Текст книги "Державы Российской посол"
Автор книги: Владимир Дружинин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)
10
Капитан Корк, маленький, щуплый, трусил по причалу вприпрыжку, по-воробьиному, ведя за собой Федора. Из простуженного горла, обкрученного толстым красным платом, вылетали непонятные слова. Плат размотался, азовец едва не наступил. Нагнулся, поднял конец, побежал с капитаном вровень. Вскоре весь плат оказался у Федора, – Корк и кафтанишко, подбитый мехом, расстегнул.
С моря навалился туман, в серой мгле копошилось многорукое людское множество, дышало, таская поклажу, звонко топало по склизкому настилу, надрывалось – хэй-ох, хэй-ох! Бодая туман, выпятилось чудище заморское, подобное свинье, с рогом на носу. Федька отпрянул от чучела, Корк тоненько хохотнул, произнес что-то, нимало не заботясь, разумеет ли новичок его сиплое воркованье:
– То ли еще будет! – слышится азовцу. – То ли еще будет, чурбан неотесанный!
Если и ругался капитан Корк, мужичок с локоток, то не зло. Привычно находил тропу среди ящиков, тюков, мешков, пинал голубей, обсевших просыпанное зерно. Шлепал по заду зазевавшегося грузчика, окликал приятеля, вскинув вынутую изо рта трубку.
Из тумана выступали жгуты спущенных, подвязанных парусов, мачты, исчезавшие в непроглядной мути, валились на Федора. Жутко ему и весело.
Говорят, земля – мать родная, море – лютая мачеха. Однажды он хлебнул соленой воды. Студеное море не выпустит – камнем ухнешь на дно. Э, была не была! Доколе корпеть над париками в цирюльне у Клейста, чесать сто раз одну прядь, завивать горячими щипцами да трепетать перед старым брюзгой – вдруг пожухнут волосья или подгорят.
Видится азовцу – совещается в Польше генералитет. Война длится невыносимо, давно пора положить ей конец. Изволит ли царь дать решительное сражение? Петр Алексеич сомневается – вдруг король Карл припас большое войско в резерве. И в эту минуту дверь настежь, входит скорым шагом курьер, кладет на стол пакет с пятью печатями сургучными, секретнейший. Пленный шляхтич Манкевич из Вестероса сказывает: нет у Карла резервной армии, выбрал подчистую и людей и хлеб, воевать ему, супостату, дальше нечем. Стало быть, сомнения прочь – всем изготовиться к баталии! А молодца, который известие раздобыл, наградить. Кто такой? И тут назовут царю его, Федьку, крестьянского сына, холопа князя Куракина. Этакий удалец и в подлом звании? На волю его, на волю, в градусе офицерском!
А нужен ли курьер? Нет – помчится к царю сам, чтобы передать величайший секрет из уст в уста. И царь посадит его рядом с собой, спросит, как он сумел обмануть шведов, проскользнуть через ихние заставы. И он, Федька Губастов, скажет, как было.
Капитану Корку хоть бы что – в голову не взбредет ему, кого взял на судно. Тараторит, обращаясь к кораблям, к толпе, к нему – матросу Эрнесто, итальянцу. Блаженно пьян капитан Корк и нуждается в собеседнике.
– Схип, – слышит матрос.
Слово знакомое – корабль. Матрос откликается, переводит на итальянский.
– Наве, – повторяет Корк, радуясь чему-то. – Кар-рамба! Ф-феррфлюхте!
Браниться на разных языках – это капитан может. Ругань ласковая, смешит матроса. Однако, приближаясь к своему схипу, Корк трезвеет. Выхватил плат, накинул на плечи, словно хомут. Кажись, сделался выше ростом.
У «Тритона» толчея – грузят скатки сукон, бочки с соленой рыбой, ящики, мешки. Корк звука не проронил – работный хоровод задвигался быстрее. Толчок капитанской руки приказал ощутимо – не зевай, подсоби!
Руки вполне заменяют Корку зычный голос. Долговязый, исколотый оспой детина – матрос будет звать его господином боцманом – не спускает глаз с капитана, ловит его мановения, поясняет вслух, протяжно, заунывно, будто панихиду тянет. Этого лучше не сердить. Матрос нагнулся к бочке и пихнул ее на мостки к «Тритону», вдыхая горькую, пряную, обжигающую горло соль.
Над ним, на боку «Тритона», животики деревянных младенцев, цыплячьи их крылышки. Стайками разлетелись по ободкам, подмигивают матросу. Из окон – будто молодки любопытные, откинувшие ставни, – уставились пушки. Фонари торчат важные, из витого железа, – короля не стыдно встречать. Снаружи корабль, точно дворец, а ступил матрос вовнутрь – накрыло мраком, некрашеными, низко прогнувшимися балками. Верно, «Тритон» не один десяток лет борется с морским владыкой. «Что ж, тем лучше, – подумал азовец. – Без меня не утонул, так неужели я принес несчастье?»
Грузы прибывали да прибывали. Людишки, согнанные в порт – нищие, пропойцы, – подтаскивали кладь ко сходням, передавали морякам. На корабль оборванцы не допущены. Семь потов спустил новый матрос, стараясь не выказать лености.
К чему его дальше приспособить, неуча? Боцман облапил за плечи, потряс, заставил раскрыть рот, помял мышцы.
– Камбюс, – раздавалось в глухой, подвывающей речи.
– Си, синьор командоре! – зачастил Эрнесто. – Камбуза? Си, си, каписко!
Чего не хватало азовцу в итальянском – добавил князь-боярин, припоминая с отвращением, как выворачивало его на фелюге, как душу вытряхивало вон из тела.
С криками, с бранью, под боцманский вой отчалил «Тритон» – ветер не опрокинул его, вдавившись в паруса. Федор на камбузе чистил диковинные плоды – твердые, белые, в ямочках. Ардапплен – так сказал их повар. Скользкие ломти велел покидать в котел вместе с солониной.
Кухарить азовцу не впервой. Повара Герарда – лысого, раскормленного толстяка – донимали немощи. Начнет стонать, гладить поясницу – значит, оставит камбузу на попечение помощника, заляжет в кобургдеке. Азовец переделал это длинное голландское слово в кубрик.
Белый овощ в котле разварился, рассыпчатая мякоть оказалась не противной на вкус, сытной. Немец Руди – первый ловкач, снующий по реям, как ящерица, называет эти плоды картофелем, чернявый Фред, столяр, живший в странах полуденных, говорит – пататы. Созревают они в земле, кормятся ими многие народы.
– Тебе нравятся? – спрашивал Фред. – Я плевался. Пататы лежат хорошо, не портятся, капитану выгодно, понял?
Фред умеет по-немецки, по-испански, с ним проще всего столковаться. Закатив глаза, восхваляет южные острова, кои за поясом экватора. Орехи там на пальмах с лошадиную голову, полные сока.
А видел ли Фред зверя с рогом на носу? Нет, на Яве не встречал. Там змеи кишмя кишат.
– Кусают?
– Карахо! – воскликнул Фред. – Я едва не помер.
Выходит, полной благодати нигде нет. Не жмет, так жалит. Какая-нибудь пакость должна быть.
Не скажет ли Фред, что за луковицы едут к шведам в погребе. Один ящик сломан, азовец подобрал несколько штук, отнес в камбузу. Хотел в похлебку употребить для перемены. Вкусны, наверно, коли их иностранные державы требуют. Повар хохотал, держась за пузо, да повторял – тюльпен, тюльпен…
Посмеялся и Фред.
– Цветы, мой мальчик!
Высадят весной луковицы – и уродятся от них цветы, красные, желтые, всяких колеров. Бывало, трюм – так именуется по-моряцки судовой погреб – целиком набивали одними тюльпанами. Шведы их мигом раскупали. Теперь война, на цветы спрос плохой.
– Им селедка нужнее, дружок.
– Своей нет, что ли?
– Ловить некому, значит.
И точно – рыбы соленой внизу много, а ящиков с луковками с полсотни всего. Надо запомнить. Что заказывают шведы, что продает Голландия, Петру Алексеичу знать необходимо.
– Странно мне, – говорит Фред, – кто ни связывался с Карлом, разбит и сапоги ему лижет. А с московитами не справился.
– Не справился, – кивнул азовец.
– Догнать не может, – обронил Фред, тряхнув черной гривой. – Польша большая…
Федор почувствовал, как кровь хлынула к щекам. Помолчал, унимая гнев, и все-таки произнес с обидой, с дрожью в голосе:
– Думаешь, царь боится? Никого он не боится.
– А говорят…
– Мало ли что говорят, – отрезал азовец.
Эх, мать честная, забылся! Фред глядел удивленно.
– Христианского царя лютеране не испугают, – сказал Эрнесто, ревностный католик. – Русским мечом бог покарает еретиков.
Теперь, поди-ка, обидится Фред… Но голландец сощурился, задвигал ноздрями мясистого носа!
– Ишь, проповедник!
Встал, прошагал по стружке, устилавшей пол в мастерской, снял что-то с полки. Вернулся, опустил на стол волосатый кулак.
– Ты русских видел?
– Нет.
Кулак разжался – с ладони скатился солдат, вырезанный из дерева. Обрел равновесие, встал во фрунт – бравый, в синем кафтане Семеновского полка, румяный, как свекла. В треуголке, сдвинутой на затылок.
– Пленные, – донеслось до Федора. – Детей у меня нет…
При чем тут дети? Он вдруг перестал понимать Фреда. Море приподняло «Тритона», солдат пошатнулся.
– Я пожалел беднягу, – слышит азовец.
Столяр сдавил щеки – вот до чего отощал московит! Детей у Фреда нет, он взял игрушку себе. Эрнесто увидит русских в Вестеросе. Их опять приведут…
– Пленный за тарелку бобов чистит, скребет, пока команда в тавернах горланит, – понял ты? Карахо! Наш капитан не простак. Хозяйский грош у него в зубах. Попробуй, вынь!
А Федор думал о своем. Стало быть, ребятушки сами придут на корабль. Добро! Фред подтвердил то, что сулил, собирая в дорогу, князь-боярин. Но может выпасть нечаянность. В городе семеновцы. Шасть к тебе знакомый с азовских лет… Должно поберечься, угольком изменить вид. И то – не выдать бы себя… Однополчане ведь, родня, если рассудить. А будет ли поляк с ними? Вдруг проштрафился, заперли его шведы… Или слег от тощоты. Тогда что? Ну, об этом рано… Догадка для другого нужна. Матросы на гулянку попрут, и надо измыслить предлог, чтобы отстать от компании.
– Мне в таверне делать нечего, – оказал азовец с некоторым прискорбием. – Я обещал мадонне. До Амстердама ни капли…
– Ишь, святой Эрнесто! – фыркнул столяр.
Кто-то подслушал, подхватил, и прицепилась к новому камбузнику кличка – святой Эрнесто.
Ветры дули в корму, «Тритон» шел резво, поскрипывая своими стариковскими членами на мелкой, суматошной волне. Временами черта плоской земли отделяла серое небо от серой воды, иначе и неразличим предел моря.
В проливе вода, сжатая с двух сторон, ярилась. Справа, от стен фортеции, от замка, поднявшего резные острые башенки, отплыла, ринулась наперерез легкая парусная ладья. «Тритон» послушно замедлил ход. Земля датская и вода тоже – изволь каждый проезжий платить в королевскую казну!
Слева – земля неприятельская. Из россыпи домишек торчит колокольня, голые песчаные откосы моет пена.
Швеция снова открылась Федьке под Новый год. Перед носом «Тритона» вырастали острова, запорошенные снегом, двоились, троились, множились. Дуло с севера, в лоб, корабль выруливал в островной неразберихе опасливо. Шведский офицер трясся от стужи в тонком кафтанишке, проверяя команду по списку.
А цвет униформы тоже синий у супостатов…
На палубе расставлены солдаты, кряжистые, понурые старики. Караулят, обняв ружья, неподвижные, будто статуи. Офицер суетится, дробно стучит высокими подкованными каблучками – танцевать на них, а не воевать. Капитан и боцман бегут следом, рокочут наперебой:
– Господин барон… Господин барон…
Согревшись можжевеловой водкой, окороком, барон сошел в Стокгольме нетвердо, скользил, без нужды хватался за шпагу.
Среди столичных зданий громоздился дворец – огромный каменный короб, без проблеска жизни в окнах. Похоже, замкнут наглухо, вымерз. Почто не сиделось Карлу? Чужая земля дороже, что ли, ему, чем своя?
Сдали часть товара, снялись. «Тритон» прорезал Стокгольм, шмыгнув узким протоком, и врылся в смирную гладь озера. Азовец сдирал картофельную шелуху лихорадочно. Задел ножом палец, боли не ощутил. Скоро Вестерос, скоро, скоро…
Берег выполз хмуро – скалы да сосны. Казалось, конца им не будет. Смутно маячила, вися в небе, звонница, самая высокая во всем королевстве, как сказал Фред. Потом из лесной прогалины выглянули постройки, обшитые досками.
Матросня истомилась, сорвиголовы не дождались позволенья, вырвались, и след простыл.
– Бандиты, – сипел капитан Корк. Поймал одного беглеца за полу, оторвал клок износившейся ткани, плюнул.
Азовец поднялся на палубу, чтобы выкинуть за борт очистки из лохани, и зазевался. Вопрошал дома, крашенные одинаково, будто запекшейся кровью, молчаливые улочки, убегающие по ним деревянные мостки. Смолой веяло от свежего причала.
Может, тем же сосновым духом пахнёт виселица, сколоченная для него, злосчастного…
Два дня «Тритон» выгружался. Сдал бочки, сдал луковицы цветов, ради которых два матроса, сменяясь у печи, поддерживали у ящиков ровное тепло. Из трюма на сушу перебрались чурбаны редкостных дерев, потребные для здешней верфи.
Морякам помогали пленные. Чудно и радостно было азовцу вбирать русскую речь, глотать ее, точно влагу в знойной степи. Командовал ватагой хромой, согнутый немощью унтер. Семеновский кафтан давно потерял свою синеву, выгорел, свисал с острых плеч, с торчащих лопаток. В чем душа теплится, а боек, подхлестывает товарищей прибаутками.
– Ай, ярославец-красавец! Для коров не здоров, а для овец – что за молодец! Ой, други из Калуги! Эй, подымай, не серчай, туляк-здоровяк!
Федьке не до смеха, свесился через перила, задыхается от проклятой своей немоты.
Наутро шведы подвели арестантов к сходням, пересчитали. Капитан поздоровался по-русски и тоже сосчитал, пропуская мимо себя на судно. Матросам отдых, Федька, хлопоча на камбузе, слышит своих братьев – голоса, шаги, свист метлы, звоны топоров в трюме, где покосилась переборка.
Напутствуя денщика, князь-боярин сказал: «Тебе помогут». И больше ничего. Мол, хватит с тебя, а то выкинешь глупость. С этой мыслью, впившейся точно клещ, совсем невмоготу ждать неизвестного помощника.
Картофеля и мяса велено закладывать в котел наполовину меньше, чем обычно, – многие и ночевать не придут. Капитан в своей каюте с девкой.
Были они тут – девка привела его, держа под локти, как ребенка, нетвердого на ножках, сама хозяйничала в кладовой, забрала ветчины, лососины. Страшилище девка, великан девка – грудь мешком висит, рот до ушей. Капитана поставила к стенке, как доску, он лопотал что-то, находясь в блаженном опьянении. Обнаружив матроса, заморгал, будто увидел впервые, и произнес, мешая немецкий с русским:
– Тебе ходить нихт…
Ткнул пальцем в дверь, прибавил строго, потрепав Федькины вихры:
– Абсолют нихт.
За дверь, значит, не сметь. Азовец досады не скрыл, и тогда Корк, путаясь в двух языках, объяснил – таков приказ шведского коменданта.
– Хорош, хорош, – бормотал капитан, словно утешаючи. Девка уволокла его, запрятав под мышкой его голову.
– Хорош, гут, – доносилось, замирая.
Вот и угодил под стражу! Азовец с ненавистью оглядел пределы камбуза – дверь одна, оконце над водой, над клекотом заблудившихся у пристани волн. Короткий день длился нескончаемо.
Настал час обеда. За едой для пленных прислали заику Сигурда, набожного, тихого трезвенника. Сигурд учил новичка своему ремеслу – вязать узлы и всякую снасть. Федор налил ему в ведро похлебки, потом вышел следом. Не повезло, попал на глаза боцману.
– Теруг!
Значит, назад – настолько азовец усвоил голландский. Состроил рожу невинную, продолжал путь, глядя прямо в оспины, реявшие в скупом свете фонаря, будто злая мошкара. Однако поток гортанной ругани пригвоздил к месту. Всерьез заперли, стало быть…
Чего еще ждать? Родилась отчаянная затея – сбежать с корабля, завтра же…
Чу, грохочет таверна, лопается от напившейся матросни! Вообразить можно, ломают ее, растаскивают по бревнышку хрупкое строение. Чего проще – сесть бражничать, подцепить веселую девицу… Они всякую нацию понимают, матросские курвы. Пожить у нее, найти поляка. Денег на неделю-другую хватит. Исполнить дело, наняться на другое судно.
В разгоряченном уме все удавалось на диво. Захваченный своей затеей, азовец не вдруг обернулся к вошедшим.
Капитан Корк – румяный, благодушный, чем-то весьма довольный. С ним незнакомый человек. Венец черных волос, белое темя – человек словно окостенел в поклоне и не разогнулся. Одет опрятно, не по-арестантски – камзол с витыми застежками, с круглой бляхой под горлом. На ней польский орел.
– Битте, – сказал Корк.
Остальное договорил знаками. Федор придвинул табуретку, зачерпнул из котла гущи. Поляк учтиво поблагодарил и сел лишь тогда, когда Корк ушел. Пан Манкевич, дьяк Посольского приказа, ссутулился так, что стал почти горбат.
Помешивая варево, он косился на матроса, склонив голову набок. Азовец не знал, с чего начать. Поляк усмехнулся, припал к столу, принялся есть. Челюсти двигались не спеша, озабоченно. Обчистил тарелку до блеска, положил ложку аккуратно, без стука.
Федька разлепил губы, спросил – не налить ли добавки.
Он еще не офицер, обласканный царем. Его холопья обязанность – услужить этому шляхтичу.
Азовец рад и не рад. Что-то отняли у него. Опасности, созданные в мечтаниях, отступили. Пан Манкевич достает из кармана серебряную коробку, ногтем откидывает крышку, выбирает зубочистку. Вид его говорит: бояться нечего, никто нам не помешает.
– Зовут-то как?
– Майора от гвардии, князя Бориса Куракина денщик Федор.
– Куракина?
– Точно так.
Всплыли в памяти слова князя-боярина: «Услышит, что ты от меня, – поймет». Зубочистка упала на колено, скатилась на пол.
– Куракин, свойственник его величества? Чрезвычайная честь для меня.
– Почтенье от князя, – сказал азовец, следуя наказу. – И от батюшки вашего…
Теперь шляхтич изучал матроса – Федор чувствовал это, хотя видел только кустистые, сведенные брови да плешь. Белизна ее поглощала весь свет от огарка, догоравшего в фонарной клетке без стекол, неотвязно слепила.
– От батюшки?
– Точно так.
Понял пан. Не семейной ради коришпонденции прибыл нарочный от князя.
– Здоров ли он?
– Пан Эльяш, слава те господи, здоров, – доложил азовец.
– Ты был у него?
– Да, мы оба… Уж мы плутали-плутали… Ломимся, ан мимо, – пан Манкевич, да не тот…
– Фольварк цел?
Спрашивает, скупо отсчитывая слова. «Будет проверять», – упреждал князь-боярин.
– Обижается ваш батюшка на Конецпольских. Князь обещал солдат для острастки…
– Бедная Польша! – вздохнул Манкевич. – Все со всеми воюют. Ладно, лясы точить некогда! Я рад, что мою ничтожную персону вспомнили. Сам искал случая…
11
«Первое февраля. День был хороший гораздо, что у нас теплотою так бывает весною в апреле».
На театре показывали оперу «Гильберт д'Амстел» по пиэсе ван ден Вондела, прославленного голландского сочинителя. Борис пошел налегке, меховой плащ оставил на крюке. Действо и пение понравились. Вместе с публикой бил в ладоши, видя, как отважный Герард убивает графа Флорента, мстя за свою изнасилованную жену. Граф умирал натурально, в стенаниях и корчах.
Возвращаясь домой, заметил в верхнем оконце, под коньком, в денщицкой каморке свет. Неужто Федька?.. Вбежал не чуя ног, шагнул через порог и опешил – он ли? Вынув трубку изо рта, скалил зубы незнакомый матрос – лицо обветренное, красное, обросшее кругом.
– Я, князь-боярин, я!
– У, черт кудлатый!
Обнял холопа, потом спохватился и, отстранившись:
– Что так долго?
Пришли бы раньше – угораздила нелегкая напороться на скалу в шхерах. Три дня заколачивали, конопатили. Короткий ответ казался Борису нестерпимо долгим, ждал самого важного известия, ждал, как решения Фортуны.
Победный вид азовца сообщал прежде слов – вернулся малый с удачей.
– Куришь? – проговорил Борис, сдерживая в себе клокотавшую радость. – На улицу погоню курить.
– Гони, князь-боярин.
Манкевич, яко подданный Речи Посполитой, действительно в Вестеросе не стеснен, живет приватно, только из пределов города выйти не волен. Служит он у знатных господ, приставлен учить благородных юношей. Пьет и ест в тех домах, уши не замыкает. Более того, имеет сведения от разных лиц – от других пленных и от иноземцев, пребывающих в Вестеросе.
– Про Хилкова сказывал?
– Князя содержат как в тюрьме, и здоровье у него слабое. Манкевич из своих достатков уделяет.
Перед тем как «Тритону» отплыть, Манкевич прислал через капитана Корка письмо для князя-боярина. Капитан надежен, изъявляет желание и впредь быть полезным царскому величеству.
– Вот… Попачкал маленько… На камбузе, вишь, копоть, – ронял азовец, совал что-то хрусткое, черное, как сажа.
Развертывали оба слежавшуюся, заскорузлую обертку, сажа сыпалась кусками. Ох, губастый, где это он на камбузе ухитрился схоронить? Не спалил…
Написал Манкевич много, мелким старательным почерком приказного, с нажимом на заглавные буквы. По ним видать – вольготно арестанту, водил пером привычно, любуясь парадными литерами, ранжиром в строке.
«Швецию война оглодала. Своего хлеба недостача, а привоза ныне нет, и оттого людям великая тягость».
Ночь напролет вбирал Борис изобилие вестей, хлынувшее на него из обстоятельного, неторопливого донесения Манкевича и из уст Федьки, потрескавшихся от ветра, от морской соли.
«Крестьяне и горожане изъявляют охоту идти в солдаты единственно ради пропитания».
В Лифляндии – житнице Швеции – закрома уж пусты, то же и в Польше, несчастной стране, вынужденной пятый год кормить воюющих. Шведское войско живится теперь токмо Саксонией. Провианта тамошнего, говорят, хватит лишь до весны. Виктория ожидалась скорая, крушение сей надежды вызывает сомнения и ропот.
Простой люд обременен поборами, кои возрастают непрерывно, молодых мужиков в деревне не осталось, отчего беднеет и шляхта. К тому же по закону казна вправе отбирать имение у помещика, задолжавшего ей. Теперь сей закон применяется жестко, землю конфискуют без согласия владеющего.
В Стокгольме дошло до разногласия среди вельмож – составилась партия, требующая заключения мира с царским величеством. Однако господствует пока противная партия, в коей находится сестра Карла Ульрика-Элеонора. Если что случится с королем, престол унаследует она.
Карл пишет принцессе с театра войны часто, беспрестанно в тех письмах хвалится – русские танцуют под его музыку, решительного сражения боятся и в назначенный час, измученные ретирадами, падут на колени. Хвастовство короля оглашается в курантах, дабы побудить народ к дальнейшим жертвам.
«А племянник госпожи Нурдквист извещает: в полку Эренсверда не досчитываются половины солдат…»
Три дня трудился Борис над отчетом о рекогносцировке и рукописание Манкевича к нему присовокупил. Съездил в Гаагу, отдал Матвееву из рук в руки.
– Человек мой просится опять на ту сторону, Андрей Артамоныч.
– Риск, мон шер. Хватит с него. Подберешь матроса…
– Справедливо, Андрей Артамоныч.
– Капитану подарком угодил?
– Благодарит покорно.
– Отлично, мон шер, – кивнул посол.
«Тритон» отплыл в апреле, заполнив трюм бочками с сельдью, – тюльпанов Вестерос не заказал.
А тюльпаны раскрывали лепестки, здороваясь с солнцем, польдеры цвели богато, разными колерами – квадрат белый, квадрат пунцовый, квадрат желтый. Полыханье красок такое, что глазам больно.
Бессменный при Куракине врач Боновент посоветовал носить очки для защиты зрения от половодья колеров, от блеска каналов, умытых окон, черепичных крыш, смоченных росой, накрахмаленных чепцов.
Темные стекла весьма пригодились наблюдать затмение, происшедшее первого мая. В дневной тетради Борис тщательно изобразил «фигуру потемнения» – краешек диска, светящийся край, не погашенный тенью.
Если судить по дневнику, кавалер из Московии проводил время беззаботно, гуляючи.
Между тем ему случалось надевать темные очки и в дурную погоду – кавалер не всегда желал быть узнанным. В Голландии и Карл имеет своих нарочных. Неприятная встреча не исключена. «Учился фехтовать», – сказано в дневнике мимоходом.
Потомок будет гадать, почему некоторые события, на вид малозначительные, изложены по-итальянски, явно с целью оградить нечто от посторонних. Например, появление в Амстердаме соотечественников – дворян со слугами.
Возможно, слуги, подобно куракинскому Федьке, отделялись от господ, направлены путем особым…
Уже привалилось к стенке амстердамского порта судно из Санктпитербурха, обманувшее бдительность сторожевиков неприятеля. На причале раздается русская речь. Не все матросы годятся для дела, которым занят Куракин. «Люди бездельные и пьяные, – сетует он в письме Матвееву и хвалит некоего Фанденбурга: – Токмо он своим порядочным управлением все их пакости заглаживает».
Фанденбург будет несколько лет числиться «коришпондентом» в Голландии.
Пора прощаться с Амстердамом.
Складываться начали до отъезда недели за две. Федька собирал купленное, набивал сундуки, князь-боярин заносил каждую вещь в опись.
«Княжне колпачок тафтяной».
Представил, как обрадуется девчонка, как примерять станет и так и этак, забавно пыхтя, носишком тыча в зеркало.
«Коробка чоколаты лепешечками».
Оба полезут – и сын и дочь. Поди-ка ведь не пробовали еще… Зачмокают, ручейками потечет чоколата с коричневых губ, вымажутся, разбойники.
«Японский кафтан».
Наденешь, подымешь руки – ну точно птица! А за стол в нем сесть – куда денешь рукавищи? Куплен для потехи, детей посмешить.
«Пистоли, галун на шляпу, ножик садовый, французская чернильница, чулки шелковые пестрые, чулки красные, шесть рубашек» – это все себе.
Для княгини ничего нет. Тафты да шелка в Москве не дороже. Борис сердит на жену – скупится, денег с вотчин не допросишься. Хороша и без подарков, коли так.
Один короб заняли книги – словари, труды историков, географов, архитекторов, наставления для домоводства, для лечения болезней, для садовничества. Два больших глобуса Федор обернул тряпьем, обшил рогожей каждый отдельно.
Откусил нитку, разогнул спину, протянул жалобно, тоненько:
– Огурца захотелось… Нашего огурчика…
Пнул глобус ногой, планета земная откатилась к стене, ослепшая, ушастая.
– Нашего засолу, знаешь, князь-боярин, с укропцем, с дубовым листом, с чесноком…
– Еще чего тебе? – спросил князь-боярин, облизываясь.
– Рыжичков бы, а?
– Помолчи лучше!
Целое лето ехать, а он, черт губастый, про рыжики!
– Княгиня напасла, чай, – жмурится Федька, мотает головой. – Грибков, капустки…
– Уж она угостит, – бросил князь со злостью, не стесняясь холопа. – В горло не проскочит.
Анджей Манкевич, в русском обиходе Манкиев, еще много лет посылал донесения российским резидентам в Голландии с разными курьерами.
В 1717 году тайная почта доставила ему письмо.
«Мой господин!
Я ныне уведомился через господина Фанденбурга о случившейся печали, о переселении от здешния жизни князя Андрея Яковлевича Хилкова и напоминая о Вас, как я в бытность мою в Ярославе в доме Вашем был, соболезную особливо к Вашим интересам собственным, что Вы тою смертью князя Хилкова уединены осталися, того дня к Вашим авантажам объявляю свои исходные намерения и прошу Вас в добром самом надеянии взять по прошению моему сию резолюцию и в Голландию ко мне прибыть, на что обещаюсь своим честным словом, что я Вас честно вести буду и произведу в такой градус, который сходен с интересом Вашим, а между тем Вам объявляю, что Вам из Швеции освободиться легко можно, понеже вы нации Польской, а не Российской.
Впротчем пребываю Ваш добрый друг Б о р и с К у р а к и н».
Манкевич вернулся в Москву, служил в коллегии иностранных дел, ездил к шведам в качестве дипломата, с Румянцевым, договариваться об условиях Ништадтского мира.
Еще будучи в плену, он затеял обширное сочинение о начале и развитии русской державы. Опираться ему приходилось, главным образом, на свою необыкновенную память. По неизвестным причинам труд этот – «Ядро российской истории» – вышел в свет лишь в 1770 году и долгое время, опять же по неясным мотивам, приписывался Хилкову.
В заключительной главе читаем:
«Сей государь царь Петр Алексеевич своим неусыпным промыслом державу русскую от неприятелей оборонил, народ неученый, который всякими свободными науками прежде брезговал, в ученость привел и, одним словом сказать, всю Русь художествы и ведением просветил и будто снова переродил».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.