Текст книги "Сказки"
Автор книги: Владимир Даль
Жанр: Сказки, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Серый на чужом пиру с похмелья, весёлого послушав, да невесел стал. Ему что-то уж плохо верилось; боялся он, чтобы краснобай Георгий опять его не надул, да уж делать было нечего: голод морит, по свету гонит; хлеб за брюхом не ходит; видно, брюху идти за хлебом.
Добежав до пригорода, серый увидел много народу и большие белокаменные палаты. Голодай ваш махнул, не думав, не гадав, через первый встречный забор, вбежал в первые двери и, застав там в большой избе много рабочего народу, оробел и струсил было сначала, да уж потом, как деваться было ему некуда, а голод знай поёт своё да своё, серый пустился на авось: он доложил служивым вежливо и учтиво, в чём дело и зачем он пришёл; сказал, что он ныне по такому-то делу стал на свете без вины виноват; что и рад бы не грешить, да курсак донимает; что Георгий Храбрый водил его о сею пору в дураках, да наконец смиловался, видно, над ним и велел идти к людям, смышлёному, сердобольному и многоискусному роду, и просить помощи, науки, ума и подмоги.
Он всё это говорил по-своему, по-татарски, а случившийся тут рядовой из казанских татар переводил товарищам своим слова нежданного гостя. Волк попал не на псарню и не в овчарню; он просто затесался в казармы, на полковой двор, и, перескочив через забор, забежал прямо в швальню. Служивые художники его обступили; хохот, смех, шум и крик оглушили бедняка нашего до того, что он, оробевши, поджал хвост и почтительно присел среди обступившей толпы. Сам закройщик, кинув работу, подошёл слушать краснобая нового разбора и помирал со смеху, на него глядя. Наконец все ребята присудили одного из своих, кривого Тараса, который состоял при полку для ради шутовской рожи своей, с чином зауряд-дурачка, присудили его волку на снедь, на потраву, и начали с хохотом уськать да улюлюкать, притравливая волка на Тараску.
Но серый наш не любил, да и не умел шутить: он зверем лютым кинулся на кривого зауряд-чиновника, который только что успел прикрыться от него локтем, и ухватил его за ворот. Ребята с перепугу вскочили на столы да на прилавки, а закройщик, как помолодцеватее прочих, на печь; и бедный Тараска за шутку ледащих товарищей своих чуть не поплатился малоумною головушкой своей. Он взмолился, однако же, серому из-под него и просил пощады.
– Много ли тебе прибудет, – говорил он, – коли ты меня теперь съешь? Не говоря уже о том, что во мне, кроме костей да сухожилья, ничего нет, да долго ли ты мною сыт будешь? Сутки, а много-много что двое; да коли и с казённой амуницией совсем проглотишь, так будет не подавишься, и то не боле как на три дня тебе станет; пусти-ка ты лучше меня, так я тебя научу, как подобру-поздорову изо дня в день поживляться можно; я сделаю из тебя такого молодца, что любо да два, что всякая живность и скоромь сама тебе на курсак пойдёт, только рот разевай пошире!
«За этим дело не станет, – подумал волк, – только бы ты правду говорил. Пожалуй, господь с тобой, я за этим и пришёл, чтобы вас честно просить принять меня по этой части в науку. Закройщиком быть не хочу, да я знаю, что вы не в одни постные дни сыты и святы бываете, а обижать я и сам не хочу никого».
Тараска кривой отмотал иглу на лацкане, побежал да принёс собачью шкуру и зашил в неё бедного волка. Вот каким похождением на волке проявилась шкура собачья; каков же он до этого случая был собою – не знаем, а сказывают, что был страшный.
– Вот тебе и вся недолга, – сказал Тараска, закрепив и откусивши нитку, – вот тебе совсем Максим и шапка с ним! Теперь ты не чучело и не пугало, а молодец хоть куда; теперь никто тебя не станет бояться, малый и великий будут с тобой запанибрата жить, а выйдешь в лес да разинешь пасть свою пошире, так не токма глухарь – баран целиком и живьём полезет!
– Не тесно ли будет? – спросил серый, пожимаясь в новом кафтане своём.
– Нет, брат, ныне, вишь, пошла мода на такой фасон, – отвечал Тараска косой, – шьют в обтяжку и с перехватом, только бы полки врознь не расходились, а на тебя я потрафил, кажись, как раз рихтиг; угадал молодецки и пригнал на щипок, оглянись хоть сам!
Серый наш уж хотел было сказать: «Спасибо», – да оглянулся, ан господа портные соскочили с печи да с прилавок, сперва смех да хохот, а там уж говорят:
– Да чего ж мы стоим, ребята? Валяй его!
И, ухвативши кому что попало, кинулись все и давай душить серого в чужом нагольном тулупе; а этому, сердечному, ни управиться, ни повернуться, ни расходиться: сзади стянут, спереди стянут, посерёдке перехвачен; пустился бедняга без оглядки в степь и рад-рад, что кой-как уплёлся да ушёл, хоть и с помятыми боками, да по крайности с головой; а что попал из рядна в рогожу, догадаться он догадался, да уж поздно. Он стал теперь ни зверем, ни собакой; спеси да храбрости с него посбили, а ремесла не дали; кто посильнее его, кто только сможет, тот его бьёт и душит где и чем попало; а ему в чужих шароварах плохая расправа; не догонит часом и барана, а сайгак и куйрука понюхать не даст; а что хуже всего – от собак житья нет. Они слышат от него и волчий дух и свой; да так злы на самозванца, что рыщут за ним по горам и по долам, чуют, где бы ни засел, гонят с бела света долой и ходу не дают, грызут да рвут с него тулуп свой, и бедному голодаю нашему, серому, нет ни житья, ни бытья, а пробивается да поколачивается он кой-как, по миру слоняясь; то тут, то там урвёт скоромный кус либо клок – и жив, поколе шкуры где-нибудь не сымут; да уж зато и сам он теперь к Георгию Храброму ни ногой. «Полно, говорит, пой песни свои про честь да про совесть кому знаешь; водил ты меня, да уж больше не проведёшь».
Серый никого над собою знать не хочет; всякую веру потерял в начальственную расправу, а живёт записным вором, мошенником и думает про себя: «Проклинал я вас, кляните ж и вы меня; а на расправу вы меня до дня Страшного суда не притянете; там что будет – не знаю, да и знать не хочу; знаю только, что до того времени с голоду не околею».
С этой-то поры, с этого случаю у нашего серого, сказывают, и шея стала кол колом: не гнётся и не ворочается; оттого что затянута в чужой воротник.
Что значит досуг
Георгий Храбрый, который, как ведомо вам, во всех сказках и притчах держит начальство над зверями, птицами и рыбами, – Георгий Храбрый созвал всю команду свою служить и разложил на каждого по работе. Медведю велел, на шабаш[3]3
На шабаш – до окончания дела.
[Закрыть], до вечера, семьдесят семь колод перетаскать да сложить срубом[4]4
Срубом – в виде стен.
[Закрыть]; волку велел земляночку вырыть да нары поставить; лисе приказал пуху нащипать на три подушки; кошке-домоседке – три чулка связать да клубка не затерять; козлу-бородачу велел бритвы править, а коровушке поставил кудель, дал ей веретено: напряди, говорит, шерсти; журавлю приказал настрогать зубочисток да серников[5]5
Серников – спичек.
[Закрыть] наделать; гуся лапчатого в гончары пожаловал, велел три горшка да большую макитру[6]6
Макитра – широкий горшок.
[Закрыть] слепить; а тетёрку заставил глину месить; бабе-птице[7]7
Баба-птица – пеликан.
[Закрыть] приказал на уху стерлядей наловить; дятлу – дворец нарубить; воробью – припасти соломки, на подстилку, а пчеле приказал один ярус сот построить да натаскать мёду.
Ну, пришёл урочный час, и Георгий Храбрый пошёл в досмотр: кто что сделал?
Михайло Потапыч, медведь, работал до поту лица, так что в оба кулака только знай утирается – да толку в работе его мало: весь день с двумя ли, с тремя ли колодами провозился, и катал их, и на плечах таскал, и торчмя становил, и на крест сваливал, да ещё было и лапу себе отдавил; и рядком их укладывал, концы с концами равнял да пригонял, а срубу не сложил.
Серый волк местах в пяти починал землянку рыть, да как причует да разнюхает, что нет там ни бычка зарытого, ни жеребёнка, то и покинет, да опять на новое место перейдёт.
Лисичка-сестричка надушила кур да утят много, подушки на четыре, да не стало у неё досуга щипать их чисто; она, вишь, всё до мясца добиралась, а пух да перья пускала на ветер.
Кошечка наша усаживалась подле слухового окна, на солнышке, раз десять, и принималась за урок, чулок вязать, так мыши, вишь, на подволоке, на чердаке, словно на смех, покою не дают; кинет кошурка чулок, прянет в окно, погонится за докучливыми, шаловливыми мышатами, ухватит ли, нет ли за ворот которого-нибудь да опять выскочит в слуховое окно да за чулок; а тут, гляди, клубок скатился с кровли: беги кругом да подымай, да наматывай, а дорогою опять мышонок навстречу попадётся, да коли удалось изловить его, так надо же с ним и побаловать, поиграть, – так чулок и пролежал; а сорока-щебетунья ещё прутки[8]8
Прутки – вязальные спицы.
[Закрыть] растаскала.
Козёл бритвы не успел выправить; на водопой бегал с лошадьми да есть захотелось, так перескочил к соседу в огород, ухватил чесночку да капустки, а после говорит:
– Товарищ не дал работать, всё приставал да лоб подставлял пободаться.
Коровушка жвачку жевала, ещё вчерашнюю, да облизывалась, да за объедьями к кучеру сходила, да за отрубями к судомойке – и день прошёл.
Журавль всё на часах стоял да вытягивался в струнку на одной ноге да поглядывал, нет ли чего нового? Да ещё пять десятин пашни перемерял, верно ли отмежёвано, – так работать некогда было: ни зубочисток, ни серников не наделал.
Гусь принялся было за работу, так тетерев, говорит, глины не подготовил, остановка была; да опять же он, гусь, за каждым разом, что ущипнёт глины да замарается, то и пойдёт мыться на пруд.
– Так, – говорит, – и не стало делового часу.
А тетерев всё время и мял и топтал, да всё одно место, битую[9]9
Битую – утоптанную.
[Закрыть] дорожку, недоглядел, что глины под ним давно нетути.
Баба-птица стерлядей пяток, правда, поймала да в свою кису[10]10
Кису – карман.
[Закрыть], в зоб, запрятала – и тяжела стала: не смогла нырять больше, села на песочек отдыхать.
Дятел надолбил носом дырок и ямочек много, да не смог, говорит, свалить ни одной липы, крепко больно на ногах стоят; а самосушнику да валежнику набрать не догадался.
Воробушек таскал соломку, да только в своё гнездо; да чирикал, да подрался с соседом, что под той же стрехой гнездо свил, он ему и чуб надрал, и головушку разломило.
Одна пчела только управилась давным-давно и собралася к вечеру на покой: по цветам порхала, поноску носила, ячейки воску белого слепила, медку наклала и заделала сверху – да и не жаловалась, не плакалась на недосуг.
Сказка о баранах
(Восточная сказка)
Калиф сидел однажды, как сидят калифы, на парче или бархате, поджав ноги, развалившись в подушках, с янтарём в зубах; длинный чубук, как боровок, проведённый от дымовья печки до устья в трубу, лежал, кинутый небрежно поперёк парчи, атласу и бархату, вплоть до золотого подноса на вальяжных ножках, с бирюзой и яхонтами, на котором покоилась красная глиняная трубка, с золотыми по краям стрелками, с курчавыми цветочками и ободочками. Пол белого мрамора; небольшой серебристый водомёт посредине; усыпительный однообразный говор бьющей и падающей струи, казалось, заботливо услуживал калифу, напевая ему: покойной ночи.
Но калифу не спалось: озабоченный общим благом, спокойствием и счастием народа, он пускал клубы дыма то в уст, то в бороду, и хмурил брови. Ночь наступила, а калиф и не думал ещё о нынешней своей избраннице гарема, и старый беззубый цербер, неусыпной страж красоты и молодости, дряхлый эфиоп не переступал ещё с обычным зовом заветного порога, не растворял широкого раструба безобразных уст своих для произнесения благозвучного имени одного из прелестнейших существ в мире.
Калиф тихо произнёс: «Мелек!» – и раболепный Мелек стоял перед ним, наклонив голову, положив правую руку свою на грудь. Калиф, молча и не покидая трубки, подал пальцем едва заметный знак, и Мелек стоял уже перед повелителем своим с огромным плащом простой бурой ткани и с белой чалмой, без всяких украшений, в руках. Калиф встал, надел белую простую чалму, накинул бурый плащ, в котором ходит один только простой народ, и вышел. Верный Мелек, зная обязанность свою, пошёл украдкой за ним следом, ступая как кошка и не спуская повелителя своего с глаз.
Дома в столице калифа были все такой лёгкой постройки, что жильцы обыкновенно разговаривали с прохожими по улице, возвысив несколько голос. Прислонившись ухом к простенку, можно было слышать всё, что в доме говорится и делается. Вот зачем пошёл калиф.
«Судья, казы, неумолим», – жаловался плачевный голос в какой-то мазанке, похожей с виду на дождевик, выросший за одну ночь. «Казы жесток: бирюзу и оправу с седла моего я отдал ему, последний остаток отцовского богатства, и только этим мог искупить жизнь свою и свободу. О, великий калиф, если бы ты знал свинцовую руку и железные когти своего казы, то бы заплакал вместе со мною!»
Калиф задумчиво побрёл домой: на этот раз он слышал довольно. «Казы сидит один на судилище своём – размышлял калиф, – он делает, что хочет, он самовластен, может действовать самоуправно и произвольно: от этого всё зло. Надобно его ограничить; надобно придать ему помощников, которые свяжут произвол его; надобно поставить и сбоку, рядом с ним, наблюдателя, который поверял бы все дела казы на весах правосудия и доносил бы мне каждодневно, что казы судит правдиво и беспристрастно».
Сказано – сделано; калиф посадил ещё двух судей, по правую и по левую руку казы, повелел называться этому суду судилищем трёх правдивых мужей; поставил знаменитого умму, с золотым жезлом, назвав его калифским приставом правды. – И судилище трёх правдивых сидело и называлось по воле и фирману калифскому; и свидетель калифский, пристав правды, стоял и доносил каждодневно: всё благополучно.
– Каково же идут теперь дела наши? – спросил калиф однажды у пристава своего. – Творится ли суд, и правда, и милость, благоденствует ли народ?
– Благоденствует, великий государь, – отвечал тот, – и суд, и правда, и милость творится, нет бога, кроме бога, и Мохаммед его посол. Ты излил благодать величия, правды и милости твоей, сквозь сито премудрости, на удручённые палящим зноем, обнажённые главы народа твоего; живительные капли росы этой оплодотворили сердца и уста подданных твоих на произрастание древа, коего цвет есть благодарность, признательность народа, а плод – благоденствие его, устроенное на незыблемых основаниях на почве правды и милости.
Калиф был доволен, покоясь опять на том же пушистом бархате, перед тем же усыпляющим водомётом, с тем же неизменным янтарным другом в устах, но речь пристава показалась ему что-то кудреватою; а калиф, хоть и привык уже давно к восточной яркости красок, запутанности узоров и пышной роскоши выражений, успел, однако же, научиться не доверять напыщенному слову приближённых своих.
– Мелек! – произнёс калиф, и Мелек стоял перед ним, в том же раболепном положении. Калиф подал ему известный знак.
– Удостой подлую речь раба твоего, – сказал Мелек, – удостой, о, великий калиф, не края священного уха твоего, а только праха, попираемого благословенными стопами твоими, и ты не пойдёшь сегодня подслушивать, а будешь сидеть здесь, в покое.
– Говори, – отвечал калиф.
– О, великий государь, голос один: народ, верный народ твой вопиет под беззащитным гнётом. Когда был казы один, тогда была у него и одна только, собственная своя, голова на плечах; она одна отвечала, и он её берёг. Ныне у него три головы, да четвёртая у твоего пристава; они разделили страх на четыре части и на каждого пришлось по четвёртой доле. Мало было целого, теперь ещё стало меньше. Одного волка, великий государь, кой-как насытить можно, если иногда и хватит за живое, – стаи собак не насытишь, не станет мяса на костях.
Калиф призадумался, смолчал, насупил брови, и чело его сокрылось в непроницаемом облаке дыма. Потом янтарь упал на колени. Калиф долго в задумчивости перебирал пахучие чётки свои, кивая медленно головою.
«Меня называют самовластным, – подумал он, – но ни власти, ни воли у меня нет. Голова каждого из негодяев этих, конечно, в моих руках; но, отрубивши человеку голову, сократишь его, а нравственные качества его не изменишь. Основать добро и благо, упрочить счастие и спокойствие каждого не в устах раболепных блюдолизов моих, а на самом деле, – это труднее, чем пустить в свет человека без головы. Перевешать подданных моих гораздо легче, чем сделать их честными людьми; попытаюсь однако же; надобно ограничить ещё более самоуправство, затруднить подкуп раздроблением дел, по предметам, по роду их и другим отношениям, на большее число лиц, мест и степеней; одно лицо действует самопроизвольно, а где нужно согласие многих, там правда найдёт более защиты».
И сделалось всё по воле калифа: где сидел прежде и судил и рядил один, там сидят семеро, важно разглаживают мудрые бороды свои, замысловатые усы, тянут кальян и судят и рядят дружно. Всё благополучно.
Великий калиф с душевным удовольствием созерцал в светлом уме своём вновь устроенное государство; считал по пальцам, считал по чёткам огромное множество новых слуг своих, слуг правды – и радовался, умильно улыбаясь, что правосудие нашло в калифате его такую могучую опору, такой многочисленный оплот против зла и неправды.
– Ещё ли не будут счастливы верные рабы мои, – сказал он, – ужели они не благоденствуют теперь, когда я оградил и собственность и личность каждого фаудтами, то есть целыми батальонами недремлющей стражи, оберегающей заботливо священное зерцало правосудия от туску и ржавчины? Тлетворное дыхание нечистых не смеет коснуться его; я вижу: зерцало отражает лучи солнечные в той же чистоте, как восприя-ло их.
Опять позвал калиф Мелека, опять сокрылся от очей народа в простую чалму и смурый охобень, опять пошёл под стенками тесных, извилистых улиц; часто и прилежно калиф прикладывал чуткое ухо своё к утлым жилищам верноподданных – и слышал одни только стенания, одни жалобы на ненасытную корысть нового сонма недремлющих стражей правосудия.
– Растолкуй мне, Мелек, – сказал калиф в недоумении и гневном негодовании, – растолкуй мне, что это значит? Я не верю ушам своим; быть не может!
– Государь, – отвечал Мелек, – я человек тёмный, слышу глазами, вижу руками: только то и знаю, что ощупаю. Позволь мне привести к тебе старого Хуршита – он жил много, видал много; слово неправды никогда не оскверняло чистых уст его, он скажет тебе всё.
– Позови.
Хуршит вошёл. Хуршит из черни, из толпы, добывающий себе насущное пропитание кровным потом.
– Хуршит, что скажешь?
– Что спросишь, повелитель; не подай голосу, и отголосок в горах молчит, не смеет откликнуться.
– Скажи мне прямо, смело, но говори правду – когда было лучше: теперь или прежде?
– Государь, – сказал Хуршит, после глубокого вздоха, – при отце твоём было тяжело. Я был тогда овчарником, как и теперь, держал и своих овец. Что, бывало, проглянет молодая луна на небе, то и тащишь на плечах к казыю своему барана: тяжело было.
– А потом? – спросил калиф.
– А потом, сударь, стало ещё тяжелее: прибавилось начальства над нами, прибавилось и тяги, стали мы таскать на плечах своих по два барана.
– Ну а теперь, говори!
– А теперь, государь, – сказал Хуршит, весело улыбаясь, – слава богу, совсем легко!
– Как так? – вскричал обрадованный калиф. Хуршит поднял весёлые карие глаза свои на калифа и отвечал спокойно:
– Гуртом гоняем.
Ворона
Жила-была ворона, и жила она не одна, а с няньками, мамками, с малыми детками, с ближними и дальними соседками. Прилетели птицы из заморья, большие и малые, гуси и лебеди, пташки и пичужки, свили гнёзда в горах, в долах, в лесах, в лугах и нанесли яичек.
Подметила это ворона и ну перелётных птиц обижать, у них яички таскать!
Летел сыч и увидал, что ворона больших и малых птиц обижает, яички таскает.
– Постой, – говорит он, – негодная ворона, найдём на тебя суд и расправу!
И полетел он далеко, в каменные горы, к сизому орлу. Прилетел и просит:
– Батюшка сизой орёл, дай нам свой праведный суд на обидчицу-ворону! От неё житья нет ни малым, ни большим птицам: наши гнёзда разоряет, детёнышей крадёт, яйца таскает да ими своих воронят питает!
Покачал сизой орёл головой и послал за вороною лёгкого, меньшого своего посла – воробья. Воробей вспорхнул и полетел за вороной. Она было ну отговариваться, а на неё поднялась вся птичья сила, все пичуги, и ну щипать, клевать, к орлу на суд гнать. Нечего делать – каркнула и полетела, а все птицы взвились и следом за ней понеслись.
Вот и прилетели они к орлову житью и обсели его, а ворона стоит посереди да обдёргивается перед орлом, охорашивается.
И стал орёл ворону допрашивать:
– Про тебя, ворона, сказывают, что ты на чужое добро рот разеваешь, у больших и малых птиц детёнышей да яйца таскаешь!
– Напраслина, батюшка сизой орёл, напраслина, я только одни скорлупки подбираю!
– Ещё про тебя жалоба до меня доходит, что как выйдет мужичок пашню засевать, так ты подымаешься со всем своим вороньём и ну семена клевать!
– Напраслина, батюшка сизой орёл, напраслина! Я с подружками, с малыми детками, с чадами, домочадцами только червяков из свежей пашни таскаю!
– А ещё на тебя всюду народ плачется, что как хлеб сожнут да снопы в копна сложат, то ты налетишь со всем своим вороньём и давай озорничать, снопы ворошить да копны разбивать!
– Напраслина, батюшка сизой орёл, напраслина! Мы это ради доброго дела помогаем – копны разбираем, солнышку да ветру доступ даём, чтобы хлебушко не пророс да зерно просохло!
Рассердился орёл на старую врунью-ворону, велел её засадить в острог, в решётчатый теремок, за железные засовы, за булатные замки. Там она сидит и по сей день!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.