сопроводить вашу первую публикацию напутствием какого-нибудь классика.

– Какого?

– Выбирайте сами, кто вам больше всего нравится…

Вечером этого дня я сидела у себя в коммуналке и тряслась, как мокрая кошка.

Когда человек получает отрицательные эмоции, то в его кровь выбрасывается адреналин. А когда эмоции положительные, то в кровь ведь тоже что-то выбрасывается. И когда выбрасывается слишком много, организм начинает дрожать, как во время перегрузок. Я сидела и дрожала от перегрузки счастья.

На другой день освоилась со своим новым положением счастливого человека и стала выбирать напутствующего.

Кто будет мой «старик Державин», который меня благословит? Шолохов? Но он живет в станице Вешенской, ничего не пишет и пьет водку. Твардовский? Он не близок мне внешне: обширный, похож на бабушку. В молодости его называли «смесь добра молодца с красной девицей». С возрастом добрый молодец отступил внутрь, а красна девица постарела.

Я невольно искала в мэтре свой мужской идеал. Ни Шолохов, ни Твардовский не подходили. Близко не приближались.

Но кто же? Константин Симонов! Вот кто. Это был Хемингуэй по-русски. Трубка. Седина. Любовь народа. Такую прижизненную славу познал только Евтушенко.

Зам написал Симонову письмо с просьбой дать мне «доброго пути». Симонов согласился прочитать рукопись. Я согласилась отвезти рукопись к нему домой. Моя подруга Эльга снаряжала меня в дорогу. Она принесла бабушкин бриллиантовый кулон и повесила мне на шею. Я получилась как бы девушка из хорошей семьи. Из семьи с традициями.

У меня есть прорезиненный плащ. Из клеенки. Но это заметно, если щупать и нюхать. Вряд ли Константин Симонов так подробно заинтересуется моим плащом. А из лестничного полумрака он будет выглядеть вполне натурально. На голове – кепка из мохера. Польская. На ногах розовые туфли. Они еще живы.

Общий вид: плащ дешевый, шапка не по сезону, туфли практически без подошв. Но зато бриллиант – настоящий. И рукопись – сорок две страницы сплошного таланта. Немало, если разобраться.

Маленькое уточнение: Симонов попросил не звонить в дверь, а бросить рукопись в дверную щель.

Я поднялась на этаж. На его двери – прорезь, отделанная медью. В эту прорезь надо бросить мою рукопись из сорока двух страниц. Он так просил. Но я не могу не увидеть его. И мне жалко мою рукопись, которая упадет с высоты человеческого роста и разлетится во все стороны, и ее надо будет подбирать с пола.

Я звоню в дверь. Открывает САМ. Короткая стрижка. Голубоватая седина. Видимо, прополаскивает волосы в синьке. Загорелое лицо. Карие глаза.

– Извините, – мягко говорит Симонов. – Я не могу подать вам руки. Я ставлю собаке компресс. У меня руки в водке.

– Ничего, – прощаю я. – Вот…

Я протягиваю рукопись. Он вытирает ладонь о штаны. (Спирт не оставляет пятен.) Берет рукопись.

– До свидания, – прощаюсь я.

– До свидания.

Я поворачиваюсь и иду вниз. Дверь закрывается. Легкий щелчок. Бриллиант на моей шее остается неувиденным. Да и бриллиант чужой.

Я не вызываю лифт. Спускаюсь пешком два лестничных пролета. Останавливаюсь между этажами и смотрю в окно. Со стороны может показаться: стоит человек и смотрит в окно. Может, кого-то ждет или любуется природой. А внутри меня – сквозняк. Пустота, в которой свищет ветер. Мне кажется, что мимо меня, как роскошный грохочущий поезд, пронеслась чужая прекрасная, одухотворенная жизнь. А я осталась на продуваемой платформе где-то в Мытищах, в хулиганах и запахах станционного клозета. Двое суток я не могла есть и разговаривать.

На третьи сутки Константин Симонов позвонил мне по телефону и сказал, что вообще-то идея доброго пути кажется ему идиотской. Нет писателя начинающего и завершающего. Писатель – или есть, или нет. Я – есть. Я пишу зрело и мастерски. Зачем мне напутствие? Но ладно уж, так и быть, если журнал просит, он напишет полстранички. Он передаст мне эти полстранички возле памятника Пушкину в три часа дня, потому что именно в это время он будет неподалеку, в журнале «Знамя», а уже в пять часов он должен быть в аэропорту, ему надо в Германию лететь.

Константин Симонов появился возле памятника ровно в три часа. Точность – вежливость королей, а поскольку в стране победившего пролетариата королей нет, то и точность повывелась. Симонов пришел в три. А я немножко раньше. И я видела, как он идет к памятнику и ищет меня глазами. На нем английское пальто в елочку. Седая голова. Смуглое лицо. Трубочка. Богочеловек. Его все узнают. На него все оборачиваются. Я хочу, чтобы он полюбил меня, как Серову, и посвящал мне стихи. А я не хуже. У меня врожденный талант. Я пишу зрело и мастерски. Но Симонов смотрит куда-то поверх голов и думает о своем. Обо мне он не думает. И не знает, что я жду его любви. Ему это в голову не приходит.

Через несколько лет мы случайно встречаемся в Ленинграде. На премьере моего первого фильма «Джентльмены удачи». Симонов с женой. Я смотрю на жену во все глаза: кто эта избранная счастливица? Но никакого явного счастья на ее лице нет. Скромная женщина на каждый день. Не женщина-праздник, как предполагается у такого человека. И сам он выглядит буднично. Не Богочеловек. Просто человек в темном свитере, к рукаву прилипла длинная волосинка. Мне хочется снять ее, но это не моя привилегия. Пусть жена снимает. Я не имею права.

Симонов узнает меня. Мы здороваемся.

– А я с мамой пришла, – говорю я почему-то. Надо ведь что-то сказать.

Его лицо неожиданно оживает.

– С мамой, да? – проникновенно переспрашивает он. И смотрит не поверх меня, а прямо на меня, и в его глазах грустная нежность.

Оказывается, Симонов больше всех на свете любил свою маму. А через свою маму – и остальных мам. Я уже не просто абстрактный литератор, а чья-то дочка. У меня есть корни, защита и устойчивость.

Может быть, мне надо было с самого начала не бриллиант на шею вешать, а маму с собой брать.

А моя мама в это время стоит возле колонны, в стороне, мучительно стесняется скопления людей. Ее нос густо засыпан пудрой «Лебедь». Она хочет как-то соответствовать творческой элите, но просто стоит с белым носом и боится, что у нее спустятся чулки. Она не уверена в себе, а ее никто не поддерживает, потому что ее муж, а мой папа, умер тридцати шести лет от роду, в январе сорок пятого года. А в мае кончилась война.

Мы получили известие от папиного брата дяди Жени. Дядя Женя прислал черно-серую открытку, на которой было изображено черное дерево с обрубленными сучьями на берегу черной речки. В дерево упирается черная лодка с брошенными веслами. И надпись: «Любовная лодка разбилась о быт». А внизу сообщение о дне смерти папы.

Эвакуация. Какая-то деревянная изба. Мать сидит, привалившись спиной к печке, и плачет. Вошла моя старшая сестра, посмотрела на мать и запела.

– Папочка умер, а ты поешь, – горько упрекнула мать.

Сестре пять лет, она не понимает, что значит «умер папочка» и почему нельзя петь.

Потом я просыпаюсь среди ночи и вижу, что они обе тихо плачут. Это было в сорок пятом году. А сейчас шестьдесят девятый. Через двадцать пять лет. Мама стоит в Доме кино, но ей хочется домой. Она хорошо себя чувствует только на своей территории.

Симонов смотрит на меня, будто проснувшись. Он не знал, что я его любила. Недолго. Полдня. Но так, что запомнила на всю жизнь. Человек проживает не временную жизнь, а эмоциональную. Жизнь его складывается не из количества прожитых дней, а из количества и качества эмоций.

Я любила Константина Симонова на лестничном марше и возле памятника Пушкину. Внешне это никак не выражалось. Все осталось в душе. Я спокойно и даже безразлично взяла полстранички напутствия. Сказала два слова: «спасибо» и «до свидания». И тут же поехала в журнал.

– Ну как Симонов? – небрежно спросил Зам. Завидовал.

– У него руки в водке были, – небрежно сказала я.

– Он что, водку руками черпает?

Я пожала плечом. Дескать, не мое дело. У него своя жизнь, свои привычки. У меня свои.


Рассказ «День без вранья» с послесловием Симонова вышел в июле шестьдесят четвертого года. На хвосте хрущевской перестройки. Через два месяца страна вступила в начальную стадию застоя, и я уже никогда не смогла бы напечатать свой рассказ. Мой герой – учитель литературы. Он проживает один день без вранья. А что же он делает остальные триста шестьдесят четыре дня в году? Врет?

Но рассказ вышел. Я как бы успела вскочить в последний вагон на последнюю подножку.

Июль шестьдесят четвертого года. Лето. Прибалтика. Я купила журнал в киоске на пляже. Открыла. Увидела свой портрет. И побежала по пляжу. От счастья я всегда ускоряюсь и бегу, пока не устану. Физическая усталость – это единственное, что приводит меня в порядок.

А дальше началось движение судьбы, которое плелось из мелочей и совпадений. Как-то: в поезде едет артист «А». На полустанке он выходит на перрон и покупает в киоске журнал. Потом от нечего делать он листает журнал и натыкается на мой рассказ. Далее он приезжает в Москву и звонит своей подруге «Б» и говорит: «Прочитай рассказ». Подруга читает и советует своему мужу: «Вася (к примеру), прочитай рассказ». Вася читает и тут же звонит главному редактору: «Боря (к примеру), найдите этого автора и заключите с ним договор».

Боря звонит ко мне домой и говорит:

– Зайдите на студию. С паспортом.

– А я его потеряла, – отвечаю я.

Это правда. Со мной случается, я теряю важные документы.

– А на память вы его помните?

– Помню.

– Ну приходите так.

Боре кажется, я хитрю. Я не хочу заключать с ним договор. Я хочу отнести рассказ в другое объединение. Боря нервничает. А у него есть на то причины. Полгода назад я написала рассказ и отнесла в два места: в журнал «Молодая гвардия» и на киностудию. Конкретно Боре. Боря целый месяц не мог прочитать. Потом прочитал, но месяц не мог найти для меня времени. Потом сказал по телефону:

– Не подойдет.

– Мало страниц? – догадалась я. Страниц было сорок две, а в сценарии должно быть шестьдесят.

– Да нет. Страниц достаточно. Мыслей мало.

А сейчас Боря зазывал меня и предлагал договор.

Я еду на киностудию, захожу в кабинет к Боре. Он предлагает сесть. Я сажусь и смотрю на Борю, как бы напоминая наш недавний разговор по телефону. Но Боря не помнит. Он смотрит на меня лучезарно, поблескивает лысиной, улыбается ровными зубами: жизнь прекрасна, и я прекрасна, и рассказ мой – выдающееся произведение, и мыслей там хоть отбавляй.

Я заключаю договор, вписываю данные потерянного паспорта. Я по молодости лет ничего не могу понять. Почему Боря месяц назад рассказ отверг, а сейчас взял? Потому что ему приказали? Значит, если бы артист «А» не вышел на полустанке или если бы его подруга «Б» была женой не руководителя объединения, а другого человека… Или если бы руководитель не сошелся мнением со своей женой… Значит, все соткано из случайностей. На хрупких паутинках случайных переплетений. А может быть, хрупкие случайные паутинки – это только внешняя сторона какой-то мощной, глубинной Закономерности. ЗАКОНОМЕРНОСТЬ меня ждала, а эти полустаночки, звоночки она придумала для того, чтобы все связать в единый замысел.

А моя жизнь? Вернее, мой приход в жизнь. Мать забеременела, когда моей старшей сестре был год. Ребенку всего год, а тут зреет новый ребенок. Меня не хотели, и мама прыгала на пол с подоконника. И даже со шкафа. Ничего не помогло. Тогда отец повел ее в больницу. Но когда подошли к больничному красно-кирпичному корпусу, отец побелел и сказал: «Идем домой. Я туда не пойду». Оказывается, накануне друг отца попал под трамвай. Надо было опознать тело. Отца привели в больницу, открыли какой-то ящик, где лежало то, что осталось от друга. И отец туда заглянул. Страшная, противоестественная картина впечаталась в память мгновенно и навсегда. Это была именно та больница. Именно она.

Отец развернулся и быстро пошел домой. Убегал от этого места и уводил за руку маму. Вот тебе и все. Через какое-то время я родилась на свет. Получается: друг попал под трамвай, чтобы я родилась на свет. Или все – хаос. Как детская игра калейдоскоп. Смотришь в трубочку – такая вот картинка. А чуть повернешь, по-другому упали стекляшки, соединились в другой рисунок, и уже другая картинка. Просто я написала рассказ. Просто артист «А» вышел поразмяться – тяжело ехать, не двигаясь. Просто папин друг неосторожно переходил дорогу. Просто мама любила папу и рожала ему детей.

Иногда мне кажется: природа прячет от людей какой-то свой мощный закон, типа теории относительности. Этот закон будет называться: теория взаимосвязи. Когда ученые откроют его, станет ясно: ЗАЧЕМ? ДЛЯ ЧЕГО? Зачем я ходила к Симонову и любила его полдня? А он курил трубку, всасывая бронхами смолу. От этого и умер.

Незадолго до его смерти я встретила Константина Михайловича в Доме литераторов и испугалась: так он изменился. Я смутилась и сказала, чтобы скрыть испуг:

– Вы хорошо выглядите.

Оказывается, я была восьмым человеком в этот день, который сказал ему именно эти слова: «Вы хорошо выглядите». Все реагировали одинаково: пугались и торопливо, неловко скрывали свой испуг. И Симонов понял, что дела его плохи.

Через год Константин Симонов умер. Мог бы и не умереть, если бы лечился в другой стране. Он приказал развеять свой прах над полем своего первого сражения. Не хотел лживых похорон по первому разряду. Для него война была самым честным куском жизни, как и для многих. Там было все ясно: вот враг. Вот идея. Вот цель.

А дальше после войны уже неясно ничего.

Ненаписанный сюжет

У меня есть знакомый писатель, который рассказывает, как он не выполнил договор в издательстве, не написал репризы в цирк, не сдал сценарий на студию. Каждый раз, встречая его, я спрашиваю:

– Ну, что ты еще не сделал?

Наша жизнь – это не только то, что мы сделали. Но и то, что не сделали: не пошли на зов любви, не вспахали грядку под огурцы, не родили ребенка. Жизнь – как банка с клубникой. Между ягодами – пустоты. Но пустоты – это тоже наполнение.

Кого мы помним? Тех, кто нас собирал. И тех, кто разорял. Разорял наши души, как гнезда. Они тоже нужны.

Но сейчас туда, в весну шестьдесят четвертого года.

Зам берет у меня полстранички «Доброго пути».

– Ну как Симонов? – безразлично спрашивает Зам. Подчеркнуто безразлично. Ревнует.

– Руки в водке были.

– Он что, водку руками черпает?

Я пожимаю плечом. Может, и черпает. У каждого свои привычки.

Зам смотрит на меня внимательно, как будто что-то решает в уме. Подсчитывает в столбик.

– Пойдешь со мной в ресторан? – неожиданно спрашивает Зам.

– Зачем? – удивляюсь я.

– Надо.

Странная формулировка – «надо». В ресторан приглашают, чтобы поухаживать. Начать отношения. Чем они закончатся, будет видно. Во всяком случае, надо начать.

Зам нравился мне как человек, но как мужчину я его не воспринимала и потому не стеснялась.

– Вы хотите за мной ухаживать? – прямо спросила я.

– Нет. Не хочу, – прямо ответил он.

– А зачем в ресторан?

– Понимаешь… мне нравится одна женщина. Но она придет с мужем. В этой ситуации…

Он замолчал, но я поняла. В этой ситуации ему будет неспокойно. Он хотел бы быть прикрыт, как крышей.

– Позовите жену, – предложила я.

– Я не включаю жену в свои игры.

– Ara… – поняла я.

Он любит жену и не хочет ставить ее в двусмысленное положение. Но он любит и женщину и не может ее не видеть.

Меня приглашают на роль крыши. Я должна поработать крышей. С одной стороны, вроде обидно. А с другой стороны, почему бы и нет? Зам практически сделал мне биографию. Он мог не взять рассказ у человека с улицы, а послать меня в отдел прозы. Там рукопись попала бы в самотек, ее прочитали бы через строчку, ничего не поняли, написали вежливый отказ с пожеланием познавать жизнь и трудиться над словом. Но Зам поступил ответственно. Зам принял участие во мне. Почему бы мне не ответить добром на добро? Пойду с ним в ресторан. Меня не убудет. Посижу. Поем, в конце концов, и уйду домой.

Я согласилась.

Это был ресторан под открытым небом. Значит, лето. Муж – убогий, как бомж. А может быть, он мне таким казался, потому что я знала ситуацию. Я как бы видела на его макушке ветвистые рога, а рога никого не украшают.

Жена – высокая худая блондинка. Если бы она не была женой бомжа – никаких претензий. Стиль. Шарм. Но она – соучастница преступления. Нарушаются одновременно две заповеди: не пожелай жены ближнего, не лжесвидетельствуй. Последнее относится ко мне. Но я ничего. Сижу. Пью вино. Я спокойно играю свою роль. Крыша и крыша. Никакого развития образа.

Зам ухаживает за мной как за своей дамой. Смотрит в глаза, накрывает мою руку своей. Переигрывает. Блондинка нервничает. Только что не рыдает. Зам на глазах уходит с ее крючка. Уходит крупная рыба.

Потом мы куда-то едем. На чью-то дачу.

В этом году урожай яблок. Терраса завалена яблоками так, что некуда ступить. Надо найти место, чтобы поставить ногу. Воздух напоен яблоками.

Зам и блондинка идут за угол дома выяснять отношения. А я сижу на яблочной террасе с ее мужем. И мне кажется: он все понимает. Я уже не вижу его бомжом. Грустный человек. Мне неловко перед ним. Я поднимаюсь и иду искать заблудшую пару.

Стемнело. Луна. Звезды. Воздух холодный и какой-то хрустальный от чистоты. И голоса.

Он: Ну что, все?

Она: Ну как тебе сказать…

Я вдруг остолбенела от красоты жизни: хрустальный вечер, двое теряющих друг друга, яблоки. И быстротечность времени. Яблоки полежат-полежат и пропадут, если их, конечно, не сварят в варенье. Двое постоят и разойдутся. Ночь перейдет в утро. Звезды поблекнут. И в этом какой-то пронзительный смысл, в быстротечности. Ну что хорошего, если бы звезды светили всегда? И двое стояли всегда? И яблоки лежали всегда? Скучно, как в Швейцарии.

Все течет, все изменяется, ничего не повторяется, нельзя дважды войти в одну и ту же реку.

Потом муж с женой остаются на даче, а мы с Замом возвращаемся в Москву. На электричке. Зам спит на моем плече. Устал и напился.

Если бы писала сюжет, я бы придумала такой ход: он предлагает мне стать его настоящей пожизненной женой.

Но он спит. Он устал и хочет домой. И я тоже хочу домой. В мою жизнь. Меня ждет МОЯ жизнь.

Я учусь во ВГИКе, мастерская Виноградской. Чему она меня учит?

Ничему. Таланту научить нельзя. Но можно взрыхлить почву, создать атмосферу, в которой твои способности зацветут со всей отпущенной им силой.

Виноградская – это атмосфера. Я ею дышала, а без нее задыхалась, как в открытом космосе.

Виноградская жила в Переделкине, двадцать минут по Киевской дороге. Сходишь с поезда и идешь мимо церкви, мимо кладбища, по мосточку. Деревня. Прудик. Птички поют.

Лестница не внутри дома, а снаружи – милая такая, старенькая, деревянненькая устойчивая лесенка. Катрин встречает, всплескивает породистыми ручками. Одна она умеет так встречать: как будто только тебя тут и ждали всю жизнь. Вся прошлая жизнь – подготовка к этой встрече.

– Ну где же ты была? – упрекает Виноградская. – Я прочитала твой рассказ. Я столько слов тебе приготовила, а сейчас они уже все завяли.

В углу комнаты сидит Валя Чернова, та самая, которая ловила рыбу на сейнере. Валя ревнует. Для нее у Катрин нет такого голоса и таких слов, даже завядших.

Катрин переместила свою влюбленность с Вали на меня. Это очень обидно для Вали. Но Катрин не замечает ее страданий.

– Почему ты так громко разговариваешь? Все время кричишь, как в поле, – упрекает она Валю. Но это упрек-раздражение. – И что на тебе за платье? Посмотри на… – Она называет мое имя. Ставит меня в пример.

В глубине души Валя думала о себе, что она чурка неотесанная. Но была Виноградская, которая видела ее не чуркой, а частью березки. Видела ее уникальность в человеческом мелколесье. Этим жила. За этим и ездила к Виноградской. А сейчас что получается? Чурка и есть.

Валя замыкалась. Сидела в углу, как сирота. А Виноградская брала ведро своей любви, опрокидывала над моей головой, и ее любовь золотым потоком лилась на мою голову и на лицо. Я щурилась и жмурилась. Это единственное, чего я хочу в жизни. Любви.

Ребенок, например, совершенно не может без любви. Он хиреет, болеет, может даже погибнуть. Мне кажется, преступники вырастают из тех детей, кого не любили в детстве.

Взрослый человек тоже не может без любви. Но он приучается терпеть и терпит отсутствие любви, как боль. И старик не может без любви. Но старик давно живет и научился смиряться, как бездомная собака смиряется с голодом.

Я рассказываю Вале и Виноградской, как я работала крышей. Рассказываю весело, издеваясь над всеми сразу.

– У тебя прохладный глаз, – замечает Виноградская, но ей нравятся мой прохладный глаз, и лицо, и одежда, и душа, и мысли. Она видит во мне себя молодую. Мы похожи. Чем? Жаждой любви. Любовь – как флаг над бараком, и все, что делается в жизни, – для этого. И даже творчество в этот костер, чтобы ярче горел и был виден далеко. И КТО-ТО подошел бы на этот свет. Стоял бы и грелся и не хотел уходить.

– Знаешь, почему я написала «Член правительства»?

– Откуда же мне знать?

Кошачьи глаза Катрин становятся еще более кошачьими.

– Я влюбилась в Икс.

Она называет фамилию знаменитого актера. Я поражена. Он играет тусклых мужичков. Разве в него можно влюбиться? Оказывается, можно. Да еще как… Оказывается, только в него и можно.

– А он любил вас? – спрашивает Валя.

– Ну конечно.

– А почему вы не поженились?

Валя – человек прямолинейный. Раз полюбил – женись. А не женишься – значит не любишь.

– У нас не совпали времена года.

Валя не понимает, что это значит. Я тоже не очень понимаю, но пытаюсь разобраться. Внутри Катрин цвела весна. А внутри Икс стояла осень – теплая, солнечная, но осень. Виноградская налетела со своим цветением. Они вместе зазвенели, взметнулись. Но выпал снег. Настала зима. Виноградская после весны ждала лета, завязи плодов, созревания. А у Икс зима. И ничего не сделаешь. Никаких тебе завязей. Снег.

Что было его зимой? Может быть, тридцатые годы? Сталин постепенно псовел и превращался в пса? «Мы живем, под собою не чуя страны. Наши речи за десять шагов не слышны. А где хватит на полразговорца, там припомнят кремлевского горца…» Так писал Мандельштам и за эти слова заплатил жизнью. Такое было время.

Виноградская влюбилась в Икс и написала сценарии «Член правительства» и «Партийный билет». Надвигался тридцать седьмой год. Она не замечала. Она любила Икс. Наступила большая чистка. Она не понимала. Время существовало как фон. А Икс – портрет на фоне. Она любила, устремлялась за любовью и не могла достичь. О, могущество мужчины, не идущего в руки!

Виноградская лезет куда-то в ящик, достает старую фотокарточку, на которой она молодая вместе с молодой Марецкой сидят в телеге, запряженной лошадью. Внизу подпись: «Три кобылы».

Мы с Валей уходим поздно. Уходим тем же путем, что пришли: вниз по деревянной лестнице. Мостик. Кладбище. Церковь. Вдалеке стучит электричка. Меня немножко познабливает, скорее всего от нетерпения. Мне хочется НЕМЕДЛЕННО стать лучше, талантливее, написать что-то такое, от чего бы все вздрогнули и обернулись.

Чему меня учила Виноградская? Ничему. Но вот это состояние могла вызвать она одна. Как экстрасенс, устанавливала невидимые ладони над моей головой, и все волосы дыбом и мозги дыбом, все во мне устремлялось куда-то вверх, в другие ветры и воды, где ОДНА любовь, ОДНО дело, ОДНА мораль, где сам Господь Бог ходит босиком в одежде из мешка.

А Валя стояла рядом, пришибленная изменой. Она уходила от Виноградской не по своей воле. И навсегда.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации