Электронная библиотека » Владимир Гиляровский » » онлайн чтение - страница 100


  • Текст добавлен: 21 марта 2018, 17:00


Автор книги: Владимир Гиляровский


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 100 (всего у книги 108 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Подземная Москва

За сорок пять лет моей жизни в Москве я такого ливня не видал.

Какие сцены!

Столешников переулок представляет из себя бурный поток, несущий щепки, хлам, поленья дров и большущую бочку. За ней по тротуару мчатся мальчишки по грудь в воде, догоняют ее, ловят, но не в силах удержать. Одному, уже взрослому, удается сесть на нее, но – он кувыркается и тонет, смельчаки с тротуара бросаются и вытаскивают его, не могущего бороться с течением.

Уже на углу Петровки бочка упирается в стоящий по кузов в воде автомобиль, но мальчуганы не в силах ее оторвать. С другой стороны улицы переходит по пояс в воде огромный бородатый дядя, отрывает бочку от автомобиля и, при криках обиженных неудачей добычи мальчуганов, переправляет ее через Петровку и угоняет куда-то по воде…

А поток с шумом мчится через Петровские линии в главный резервуар – Неглинный проезд, представляющий собой реку в разливе…


Пивная на Неглинной с началом дождя наполняется публикой, не желающей намокнуть. Буфетчик радуется: дождик загнал. Служащие мечутся с кружками и бутылками.

Лица довольные, пьют и беседуют…

– Хорошо, дождик-то… Что ни капля – золото.

– Для огородов, для хлеба… благодать.

Пьют.

Ливень усиливается… Через порог набегает вода. Гости ставят ноги на перекладину столиков.

– Ишь ты, как разошелся!

И вдруг водопадом через порог хлынули волны мутной воды… Испуганные гости кладут ноги друг другу на стол:

– Извиняюсь. Разрешите.

– Пожалуйста, а я на ваш…

Кто-то лезет на стол. Стулья всплывают… На столах стоит публика с кружками и стаканами в руках… Хозяин по пояс в воде спасает кассу… Кто-то валится с опрокинувшимся столом…

– От дождя – да в воду… – острит горбун, забравшийся на буфет.

Вода прибывает и прибывает… Ужас на лицах…

В окна доносились неистовые крики: спасите!

Тонул кто-то.

Это Неглинка не вместила в себя огромной массы воды…

Широкая, великолепная Неглинка.

Огромный коридор, от Самотеки до Москвы-реки у Каменного моста, перестроенный из узкой клоаки в конце восьмидесятых годов, при существовании которой такие водополья, как эти два последние на Неглинном проезде, были обычными. При всяком небольшом ливне, воду которого не вмещала узкая и засоренная подземная Неглинка, клоака, выстроенная, кажется, в доисторические времена.

Только благодаря вмешательству газет состоялась в срочном порядке эта перестройка. На обычные заметки после каждого наводнения купеческая дума не обращала внимания:

«Пущай их пишут».

В 1884 году в дождливое лето наводнения были ужасны.

И вот в июле я решился опуститься в эту клоаку, написал несколько заметок, и наконец, поручили усмирение Неглинки инженеру Левачеву, моему старому товарищу по охоте на зверя.

Запорожская сечь
(1775–1925)
I

Там, за каменными порогами, где Днепр разливается во всю свою ширь по степям бескрайним, в те времена берега его были покрыты вековыми лесами и в плавнях непролазных водились звери дикие, птицы и тучи насекомых. Огромные острова, образовавшиеся при перемене русла, оказались дики и недоступны. На некоторых из этих островов и были сечи запорожские, населенные удалым казачеством, грозой татар, поляков и турок.

 
Со всех сторон страны великой
Сюда стекались удальцы,
Сыны России полудикой
За волю-вольную борцы.
Кто был порядком недоволен,
Кто в жизни радости не знал,
Судьбой-злодейкой обездолен,
На Сечь привольную бежал.
Среди ликующей природы
Пришлец был принят здесь, как свой,
Во имя правды и свободы
И буйной воли удалой.
Вчерашний вор и князь опальный,
Разбоя грозного сыны,
Монах-беглец, холоп кабальный,
Боярин, поп – здесь все равны.
 

Только ни одной женщины никогда не допускалось на Сечь. Никогда. Доходили до Сечи только удальцы-богатыри, которым дома житья не было, а силы и отваги хватало, чтобы добраться в непрерывных опасностях по степям глухим и плавням болотным до Сечи Запорожской.

Этот путь был достаточным экзаменом для поступления в товарищество удальцов. Разве только спросит пришедшего атаман кошевой:

– А ты в бога веруешь?

– Верую.

– Ступай, ищи себе курень.

И становился пришелец полноправным товарищем и обучался делу казацкому в степях и в плавнях в охоте на зверя и рыбу, да в вечных набегах. И удалому было где отличиться, а иногда и звание атаманово заслужить. А власть атаманская в походах была безгранична – он властитель жизни каждого, и никто ему возражать не смел. Но кончился поход, – и всесильный атаман опять становился простым рядовым казаком, уходил в свой курень и подчинялся своему куренному атаману.

Каждый курень – это полк, и все вместе они подчинялись кошевому атаману.

Атаман всего коша запорожского, в свою очередь, в мирное время подчинялся казацкой раде, которая собиралась при всяком выходящем из ряда вон случае и в каждой участвовало все сечевое казачество. Но, когда рада постановляла поход и вновь избирала кошевого или утверждала старого, его власть была полная, и шли запорожцы или Польшу громить, или татар отгонять, или пошарпать богатые поселения Крыма, или далекие берега Анатолии, а то и в самый Стамбул за добычей грянуть. Соскучится казачество дома сидеть, и решит рада поход. Застучат топоры на берегах Днепра, в лесах дремучих, зашуршит высокий камыш в плавнях, задымится смола в котлах. Засверкают на воде «чайки» да гиляры, – а по бортам их топорщатся крылья из просмоленного камыша, – никакая буря не перевернет. Узкие, длинные «чайки»-скороходы поднимали по сто казаков. Идут под ветром сотни две «чаек» – паруса рогожные. Разве только у кошевого атамана парус дерюжный был. Идут – паруса зобами.

И вдруг налетная буря.

И гаркнет кошевой:

– Машта на кичку!

Заполощут паруса на воде, и сотни две мачт одновременно упадут на нос и вдоль «чайки» лягут.

– На бабай! – покрывает бурю голосом своим атаман и выхухолевой шапкой машет. И заскрипят пудовые весла на кленовых бабайках. Как крылья поднимаются и опускаются они, и кланяются мерно казачьи головы, сверкая упрямыми затылками, и крутит буря чубы косматые.

II

С песнями возвращаются победители. Подходят запорожцы к Днепровскому лиману, а донцы, вместе поработавшие, – к донским гирлам.

На всех «чайках» паруса из дорогих тканей шелковых, а у самого кошевого на «чайке», коврами убранной, – из шалей турецких.

А то конными полками вся Сечь на Польшу ударит. И двигалось войско запорожское по степям бескрайним, и зажигались на границах польских сторожевые огни тревожные, предупреждающие о приближении запорожского войска… горячо приготовлялись к боям, а вдали:

 
Подобно сотне черных нитей,
Как бы ползущих из земли,
То словно слившихся в огромный
Клуб черной пыли, то опять
Вдруг расплываясь – тучей черной
Неслась казацкой силы рать.
Все ближе… ближе… Слышны клики,
Видны отдельные полки,
Стучат копыта, блещут пики,
Горят на солнце бунчуки…
Кто как. Кто в чем. На том папаха,
Из черна соболя окол,
На этом рваная рубаха,
На этом бархат… Этот гол,
И лишь полгруди закрывают
Усы аршинной долины,
Зато оружьем щеголяют
Степей удалые сыны…
 

И бегут гарнизоны польские, и пылают города и местечки.

Кровь и пламя – поминки за сожженных в медных быках и зарубленных на эшафотах Варшавы запорожских атаманов.

* * *

И вернутся в Сечь с новой славой казачьей да с добычей богатой, и гремит разгул по куреням, песни, да пляски, да музыка. Все было в Сечи – только женщины не допускались, и никогда ни одна женщина не была в куренях…

Но не всегда была и победа. Бывало, что половина бойцов не вернется: кто в плен попадет, кто в битвах погибнет. Опустеет Сечь, да ненадолго. Опять народ набежит. А то особо удалые казаки, ватажки, разбредались по сторонам, доходили до границ Польши и до самого Дона, набирали удальцов и вели их в Сечь, по пути добывая в стычках и коней, и оружие… и вновь пополнялась Сечь удальцами в новых походах на защиту окраин от набегов поляков, татар и турок…

Русские цари старались дружить с Сечью, защитницей своих владений, посылали им свои дары… и было так до Екатерины II, которая разгромила Сечь, не признававшую ее власти.

Это было летом 1775 года. Подлым способом была взята Сечь. Лукавый Потемкин, оскорбленный в своем величии, которого Сечь и знать не хотела, ввел свои войска в Сечь, и во время пира, который дали им доверчивые запорожцы, Сечь была занята и разогнана.

Расползлась Сечь. Кто ушел в Турцию, кто в гетманщину, атаман увел свой курень, и образовалось из них Кубанское и Черноморское казачество и пластуны.

Во время разгрома Сечи, ровно 150 лет тому назад, был схвачен и увезен в Москву непокорный Екатерине и враг Потемкина, последний кошевой атаман, властитель Сечи Запорожской – Колнышевский. Не мог простить властолюбивый Потемкин непокорного Колнышевского, которого много лет подряд выбирала Сечь атаманом. Он был привезен в Москву, посажен в тюрьму, по всей вероятности, пытан и в 1776 году отправлен на Белое море, в Соловецкий монастырь, где брошен в ужасную подземную тюрьму под одной из башен. Пробыл он в этой тюрьме, как неизвестный преступник, без имени, более двадцати лет, никем не видимый, и только с воцарением Павла был переведен в надземную тюрьму, и ему, наконец, вернули его имя и разрешили жить вместе с монахами. Все еще он был бодр. Из накопившихся в монастырской казне денег, присылавшихся на его содержание, Колнышевский соорудил для монастыря евангелие и церковную утварь и умер сам в 1803 году. На каменной плите его могилы у стены монастыря начертано: «Последний атаман Великого Коша Запорожского… Колнышевский (имени я не помню) скончался в 1803 году». О могиле этой почему-то молчали монахи. Открыл ее в конце прошлого столетия историк запорожских казаков Дм. Ив. Эварницкий, который, вернувшись с Соловков, был у меня в Москве и рассказал все это.

О запорожцах – целая литература. Кто не читал Гоголя, Гребенко, Карецкого?! Наконец, ряд томов «Истории Запорожских Казаков» – огромный труд профессора Дмитрия Ивановича Эварницкого, ныне состоящего хранителем государственного музея древностей запорожских в Екатеринославе.

Эварницкий – друг И. Е. Репина, давший ему тему для его знаменитой картины «Письмо к султану». Это запорожцы с Чертомлыцкой Сечи во главе с атаманом Сирко пишут письмо к султану турецкому. На этой картине художник увековечил своего друга – Дмитрия Ивановича Эварницкого: как живой он сидит со своей улыбкой в фигуре писаря.

Еще слово одно.

У Пушкина, который тоже не забыл запорожцев, самозванец говорит о себе, как он

 
Бежал в Сечь Запорожскую,
Владеть конем и саблей научился,
Явился в Польшу к вам и т. д.
 

Был ли самозванец в Запорожье, да еще и кто такой самозванец, – недоискано и неведомо.

Но я еще десятилетним гимназистом слыхал от своего деда, Петра Ивановича Мусатого, отца моей матери, что Пушкин писал верно, самозванец был в Запорожье, – он слыхал это от отца своего, Ивана Усатого, бежавшего на Кубань, где родился и вырос мой дед, прибавивший потом – не знаю почему, – когда он очутился в 50-х годах в Вологодской губернии, букву М, тогда и его отец и старики все время только и жили воспоминаниями о Запорожье.

Много лет спустя, на турецкой войне, среди кубанцев-пластунов я слыхал интереснейшую легенду, переходившую у них из поколения в поколение, подтверждающую пребывание в Сечи «Лжедимитрия».

Когда на коронацию Дмитрия прибыли наши запорожцы почетными гостями, то их поставили около самого красного крыльца, откуда выходил царь. Ему подвели коня и поставили скамейку, с которой он, поддерживаемый боярами, по царским обычаям должен был садиться.

– Вышел царь, спускается… мы глядим на него и шепчемся, – рассказывали депутаты своим детям.

– Знакомое лицо и ухватка. Где-то мы его видали?

Спустился царь, отмахнул рукой бояр, пнул скамейку, положил руку на холку, да прямо, без стремени, прыг в седло – и как врос. А мы все разом:

– Це наш, Грицко!

А он мигнул нам, да и поехал…


Без изменений повторяю слышанный мною рассказ.

Сухаревка

– Извозчик, к Бахаревой сушке!

– Квадцать допек.

– А по хорде мочешь?

(Старая шутка)


I. Новая

Ликвидирована столетняя Сухаревка. 5000 квадратных сажен занимала она. И десятки лет старая дума, мечтавшая о ликвидации этого заражающего окрестности торжища, не знала, куда его перевести.

7000 квадратных сажен пустыря было рядом, и Московский совет занял его под сухаревское торжище. Тут же, рядом, в углу между Садовой и Трубной улицами, существовало владение Гефсиманского скита, где когда-то были монастырские огороды, а последнее время дикий пустырь, притон темного люда. Теперь это – «Новая Сухаревка», строго распланированная, с рядами деревянных бараков. В них помещаются 1647 отдельных магазинов, из которых 1000 уже заняты торговцами. Чистота, порядок, электрическое освещение огромными фонарями для ночной охраны, 6 водонапорных кранов и пожарная сигнализация. Бараки расположены по отделам: галантерея, обувь, кожа, одежда, москательный, щепной, скобяной, шапочный, стеклянный, мебель, меха, мануфактура, мясной, рыбный, мучной, письменные принадлежности, табак и пока только две книжных лавки букинистов и ни одной антикварной.

– Где же антиквария? – спрашиваю одного старого сухаревщика.

– Старьевщики-то? Да кому теперь ихнее барахло нужно? Вот там, в «развале», есть один-другой со своими рогожками.

Для «развала», т. е. именно для толкучки, отведен угол ближе к Трубной улице. Его со временем отгородят от рядов.

А пока иду туда. Это пахнет старой Сухаревкой. Развалены на рогожках и полотнах товары: замки, ключи, отвертки, старое железо, куски кожи для починки обуви, ржавые гвозди и обломки. Точильщик на своем станке шлифует ржавый топор. Дальше, вдоль забора, выстроены ряды порыжелых сапог, калош, груды тряпья, подушек, рвани. Трое татар горячатся на своем языке, осматривая и выворачивая поношенное пальто молодого человека в старом пиджаке. Вот и «антиквар» с несколькими хрустальными и фарфоровыми посудинами и поломанной скульптурой. Там невозмутимые китайцы, как тени, двигаются с трещотками, женщины с ярко-красными самодельными букетами, «ручники», обвешанные платьем, кружевами, кто с чем в руках, то становятся в линию, то расходятся. Покупают пока мало.

А вот и самое веселое место толкучки – обжорка. Длинный обжорный ряд начинается с бабы с покрытым подушкой и замотанным ситцевым одеялом ведром, из которого она за гривенник накладывает полную тарелку мятой картошки и поливает ее из кувшина грибным соусом. Пахнет постным маслом. Рядом другой, «скоромный» аромат: на жаровне кипит и брызжет жареная колбаса, и тут же блюдо с вареной свининой. Вот блинница печет белые блины и поливает их маслом. Один за другим несколько самоваров с горячим медовым сбитнем, лотки с булками и бутербродами. А кругом раскрасневшиеся лица питающихся.

II. В 21-м году

Издали смотрю на торжище, окутанное серой пылью. Видна сплошная масса. Контуров и цветов не различишь. Шумит, что-то делит кучка папиросников – «королей Явы». Именитое купечество, как их назвал Бим-Бом в цирке, где они, развалясь в первых рядах, обжирались лакомствами. Это было время королей Явы, самых богатых людей Москвы.

Встречаю одну молодую особу.

– Можете представить себе, вот этакий мальчишка, лет двенадцати, мне сейчас предлагал к нему на содержание идти, обещал и номер, и денег массу показывал… Насилу отвязалась. Пока…

– Пока.

Проехал броневик. Проползли мешочники. Стою и брезгливо смотрю. Прямо-таки противно окунуться в это серое, живое, кишащее.

Все-таки иду. Присматриваюсь и уже различаю отдельные фигуры, серые, грязно-белые, черные, вылинявшие и ни одного яркого пятна. Вдали в середине толпы весело мелькнул красный платочек на голове женщины – и опять все серо. Поднимающаяся пыль дополняет впечатление. Френчи, шинели, защитные рубахи.

Я в толпе. Вот восточный человек, торгующий колбасами и обломками сыра на лотке, запустил под рубаху обломок доски и ожесточенно дерет себе спину и не видит, как мальчуган стащил у него кусочек сыру, запихнул в рот и нырнул в толпу.

Где-то вдали гогочет гусь.

Весело стоит босой рыжий мужичонко, на котором надет толстый дерюжный мешок с огромным клеймом и какими-то цифрами. Он держит коробку с махоркой и стаканчиком-меркой. Орет на весь базар:

– Махорка рязанская, самкраше! Кому махорки?

Иду по наружному ряду.

Картошка – 800 руб. фунт. Сало грязными кусками, захватанное и желтое, по 14 000 руб. фунт. Масло в пыльной бумаге – 15 000 руб. фунт. Ржавая ветчина – 16 000 руб. фунт. Изюм с землей, какие-то ярко-зеленые конфеты. Торгуются, покупают.

– Извиняюсь. Ничего подобного. Пока…

Вот на тележке целый лабаз: мешки муки, пшена, рису. Все это мусорно, и все по 5000 руб. за фунт. На другой стороне рынка – развал: на земле лежат обломки железа, ключи, замки, дверцы, ручки, разрозненная дорогая посуда, статуэтки, вазочки и черт знает еще что, никелированная клетка для попугая, а на ней висят старые штаны. Их при мне же купили, а клетку, но уже без штанов, я видел там же через неделю. Кому она?

III. Дореволюционная Сухаревка

Сухаревка в старину была местом сбыта краденого. И вор-одиночка тащил сюда под полой «стыренное», и скупщики возили возами.

Бабы сидят на корчагах с похлебкой, серой лапшой или картошкой с прогорклым салом, противнями с «собачьей радостью», которую, вонючую, с голода едят на том основании, что человек не собака, коли голоден, все съест, нюхать не станет.

Не было тогда никакого санитарного надзора, торгуй чем попадется, лишь бы дешево.

Жареный пирог по две копейки, рукой не обхватишь, с говядиной и луком. А если в пироге попадется тряпка или мочала, так пирожник еще обидится.

– Что тебе, за две копейки с бархатом прикажешь?..

А квасы летом были, которые в разноску из кувшинов мальчишки продавали, – лучше не пей. Крашеная сырая вода, да хорошо еще, если из бассейна, а то прямо с конского водопоя черпали.

Тут же и парикмахерские. Сидит где-нибудь в сторонке, у стены башни, на ящике или на тумбе «клиент», а его бреет «цырульник», сам небритый и немытый. А рядом стоит мальчонка – ученик. Он бегает за водой с помадной банкой, которою черпает, чтобы недалеко ходить, в первой луже на мостовой, а то прямо плюнет на мыло и бреет.

– За семитку с рыла.

– Стрижка – пятак.

Нищих из отставных солдат брил бесплатно – на них мальчишки учились брить. Изрежет другого старика, тот кричит благим матом, а ученик старается и скоблит тупой бритвой до крови.

Карательная экспедиция Римана
(Рассказ очевидца)

Вот что рассказывал мне обер-кондуктор Т. В. Голубев, вернувшись из карательной экспедиции Римана в декабре 1905 года.

16 декабря я вышел на дежурство с бригадой. На вокзале – войска. Времени 9 час. утра. Я осмотрел поезд, а в товарные вагоны вкатили два орудия, для чего пропилили стенки вагонов и выбили окна. В передние классные вагоны поставили два пулемета.

Впереди нашего поезда стоял еще паровоз с одним вагоном, в нем находились, под командой поручика Костенко, солдаты железнодорожного батальона, того Костенко, которого Риман хотел расстрелять, а он спас многих от гибели. Его «шеф-поезд» шел за версту впереди. Мы за ним.

Бригада моя была неполна: двадцать три вагона, а нас четверо. Я потребовал себе в помощь еще трех человек для ручных тормозов. На вокзале бригада находилась с Рязанского участка, но она отказалась ехать. Явился сам полковник Мин, прибывший на вокзал с Риманом.

– Одумайтесь. Сроку 24 минуты, а то расстреляю! – сказал он.

Те струсили, и их посадили в батальон семеновцев. Эшелоном командовал полковник Риман. Поезд тронулся.

– Далеко мы едем? – спросил я его.

– Не ваше дело, – куда прикажу!

Солдаты разговаривали между собой тихо о своих делах.

Вот и Сортировочная. Следы погрома. Вагоны разгромлены. Товары, мука, хлеб разбросаны по путям.

В первом классе сидели офицеры. Шеф-поезд ушел в Перово.

Около погромленных вагонов были люди: кто с лошадью, кто с санками – они забирали грузы; некоторые, завидя нас, кричали: «Да здравствует свобода!»

Солдаты стреляли в них из окон, а некоторые с площадок. Стреляли без разбору. Люди падали, бились на снегу, ползли, оставляя кровавые следы. Вот народ бросил все и побежал в поле, а кто остался у лошадей и саней, тех всех перебили. Женщина укрылась за сарай ассенизации со своими санками. Муж ее убежал, а ее застрелили.

Риман заходил на станцию, откуда слышалась револьверная пальба. Для уборки тел оставили нескольких солдат и поехали. Был полдень. Направо у станции Перово забор мастерских и роща. Шли люди вдоль полотна и около забора, приличные, человек шестьдесят.

– Ни с места! Руки вверх! – наведя револьвер, закричал им с площадки вагона Риман. Люди продолжали путь. Риман остановил поезд. Солдаты начали в них палить. Когда сосчитали убитых, то оказалось их шестьдесят три человека. Некоторые, услышав выстрелы, поднимали руки, но их били. Все солдаты вышли из поезда, а его, пустой, приказали двинуть на станцию. Солдаты пошли в наступление с двух сторон. Влево загремели выстрелы. Я остался в поезде с бригадой. Видно было, как падали люди.

Когда поезд остановился около платформы, мы услыхали крик: штыком прикололи помощника начальника станции в то время, когда он говорил по телефону…

Шеф-поезд ушел дальше. Привели в поезд девочку лет десяти. Ее врач перевязал, и куда-то отправили. Это была единственная перевязка за все время, остальные раненые истекали кровью на снегу. Риман ходил с солдатами по селу. Там стреляли. Я вышел из вагона на станции, но Риман крикнул:

– Идите в поезд!

Поехали из Перова.

В Вешняках никого не убили и не забрали. Шеф-поезд шел нам навстречу, – он уже побывал в Люберцах, где, как сказывали, на Люберецком заводе был митинг, который благодаря появлению шеф-поезда разбежался, и тем спасся народ. В Подосинках Риман застрелил Михельсона и еще двоих. Поехали дальше.

Когда шеф-поезд шел навстречу по нашему пути – солдаты и офицеры испугались. Все выскочили с Риманом во главе. Думали, что на нас пустили поезд революционеры. Оказался шеф-поезд, и успокоились. Он прицепился к нашему поезду. Таким образом состав тянули три паровоза. Вскоре поезд оборвался. Три вагона отскочили, лопнули у них стяжки. Прибыли в Люберцы и наступали пешие. Поезд встал у платформы. Его встретил дежурный по станции Смирнов. У Римана в руках все время был проскрипционный список.

– Кто вы?

– За начальника станции, Смирнов.

– Обыскать.

Отобрали бумаги, ключи, и его увели.

Стало темно. Я купил свечей.

Солдаты пошли в обход, в село.

Собрали деревенскую власть на сход. Удалось ли им быть на Люберецком заводе, где и были главные революционеры, – не знаю. Знаю только одно, что к его приезду, благодаря благодетелю шеф-поезду, все рисковавшие убежали с завода. Мы остались ночевать, осветили вагоны. Часть солдат варила ужин на платформе. Солдатам давали спирт. И нас накормили ужином, а в село не пустили.

Вместо арестованного Смирнова вызвали с квартиры дежурить начальника станции Лунькова. Меня вызвал Риман, приказал быть ближе к нему и по первому приказанию быть готовым. Начальник станции Луньков встретил меня на платформе и указал мне на свой кабинет.

– Будь здесь, усни на диване.

Там сидел арестованный Смирнов. Он писал записки карандашом и показывал мне:

«Попроси у отца и матери прощения, поцелуй сестер».

Отец его дорожный мастер в Шурове. Смирнов чувствовал, что его убьют.

Я задремал. Проснулся. Хотел идти в поезд, но часовой не пустил.

– Ты арестован!

Еще к нам привезли из деревни старосту.

Вошел дежурный офицер и заявил, что я главный кондуктор и не считаюсь арестованным. Меня выпустили.

Я вышел в зал, а идти не могу, ноги подгибаются. Меня подхватил под руки солдат, толкнул к стене. Мне принесли стакан чего-то и велели выпить. Я подумал: «отрава», но все-таки выпил, – хуже не будет! Оказалось – спирт, но я даже не понял, когда пил.

– Как себя чувствуешь?

– Ничего.

– Еще хочешь?

– Прибавьте.

И еще выпил полстакана. Согрелся, но в голову не ударило, будто и не пил. А потом уснул мертвым сном.

Ночью было тихо. Офицеры в зале первого класса все время заседали и по очереди спали.

Утром в семь часов привели разносчика и расстреляли. На него указал жандарм: разносчик у него отнял шашку и револьвер в первые дни забастовки.

Солдаты пошли с обыском по домам и привели некоего Волкова, жившего в селе, вывели его в палисадник у станции, обыскали. Вышел Риман, взял у обысканного браунинг:

– Где вы достали его?

Что ответил он, я не расслышал. Риман в упор выстрелил ему в грудь. Вывели в тужурке П. Ф. Смирнова. Увидел меня на перроне, крикнул мне:

– Васильевич. Кланяйся родителям, попроси прощенья!

Свели в палисадник. Солдат ему выстрелил из винтовки в затылок. Смирнов качнулся, но не упал. Кто-то еще выстрелил в него из револьвера и убил.

Подъезжает к станции извозчик. На санях сидит бритый человек в шубе. Его остановили и обыскали. Ничего не нашли и отпустили. Он пошел на село, в чайную. Там он сидел с компанией – солдаты вновь его обыскали и нашли у него два револьвера. Забрали его и шестерых пивших с ним чай. Их отвели в контору начальника станции.

Около двери совещались офицеры, потом привели священника к арестованным. Он там пробыл несколько времени и ушел. Вслед за ним арестованных под конвоем повели в поле. Мы смотрели с платформы вагона. Они шли бодро, быстро. Впереди спокойно шагал бритый в шубе, руки в карманы. Это был Ухтомский. Сначала его не узнали, – он прежде носил бороду и усы. Всех поставили у кладбища, на горке, лицом в поле, а спиной к шеренге солдат, но бритый взял да повернулся и стал лицом к солдатам. Грянул залп. Все упали, а бритый стоял, руки в карманах. Второй залп – он закачался. В это время его дострелили из револьвера, и он упал.

Поехали дальше. Захватили арестованного слесаря и дорогой его пристрелили и выбросили из вагона на путь. В Быкове не останавливались. В Раменском делали обыск. Захватили с собой помощника начальника станции Соколова. Поехали в Голутвино.

Шеф-поезду приказ был дан идти вперед не дальше чем на версту.

В Голутвино прибыли около 3 часов дня. У депо, помню, мастеровые делили тушу говядины. Их не тронули, а солдаты только спросили: откуда мясо? И им ответили:

– Купили.

Пошли солдаты наступлением на завод Струве и кругом. На станции расставили часовых. По платформе шел машинист Харламов. У него нашли револьвер без барабана, – вывели на станцию и расстреляли.

В это время фельдфебель какого-то полка, возвращавшегося с войны, подошел к Риману и сказал:

– Удивляюсь, ваше высокоблагородие, как можно без суда расстреливать?

– А, ты лезешь учить! – и пристрелил его. Народу была полна станция. Всех задерживали, обыскивали. Расстреляли у штабелей с камнем 23 человека. Приводили начальника депо, но отпустили. Взяли начальника станции Надежина и его помощника Шелухина – старые, уважаемые всеми люди. Повели гуськом: Шелухина – впереди, сзади – Надежина, который шел рядом с Риманом и просил его:

– Пожалейте, хоть ради детей.

Риман приказал солдату велеть ему замолчать, и солдат ударил кулаком старика по шее. Их расстреляли в числе двадцати трех у штабелей.

После рассказывали, что, когда рассматривали убитых, Шелухин был еще жив и просил пощадить, но его прикончили из револьвера.

Ужас был в Голутвине!

На обратном пути в Ашиткове тоже были расстрелы; между прочим расстреляли начальника станции и телеграфиста. Останавливались на некоторых станциях, но нигде никого больше не убили. Да и станции были пусты и окрестности тоже: будто все вымерло.

Подъезжая к Москве, Риман призвал нас и приказал молчать о том, что видели. Прибыли в Москву в 10 ч. утра 19 декабря.

Вернувшись домой, я долго не мог прийти в себя – все плакал.

А кондуктор Маркелин, ездивший с нами, сошел с ума.


  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации