Электронная библиотека » Виталий Аверьянов » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Бесконечный спуск"


  • Текст добавлен: 5 августа 2024, 12:00


Автор книги: Виталий Аверьянов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Карлик-палач

После правежей узники впадали на некоторое время в оцепенение. Это был не сон, а особое состояние, когда они, измордованные, лежали в разных точках пространства правежа и галлюцинировали. Галлюцинации были у каждого свои – но из месяца в месяц, из года в год одни и те же. Вокруг Комарова такие же оцепеневшие страдальцы издавали тяжелые вздохи, вскрики, истошные стоны. Каждый вновь переживал свою вину как безотвязное, намертво вросшее в душу состояние. Некоторые лежали, скорчившись, у иных были заломлены и как будто скованы руки и ноги, неестественно вывернуты шеи.

Галлюцинация Комарова была связана с рейдерскими захватами, которые случались в его биографии. Но не они так сильно тяготили его совесть, ибо все они или почти все так или иначе делались по принципу «вор у вора дубинку украл». Однако в данном конкретном случае пострадал небогатый человек, который вложил все имеющиеся средства в фирму, обанкроченную в ходе захватов Комаровым и его пособниками. Точнее сказать, фирма эта была дочерней по отношению к той, которую они захватили, и она мешала их схеме, хотя и не слишком, и в принципе, можно было бы ее не трогать. Пострадавший, оказавшийся в результате мошеннических действий рейдерской шайки в тяжких долгах, пришел к Комарову просить о пощаде. Но был жестоко выставлен за дверь.

Кончилась эта история тем, что этот страдалец, который заложил все свое имущество, так и не сумел погасить долги и выбросился с крыши 10-этажного дома. Комаров же к тому времени изрядно очерствел и не придал этому слишком большого значения. Хотя в первый момент после известия о суициде слегка оторопел. Пришла мысль, что он напрасно так обездолил человека. Но мысль эту он от себя прогнал. Какое-то время в нем все же шевелились остатки совести, и он думал о вдове и сиротах самоубийцы… Но компаньоны настоятельно просили его никакой помощи им не оказывать, чтобы не «светить» какую-либо связь с покойным и не наводить на след в деле искусственного банкротства. Тем более что делом о самоубийстве занялась следственная группа из Москвы. Теоретически можно было помочь сиротам через третьих лиц, но тут уж Комаров почему-то не проявил смекалки…

В бизнесе так бывает: побеждает сильный, а более слабый не выдерживает напряжения. Казалось, все это в порядке вещей, и нужно оставаться твердым. И все же где-то очень глубоко в Комарове долго шевелилась эта история, не отпускала его.

Теперь вся эта сцена его жизни с мольбой о пощаде и его бестрепетным, непреклонным отказом, как живая, прокручивалась в памяти по многу часов. Но неймоверно мучительно было то, что Комаров доподлинно узрел в ней присутствие пугающего существа. Это был диковинный карлик пронзительно безобразного облика, которого невозможно было бы придумать даже в самой жуткой фантазии, – он был массивным, покрытым жирными складками как гусеница, с головой не просто без шеи, а непосредственно продолжавшей туловище, подобно острому концу яйца. Лик карлика был тупорылым и хищным, как у летучей мыши… Он нависал над галлюцинацией и глумливо подталкивал Комарова к совершаемому действию, фактически к доведению до самоубийства. В конце всякий раз дверь за обиженным посетителем, которого выдворяла охрана, громко захлопывалась, и тогда карлик начинал неистово трястись в душераздирающем гоготе.

Это был не человек, а какое-то предельно злобное существо, неизвестно, реальное или живущее лишь в подвалах комаровской психики. Здесь в городе-лабиринте границы между реальностью и наваждением непоправимо сместились. И вид карлика, и само его раскатистое ржание, его трясущийся живот теперь обратились в какую-то исступленную пытку, которая превосходила все остальные пытки. Как будто Комарова терзали наждаком по оголенным нервам. Почему это было так – непонятно. Если бы кто-то раньше сказал Комарову, что эта ситуация может казаться столь запредельной, – он ни за что не поверил бы, поскольку привык в земной жизни идти напролом.

И ведь нельзя сказать, что безжалостность была его закоренелой чертой. Но иногда он проявлял эту жестокость и равнодушие, как в этот раз, или как в случае с лыжником, сломавшим спину. Теперь же вся квинтэссенция этого внутреннего мрака ощеривалась, обращаясь во внутреннего врага, выедающего из души кусочек за кусочком, кадр за кадром, крупицу за крупицей.

С каждым правежом, с каждым оцепенением Комаров, казалось ему, все больше «отмирал», все более и более превращался в автомат страдания, в какую-то машину для выработки мучения.

Во время этих видений Комаров не чувствовал себя в одиночестве, за ним наблюдали тысячи глаз, не равнодушных, а внимательно-злобных. По мере развития сюжета с карликом они начинали подавать голоса, как будто заклиная Комарова: «Мы не верим тебе!», «Фальшивка!», «Фуфель!», «Тебе нельзя верить!». Кто-то один как будто выкрикивал странную фразу: «Не принимайте за чистую монету то, что он себе думает!»

И вот это уже были не заклинания, а гугнявые, торопливо бубнящие мотивы в три-четыре ноты с бредовыми словами. В них было что-то, что придавало всему этому звучанию, несмотря на примитив самой музыки, необъяснимую внушительность: какие-то протяжные подголоски, гортанные завывания, перерастающие в звуковые ландшафты. Следы этих песнопений потом, как навязчивые мотивчики, еще долго отдавались в голове и теснили другие мысли и воспоминания.

Было в этой пытке одно ошеломляющее, убийственное обстоятельство. Галлюцинация чаще всего начиналась как очень приятный сон. И начиналась она по-разному. Иногда Комаров переносился в раннее детство и там блаженствовал, или видел себя в лучшие моменты своей влюбленности. Нередко приходили на память картины его жизненных успехов, когда он чувствовал себя в силе, на вершине признания и самой высокой оценки со стороны близких. Но всякий раз спустя недолгое время в эти сладкие солнечные сны вдруг вторгалась отвратительная внешняя сила и неумолимо влекла его в тот самый кабинет, где господствовал лютый карлик. И тогда Комаров вдруг оказывался не ребенком, не влюбленным, не счастливцем – а жалким трясущимся рабом собственной жестокости, которая была всучена ему как будто обманом и с которой он ничего поделать не мог. Это смешение лучших воспоминаний с худшими постепенно оскверняло все светлые образы в душе Комарова, вынимая их из положенных им родных гнезд и помещая в чужеродную издевательскую, исковерканную канву галлюцинаций.

Навязчивое видение с карликом изматывало его, и он с ноющим ужасом ждал очередного правежа. Спасало Комарова от полного безумия лишь то, что все-таки мука эта была ограничена во времени. Заканчивалась она всегда одним и тем же: карлик, не выдерживая хохота, который, казалось бы, взрывал его изнутри, начинал буквально кататься по полу от давящего его смеха. Если бы эта пытка продолжалась дольше, Комаров стремительно распался бы как личность. В душе не осталось бы вообще ничего, кроме нетрезво хохочущего, упившегося болью, налитого ею, как клоп, палача.

Точка ступора

Сколько времени отбыл Комаров во граде забвения, определить он не смог бы. Не годы, а, возможно, десятилетия или даже столетия. Время здесь протекало иначе, чем на Земле. Сравнивать его с земными сроками было делом неблагодарным и бессмысленным. Время пульсировало, непонятно по каким критериям, по ощущениям ускорения и замедления можно было сказать, что день начинается и заканчивается, такими же ощущениями отмечались полумесячия, поскольку они были отмериваемы правежами. Но более длительные отрезки времени терялись в густой и беспросветной мгле, в которой не было солнца, луны и звезд, все циклы сливались в неразличимую гущу мрака и то накатывающей, то отпускающей тупой боли. Сам ум был затуманен и недостаточно остер, чтобы отмерять сроки и отслеживать длинные цепочки событий. Только стражи следили здесь за большими временными периодами, и у них были свои часы и свой календарь, были свои юбилеи и праздники.

Весь этот кошмар и безумие, конечно, не могли восприниматься как норма – и, несмотря на наведенное онемение и разлившуюся как желчь скверну внутренней казни, в сознании все же тихонько сквозили воспоминания о земной жизни. До конца они не исчезали, и то была единственная отдушина. Скорбь о том, что недостаточно ценил ту жизнь, не использовал по назначению ее чудесный дар, а бестолково и бессмысленно им распорядился, – хоть как-то оживляла душу.

Иногда Комаров вспоминал, каким лихим и талантливым был он человеком. Ведь талант его проявлялся не только в грехе и способности идти по жизни к успеху, расталкивая остальных, устраняя помехи и конкурентов. Имела место, оказывается, в его жизни и другая сторона.

Как-то вдруг всплыло как въяве: в первый год брака с его теперь уже вдовой, когда они еще крепко любили друг друга, – на последнем сроке беременности возникла угроза жизни и роженице, и первенцу. Врачи, как почувствовал Комаров, были растеряны и слабо реагировали на попытки как-то их мотивировать и расспрашивать. И в этой нежданной беде в Комарове вдруг прорезалась ранее не свойственная ему горячая молитва. Две ночи он простоял на коленях, и не просто просил, не просто умолял, а истекал душой перед Богом, чтобы Он оставил жизнь жене и ребенку.

После долгого ночного моления, дождавшись раннего утреннего часа, когда жену можно было посетить в перинатальном центре, он вдруг испытал потребность срочно видеть ее, вскочил в автомобиль и помчался к ней. Этот родильный центр находился на другом конце города – и произошло настоящее чудо. Все 18 светофоров, отделявших Комарова от рожающей жены, зажигались зеленым светом по мере того, как он приближался к перекресткам. В мгновение ока донесся Комаров до цели, взбежал на этаж нужного ему отделения, чтобы услышать первый крик сына и убедиться, что его прошение удовлетворено.

История со светофорами стала разительным доказательством силы молитвы и связи с высшим миром. Но человек слаб, прошли годы – жена опостылела, первенец вырос и тоже перестал радовать. А история со светофорами уже не поражала воображение, став чем-то вроде причудливого казуса биографии.

* * *

Склонности уноситься в глубины памяти противостояла привычка пребывания в стране дребезжащих лифтов, все больше перераставшая в крайнее опустошение. У граждан города-лабиринта в результате казней отбивалось всякое стремление к фантазии, к проявлениям любопытства, душа как будто ссыхалась в окатыш и засыпала где-то на самом своем дне. Отупение и безразличие были, как казалось, даже к лучшему, ведь воображение, пытливость, внимание к иному или новому не могли привести здесь ни к чему, кроме прискорбнейших тупиков…

Глаза узников, от оцепенения к оцепенению, постепенно стекленели, по этому признаку легко было определить, новички они или уже давно насельничают в городе страданий. Здесь не было зеркальных поверхностей, вода была мутной и не отражала лиц – и Комаров не мог понять, как сам он выглядит со стороны.

Иногда приходила мысль посмотреть на свое отражение в зрачках других узников, но все как один они отводили взгляд, избегая пристальных взоров.

Не сразу, но со временем в душу стало врываться странное, как будто наведенное извне неверие в то, что действительность может быть какой-то другой. Вкрались сомнения: а может быть, вся предыдущая жизнь вообще не имела места – что это лишь приятная иллюзорная дымка, какие-то давние сладкие сны, щекочущие уже омертвелые нервы. И когда это ощущение усугублялось, Комарову чудилось, что время совсем встало или, может быть, с бешеной скоростью вращается близ точки некоего ступора, полностью блокирующего малейшее поползновение к чему-то, чего здесь нет. Другое время, прошлое, будущее или возможное, воображаемое, исключалось и пожиралось этой хищной дырой, обезвреживалось ею. И эта точка-дыра с маниакальной настойчивостью воспроизводилась в уме и приковывала все внимание Комарова к текущему ходу вещей, в котором, если как следует разбираться, было совершенно нечему внимать. В пределе от души должны были остаться два полюса оцепенения – неотступный карлик на правеже как восторжествовавшая параллельная реальность, насмешка над вечностью и столь же навязчивое состояние сонливого, безропотного ступора, безвидного прозябания, в котором удобнее всего было ездить в лифтах, слушать однообразные мессы и предвосхищать следующие пытки.

Как очевидное глумление над узниками – власти часто именовали мегаполис «Свободным градом». А к самим заключенным начальники нередко обращались не иначе как «Счастливые граждане Свободного города». Из официальных речей можно было уяснить, что они имеют в виду: свободным они называют свой смрадный, бардачный и технически запущенный город-государство по той причине, что его «граждане» имеют возможность к беспрепятственному перемещению. Свобода передвижений разительно отличала этот город от земных концлагерей. И никто не ограничивался в этом за исключением нескольких случаев: застревания лифтов, сопровождавшихся пытками; месс, объявление которых напоминало детскую игру «замри»; ну и правежей, куда явиться обязан был каждый. Отсутствие номерного на правеже стало бы сразу заметным на перекличке. Впрочем, иногда Комаров отмечал, что некоторых номерных в их тысяче на перекличке не находили, и тогда страж делал пометки в пухлом журнале.

По правилам, если кто-то нарушал этикет мессы или допускал неявку на правеж – того отправляли в карцер, где подвергали устрашающему даже по здешним меркам обряду клеймления. Также отправлялись туда те, кто нарушал запрет на общение со странниками. Побывавшие в карцере легко распознавались по синему или красному клейму на лбу, сильно напомнившему Комарову те оттиски, которые ветеринары ставили на свиные туши в земном мире. Разница была в том, что здесь буквы клейма сначала выжигали, подобно тавру у лошадей, и сразу же на еще горячий ожог наносили специальным штампом цветную тушь. Эти знаки не брала «мертвая вода», и кислота не сжигала их. От времени они только слегка выцветали.

Кроме издевательского названия «Свободный град», фигурировало и второе имя – Ликополь, или «Волчий город». На 50-м этаже в центральной части атриума по обе стороны от арки-входа в пространство правежа возвышались две огромные скульптуры песьеглавых богов, похожих на древнеегипетских. Один из них олицетворял волка, другой – шакала.

Мормыш

Комарову с каждым годом все реже удавалось отводить внимание от гипнотической точки, все реже и реже уноситься в воспоминания. Конечно, он ловил себя на мысли, что страшное одеревенение души – это безумие, темное забытье. Тьма и слепота сгущались, наступали на душу, обреченную быть пожранной этим лабиринтом, самой превратиться в лабиринт с обитавшим в ней чудовищем. Но сопротивляться было непросто.

Со временем Комаров стал явственно ощущать, что гипнотическая точка не просто сосет его внимание, она еще и жжет его изнутри. Чем она его жжет, каким огнем – было непонятно. Огонь был невидимым, но Комаров уже постоянно ощущал это пламя, которое то разгоралось, то затихало… Особенно сильно жгло оно во время оцепенения и свиданий с карликом-палачом.

Мегаполис всячески способствовал такому зомбированию – казалось, все здесь подчинено единой цели: заставить узников поверить, что злоба дня не просто довлеет, но тотальна и беспробудна. Более того, в лозунгах и рекламных баннерах, висевших повсюду, в часто повторявшихся речах и на правежах подчеркивалось, что жизнь в Свободном городе счастливая и полная радужных перспектив. Здесь якобы всем гарантированы бессмертие, называемое на местном языке «посмертием», здоровье за счет целебной мертвой воды, отсутствие нужды во сне и пище. При этом, правда, в Ликополисе все-таки пили тухловатую маслянистую жидкость, сочившуюся по специальным желобам. Многие узники так привыкли, что уже и не думали, что может быть что-то лучше ее, пили и похваливали. Стражи утверждали, что эта жижа содержит в себе все необходимое для подкрепления сил. Заявлялось также, что наказаниями власти обеспечивают идеальный порядок, мир и безопасность граждан… А терпение мук – своего рода добровольная терапия для психики, поврежденной травмой жизне-смертия, дань лояльности величественному городу. И поэтому его граждан ждет, в конце концов, избавление от страданий.

Еще одним повальным «удовольствием» в Ликополисе было курение. Сигареты, правда, были совершенно тошнотворные. Но при этом они были в большом дефиците, и наиболее несчастные из номерных гонялись за окурками, брошенными стражами, подобно тому, как это делали на Земле беспризорники и лагерные доходяги. Некоторые из узников практиковали самокрутки, добывая для их изготовления гадчайший табачок, чтобы затем смешивать его в разных пропорциях с опилками и стружкой. В лифтах курить было запрещено, но в них тем не менее всегда было накурено. Сигареты и самокрутки были своего рода главной валютой в городе лифтов. Через них шла бойкая меновая торговля на блошином рынке, где в принципе приобрести можно было все что угодно. К своему изумлению Комаров обнаружил обилие на этом рынке таких вещей, нужда в которых в городе лифтов абсолютно отсутствовала. К примеру, среди прочего на рынке выменивались на сигареты какие-то цветочные горшки, ложки-язычки для обуви, фоторамки и прочие бессмысленные и бесполезные вещи. Но и на них иногда находились покупатели. Сие оставалось для Комарова загадкой.

В речах начальства глухо проскальзывала мысль, что существуют какие-то гораздо худшие места и миры – там якобы нет таких свобод и такой безопасности… Изредка говорилось что-то про враждебные городу силы, которые хотят вырвать из него граждан и сделать их несчастными… С врагами этими Ликополис вел вечную войну, несмотря на то, что Враг считался олицетворением ничто. Комарову иногда казалось, что стражи говорят об этом таинственном «ничто» с плохо скрываемым ужасом. Но где нашелся бы смельчак и безумец, у кого хватило бы воли расспрашивать их об этом? Ведь и невинные «лишние разговоры» не поощрялись.

Одним из имен Врага, которое чаще других упоминали стражи, было имя «Вотчим». Когда Комаров слышал это имя, он не мог не вспоминать детство…

После смерти отца года через полтора или два мать привела отчима. Был он, казалось бы, и не злым человеком, но очень скоро меж ним и Комаровым разверзлась какая-то пропасть, быть рядом с ним казалось чрезвычайно тягостным. Отчим стал для маленького Комарова символом отчаяния, несуразности жизни. По сравнению с ушедшим отцом, к которому он был очень привязан, отчим казался абсолютно чужим, в нем было что-то отвращающе холодное, необъяснимо враждебное. И в то же время мальчик боялся вызвать неудовольствие матери, которая была к отчиму слепо привязана и совсем не желала замечать этой беды.

Очень часто в возрасте восьми лет, чтобы не видеть отчима, Комаров надолго убегал из дома, шлялся где-то и не успевал из-за этого доделать уроки. За это ему, конечно, попадало. Иногда отчим применял в таких случаях ремень. После этого пасынок забивался в темную кладовку и подолгу сидел там весь в соленой мокроте и слезах, в ужасе от несчастий своей жизни. В кладовке Комаров прижимал к груди свой любимый танк, довольно натуральную склеиваемую модель КВ-85. Танк все еще сохранял, хотя и слабый, запах отцовского клея, и Комаров, нюхая его, весь содрогаясь, беззвучно рыдал…

Но было и другое время, еще до появления отчима, и оно тоже иногда приходило на память. Жили они с матерью в поселке городского типа, не самом захолустном: имелись в нем и пара магазинов, и обувная фабрика, и даже – чуть в стороне от поселка – ракетная часть, безусловно, секретная, хотя о ней знали все жители.

– Мам, а батя вернется? – несколько раз спрашивал мальчик. Ему все еще опасались говорить о смерти отца, а на время похорон увезли к родственнице. Вместо ответа мать уходила плакать в совмещенный санузел, запираясь там. Комаров через какое-то время перестал задавать этот вопрос. Но ответ на него он получил от другого человека, совершенно неожиданно.

В поселке жил старенький бомжик, которого прозвали Мормыш. Был он, наверное, не такой уж и старенький, но морщинистый, посеревший от жизни, и маленькому мальчику казался он ветхим. Был он крепко поломан жизнью, но не до конца, побывал и в тюрьме, и в психушке, трудился когда-то в артели инвалидов, ночевал при ней в общаге, но и там не прижился. Зимой он обитал где придется, иногда даже спал под горячими трубами теплоцентрали в сооруженном им из брезента, мешковины и матрасов спальном мешке. Весной он оживал, становился активнее.

Комаров приносил ему хлеб, иногда что-то и поинтереснее хлеба, поскольку аппетита у мальчика в ту пору совсем не было. Вскоре и другие дети, которых родители порою перекармливали, последовали его примеру. Мормыш был благодарен Комарову. Вместо «Здравствуй!» или другого приветствия, завидев его, он восклицал всегда: «Ух ты!»

До еды старичок был не жадный, он часто отказывался от приношений, иногда распределял припасенное для него между детьми, если видел, что кто-то из них слишком худосочный. Никто им не брезговал. Все сладкое – конфеты, печенье – он тотчас раздавал обратно. Брал только чуток кускового сахару.

Бывало, его обижали подростки-хулиганы или другие бродяги. Но, несмотря на такую жизнь, Мормыш

не обозлился на всех и вся. Со взрослыми, правда, он практически не общался, а с детьми – другое дело.

Дети, и Комаров среди них, порою проводили по нескольку часов с Мормышем, кормили с ним птиц, ходили по грибы, разводили костер. Один раз он на глазах Комарова умело лечил раненую собаку, промыл водой из ручья рану, присыпал стрептоцидом, который у него, оказывается, всегда был при себе, а потом перевязал тряпицей.

Когда вечерами на костре жарили грибы, хлеб, картошку, Мормыш представал в особом амплуа. Он оказался хоть и несколько косноязычным, приторможенным и неспешным, но при этом щедрым рассказчиком. Из его уст проливались притчи, легенды, сказы о тяжелых временах, войне и голоде, о Сибири с ее лютой таежной мошкой и Севере с чудесным полярным сиянием, знал он и немало стишков. Было интересно, хотя и не всем доставало терпения дослушать его рассказы, тем более что он делал иногда обстоятельные отступления, сворачивая с сюжета. Но Мормыш ни на кого из слушателей не обижался. Иногда дети приставали к нему с вопросами, и он отвечал на них забавно, со своеобразным юмором. Себя он считал сущим дураком и часто приводил поговорку: «Хорошо тому, у кого царь на месте, – при этом показывал кому-нибудь из ребят на голову, а потом, показывая на свою голову, добавлял: – Нехорошо тому, у кого царь в отпуску…»

Некоторые известные притчи, как догадался Комаров позднее, впервые он услыхал именно от бездомного чудака, который перелагал их в живых деталях от первого лица, как, например, такую:

«У меня был братишка-близнец, в детстве мы очень, значит, дружили. Жизь была, будем говорить, трудная, питались впроголодь. Отец будит на работу рано-ет. Иногда очень работать не хотелось, и мы с братом, это самое, как ее, сбегали на цельный день. Была про это даже така поговорка:

 
Отец с мамкой жать,
А вы – под межой лежать…
 

Плотвы на речке и в прудах, бывало, хоть рукамя лови, эвона сколько! Мелковата, правда. Косточки мягкие, как-тось проглотишь и не заметишь… Наловим рыбешки, изжарим – и сыты… Напьемся водицы студеной, и жизь хороша! Много ли мальчонке надо!

Прогуляли отцову работу, короче говоря, и уж отем-нало, домой пора… Совесть мучит-та, да и страшноватта. Накажет. А хочешь не хочешь, возвращаться-то надось!

Отец был той еще закваски, будем говорить. Когды накажет, а когды и посмотрит на тебя так-тко – и наказывать не надо, хуже батогов. Всяко бывало…

А хорошо нам жилося в доме-то отцовском… Хорошо… Да не сразу я до того дотункал! Да чего былоть, того обратно не верне-е-ешь…

Вдругорядь очень захотелось нам рыбки ловить. Братец и говорит отцу в лицо: «Не хочу косить, атя! Всей травы не выкосишь!» – и убежал, йоксель-моксель, на речку! Отец тогда цепанул меня за воротник, посмотрел строго. «Идем!» – говорит. Я ему: «Хорошо, иду!» Пошли на сенокос. И так мне по дороге стало невмоготу, так захотелося на речку, язвить ее в душу… Вот я незаметно в кусты заныкался… А потом, короче говоря, ка-а-ак стрынул на речку!.. Ум-то разуму не указ!

Брата я там не нашел, но рыбы той наловил, с другими ребятами. Почитай весь день и прохартыжничал. Рыбу-то, будем говорить, мы всю съели… Дело к ночи, потеменки. Костер, это самое, затоптали, на-доть домой. А боязно страсть как… Прямо трясца трясет… С братом-то повеселее было бы. Атонешто… Да… Гораздо веселее. Повошкался я у околицы, повошкался, но кое-как приковылял домой-то.

Отец с матерью меня встречают, сажают, короче, чай пить. А братец, оказываца, уже каши ячневой наелся-ет, на печке, значить, посапывает… Вот такося оно примерно и было… Да-а…

Отец-то мне и говорит:

“Гликось, есть у меня два сынка… Один сказал: не пойду работать… И убег, короче говоря, на рыбалку. А потом сердце дрыгнуло, он и вернулся и всю делянку свою, ни дать ни взять, выкосил чисто. Вот ведь что! А другой сынок… Еть сказал, пойдем… А сам, рыбья кровь, туды-кася, невесть куды, сбежал и до ночи пропадал… Так кто же мне сын из этих двоих? Тот ли кто мне, это самое, нагрубил, но опосля одумался? Или этакий-то таковский, с утра побоялся меня словом оскорбить, а про то, к примеру, не подумал, что вечером-то надоть своими мордасами ответ держать?! Кто хуже, грубьян или обманщик?..”

В общем, короче говоря, велел мне отец назавтра двойную делянку выкосить… Чтоб больше не обманывал… Вишь ты какось!..»

Таким был Мормыш и его незамысловатые истории. По завершении же своего краткого сказа он вздыхал и всякий раз присовокуплял с улыбкой: «Что и не требовалось доказать…»

Участковый не трогал его. Может быть, потому не трогал, что знал: Мормыш, пока отбывал срок, потерял прописку. Какие-то ушлые люди жилье его на себя переписали, так он и заделался бездомным бродягой. И никакие органы народной власти ему не взялись помочь.

К следующей зиме старичка в поселке уже не было. Как рассказывал один мальчуган постарше, кто-то из родителей тех, что подкармливали Мормыша, нажаловался на участкового, дескать, тот бомжей на участке разводит. Тогда «мильтону» влепили выговор, а Мормыша забрали и вновь, в который уж раз, судили за тунеядство.

С тех пор Комаров больше не видел старичка.

Но он хорошо запомнил последнюю с ним встречу, когда они ненадолго остались наедине. Это было что-то вроде завещания старого бродяжки. Мормыш спросил, скучает ли он по батьке. Слезы навернулись у Комарова при этом вопросе.

– Эк ты, голубь, смала лиха хлебнул… – пробормотал Мормыш.

Откуда он мог знать про отца, неведомо. Может быть, кто-то из соседских детей проболтался. Помолчав немного, пожевав ртом, в котором с зубами было не густо, Мормыш вдруг произнес без каких-либо жалостливых и умилительных интонаций, а довольно сурово:

– А батяня твой никуда не уходил, нет. Он-ет завсегда рядом, кабыть витает и за тобой присматривает.

– Что это за сказки? – вытирая мокрый глаз кулаком, надуто огрызнулся Комаров.

– Это не сказки… А я его и видел даже… Он, батя-то твой, никуда не уходил, а потому и вернутися не может. Ты, короче говоря, сам придешь к нему…

– Ты его что, знаешь? – недоуменно вопросил мальчик, шмыгая носом.

– Выходить, знаю немного… – ответил старичок. – Но ты не печалься так сильно. Сам к нему, значить, вернешься и с ним останешься. Но будет это не сказать, чтобы скоро…

Странная надежда загорелась в сердце маленького Комарова, и он только выдохнул:

– Когда?

– Точно не скажу. Скоро только сказки сказываются, не скоро дело деется… Воды много утекет. И много-много и поблукать, и дров наломать, и поплакать придется… Экий ты сиротка!..

С этими словами Мормыш положил бурую жилистую руку на голову Комарова, глаза его были светлые как небо сразу после заката и смотрели куда-то очень далеко…

Как-то, уже будучи крутым чиновником, Комаров оказался в родных местах. Пятиэтажки снесли, поскольку они были признаны негодными для ремонта. Землю продали крупному агрохолдингу. И на том месте, где Комаров гулял маленьким, где общался с Мормышем, уже возвышались будущие колбасные и молочные цеха. А стройка была огорожена высоким забором.

Все то, что могло бы напомнить Комарову те дни, было напрочь стерто бульдозерами с лица земли. Правда, сам поселок почти не изменился – перестройка и годы реформ не коснулись его. Он только как-то пожелтел, пожух и скукожился…

«Пути назад нет», – думал Комаров, разочарованно всматриваясь в те дворы и проулки, где он гонял на старом облезлом велике, который отец ему не купил, а выменял на что-то у соседа-алкоголика. Безрадостным все это показалось теперь взрослому самодовольному Комарову. И пророчество Мормыша, и надежды детства, которые мальчик долго питал в своем сердце, и даже сам образ отца – все это глубже и глубже уходило в пучину прохладного, безразличного забвения.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации