Текст книги "Прозрение Аполлона"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Жанр: Русская классика, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Изящные полупоклоны, прищелкивание шпорами, четкая белая ниточка пробора в черных лакированных волосах. «Из гвардейских хлыщей, поганец, – неприязненно подумал Аполлон Алексеич, – жоржик, стерва, сума переметная…»
Однако гнев поутих как-то незаметно, сам собой, испарился, иссяк в брани. Командир части уехал в город; дежурный разводил руками, уверял, что все устроится; и Аполлону Алексеичу ничего кроме не оставалось, как, чертыхнувшись еще разок-другой, как бы закрепив за собой последнее слово протеста, ретироваться с достоинством восвояси. То есть проваливать к чертям, если уж говорить откровенно…
Кроме всего, любопытно было взглянуть – а что же дома-то? Что Агния Константиновна? И что Рита?
И сколько же все-таки из пяти комнат оставлено для обихода собственно профессорской семье?
А кабинет? А библиотека? Неужели…
На площадке лестницы осиновым горьким листом трепетал Иван Карлыч.
– Боже! – зашептал, скорбно, страдальчески изламывая тонкие бровки. – Я все слышал, как вы с ним… Аполлон Алексеич, голубчик… да разве ж можно так? Ведь у них за подобные дискуссии – к стенке!..
Аполлон сердито цыкнул:
– Идите вы… знаете куда!
И тяжко зашлепал мокрыми калошами вниз по лестнице.
Толкнул дверь – она была не заперта – и вошел в переднюю.
Человек с живым воображением, он, еще спускаясь из штаба, еще на лестнице ясно, точно представил себе запах, водворившийся в его квартире: махра и портянки. И, едва переступил порог, ухмыльнулся удовлетворенно: как верно угадал! Именно – табачище, именно – сырая, тяжкая портяночная вонь и еще тот застойный, плотный, непробиваемый дух, что обязательно сопутствует сну здоровых, не испорченных глупыми условностями мужиков, наевшихся с вечера черным хлебом, луком и солдатским кулешиком, заправленным ржавым сальцем.
Ухмыльнулся же профессор опять-таки от прыткости воображения: ему-то, возросшему, как говорится, на отрубях да мякине, в тесном кособоком домишке, в многодетной семьище деревенского дьячка, подобные ароматы были нипочем, даже как этакое приятное, и не без поэтичности, воспоминание детства… Но вот Агнию Константиновну с ее дворянским воспитанием, с ее вечными благовонными угольками-монашками и лавандой, с ее брезгливо сморщенным носиком в черепаховом пенсне, такой запах (хе-хе!) очень даже свободно мог и до обморока довести. Да-с, до глубочайшего обморока и нервных спазмов…
В передней, как и у Гракха, сидел, дремал дневальный солдат. И так же винтовки были составлены в козлы.
Заглянул в гостиную, в столовую, в кабинет. На стульях, на обеденном столе, на ковровой кушетке, просто на полу сопят, похрапывают солдаты. Один-единственный, бородатый, пожилой, не спал. Сидел голый, поджав ноги по-турецки, на рояле, поближе к тусклой лампочке, искал в рубахе, щелкал ногтями, бормотал что-то, сокрушенно качая кудлатой головой. Увидев вошедшего профессора, сказал ласково:
– А-а… хозяин, похоже? Ну, извиняйте, потеснили вас маленько… Так ведь что ж делать-то? Война, туды ее мать. Она кому сахар? Такого-то хоть бы и меня взять – вишь куды занесло от своёй от избе, от баби… Вон, братец ты мой, какая положения. А отобьемся от беляка, уйдем – и живи себе обратно в полную удовольствию… Одно плохо: воша заела в отделку. Ну, иди, иди, – засмеялся, подморгнул, – покажись своёй барыне, искудахталась вся… Потеха! Бабы, одно слово…
Смеялся, тряс головой восхищенно: беда, мол, с ними, с бабами-то'
– Ай без них, паскуд, нет, не проживешь… – видимо, отвечая на свои мысли, сказал вслух.
Но Аполлон Алексеич уже скрылся за дверью спальни, единственной комнаты, оставленной красноармейским квартирьером профессору Коринскому и его семейству.
Агния Константиновна нюхала нашатырный спирт. События, обрушившиеся на тихую, уютную квартиру, на ее маленькое государство, она восприняла как нечто роковое, почти апокалипсическое. Для нее это было чересчур. Подобно землетрясению. Подобно пришествию антихриста.
Хотя что же, собственно, произошло?
После того как Аполлон Алексеич отправился в город, часу, стало быть, в пятом, послышался резкий, настойчивый звонок. «Не воры ли?» – встрепенулась Агния Константиновна. Всю жизнь она ужасно боялась воров, хотя всю жизнь у них с Аполлоном не водилось ценностей, какие могли бы соблазнить налетчиков. Лишь книги, правда. Но грабители вряд ли польстились бы на скучные тяжеловесные тома многочисленных энциклопедий и справочников. Итак, в пятом часу раздался звонок. Агния Константиновна помедлила, пошептала, устремив через стекла пенсне молитвенный взор на крохотную иконку Серафима Саровского, где святитель стоял на большом пне, коленопреклоненный, в лапоточках. Звонок задребезжал протяжно, требовательно. «Господи, и Поль, как на грех, ушел к этому своему огородному чучелу!..» (Профессорша терпеть не могла Легеню, а Аполлона Алексеича почему-то звала на французский манер – Поль.)
– Кто? – спросила Агния Константиновна, замирая от страха в полутемной передней.
Из-за двери сказали басом:
– Откройте! Квартирьер восьмой армии…
– Но никого… – Голос Агнии оборвался, она сглотнула слюну, – …никого нет дома…
– Ну, вы, послушайте, гражданка, эти шутки бросьте! – строго сказал бас. – Нам тут с вами переговариваться некогда…
– Да вы, Агния Константиновна, не бойтесь, это действительно военные…
Последние слова были произнесены голосом товарища Полуехтова, институтского коменданта, и Агния оглянувшись на Саровского чудотворца, дважды повернула в замке ключ и откинула цепочку.
Вошел назвавшийся квартирьером. Он был высок, грузен, усат; на нее, довольно рослую, вальяжную, смотрел сверху, как бы с потолка. Сказал: «Разрешите?» И пошел (Агнии Константиновне показалось, что он просто перешагнул через нее) глядеть комнаты. Оглядев, написал на входной двери, на черной клеенке, мелом «20 ч.» и велел освободить две кровати. Затем крикнул куда-то наружу. Вошли трое солдат, сложили и унесли кровати.
– Жить будете вот тут, – сказал квартирьер, указывая на спальню. – Койки берем временно, в лазарет…
Через полчаса пришли назначенные на постой солдаты, затопали, загремели котелками, винтовками, и квартира сразу наполнилась табачным дымом и ужасным запахом давно не мытых ног.
Профессорша забилась в спальню и, нюхая из одеколонной склянки нашатырь, сидела одинокая, покинутая, как ей казалось, всеми: прислуга еще в прошлом году, как только начались житейские трудности, разбежалась: кухарка Палагеюшка уехала в деревню, горничной Ксюше приспичило, видите ли, замуж. У всех нашлись свои какие-то глупейшие дела, свои ничтожные интересы, всем было не до нее. Поль веселился у своего Дениса. Рита пропадала бог знает где. Последнее время это с ней случалось часто: то занятия в какой-то студии, то какие-то вечера, рефераты, лекции… Кожаная куртка, юбка чуть не на четверть выше щиколотки, ужас! Замызганная холщовая папка с рисунками… Словечки, дикий жаргон – «пока», «а раньше-то», «шамать»… Ох, дочка!
– Боже мой! – прижимая тонкие, слабенькие пальчики к вискам, шептала профессорша. – Одна… одна… Беспомощна, как дитя… И вокруг эти ужасные… отвратительно пахнущие люди! Хоть бы поскорее возвратился Поль…
И вот Поль пришел, представьте себе, как ни в чем не бывало.
Он, представьте себе, вошел в спальню, бодро насвистывая марш тореадора. Рушилось все: житейский комфорт, семейные устои, неприкосновенность жилища… даже сама Россия, может быть, рушилась… а он насвистывал: «Тореадор, смелее в бой!»
Этот нелепый человек, монстр, чудовище, озадачивал ее всю жизнь. Двадцать лет она не переставала удивляться его выходкам. Все видели в нем знаменитого ученого, автора многих значительных трудов, но никто не знал, не догадывался, что он просто притворялся, валял дурака, мистифицировал, играл в ученого. Она одна знала, кем был на самом деле профессор Коринский. Несмотря на свой богатырский рост, на грузность, на бороду веником и сорок пятый размер обуви, он был обыкновенный шалун. Мальчишка. Анфан террибль.
Все рушится, она полфлакона нашатыря вынюхала, в квартире ужасные постояльцы… а он насвистывает!
И ничего не замечает.
Скидывает мокрую шубу на хрупкую старинную козетку, топает в тесноте, среди нагромождения вещей к ангельски-белой кроватке, плюхается на кружевца покрывала, кряхтя, сопя, стягивает глубокие калоши… и тотчас – лужи, грязь на паркетном глянце, пятна грязи на кружевах…
Но бог с ним, бог с ним. Теперь не до того.
– Подумай, Поль… какой ужас!
– Да? – рассеянно. – Действительно. До ниточки. Насквозь. («Помни, что в час борьбы кровавой…») Дай-ка, Агнешка, сухие носки… Аховая дорога, сволочь! А тут еще дождь, снег, бр-р! Спасибо. («Черный глазок следит с тревогой…») Денис Денисыч тебе кланяется, велел ручки расцеловать. Вот сейчас, переобуюсь только… («Там ждет тебя любовь!»)
Ни-че-го не заметил!
Почему теснота, почему козетка из гостиной перекочевала сюда, почему в спальне – вешалка из передней, оленьи рога… Почему кровать только одна. И как теперь устраиваться спать, если Поль даже смолоду терпеть не мог спанья вместе, на одной кровати, а уж теперь-то…
Переобулся. Надел сухие носки, теплые меховые шлепанцы. Церемонно приложился к хрупкой, атласной профессоршиной ручке и сел, явно благодушествуя, в сухости, в тепле. Отдыхал после дороги, после брани с хлыщеватым дежурным офицериком. Радовался, что потухла изжога. Прощал Денису Денисычу немыслимую икру и «Цинандали», чтение… Впрочем, рукопись была довольно интересна, ничего себе. Во внутреннем кармане пиджака Аполлон Алексеич нащупал толстую тетрадь и решил, что вот как уляжется, почитает немножко на сон грядущий, как говорится… Любопытный, любопытный человечище Денис Денисыч Легеня! Нет бы тихонько возиться в своем музее с разными там камушками да черепками, развешивать по холодным залам бесчисленные экспонаты (подлинные Рубенсы, Дюреры, Гальсы, Пуссены), реквизированные в помещичьих усадьбах, в городских особняках, картины невероятной ценности, пока уныло приткнувшиеся к стенам кладовки, пока показывающие миру лишь свои скучные серые зады, тыльную сторону холстов и досок. Нет бы заняться в клубе Рабпрос чтением лекций по истории культуры, как настоятельно предлагает ему Наробраз, – нет, он, извольте видеть, еще взялся сочинять книгу… Роман!
Свихнулся Денис Денисыч.
Как, впрочем, и многие, многие свихнулись в ревущем вихре Революции.
Какая-то сумасшедшинка вибрионной запятой проникла в воспаленное сознание русской интеллигенции. Заставила одних исступленно воздевать горе́ Аввакумово двоеперстие, кляня все советское – «сгинь, сгинь, рассыпься!», – и саботировать, и шептаться на тайных сборищах, и ждать падения антихристова (то есть большевиков), реченного по писанию… Других, образованных, привыкших к комфорту, к благорастворению воздухов, эта же сумасшедшая запятая властно подвигла на такие деяния во славу и на пользу новой России, рэсэфэсэрэ, что уму становилось непостижимо: почтенный доктор наук, покинув уютный кабинет, шел в вонючую казарму втолковывать неграмотным бородачам азы египтологии, значение Розеттского камня и бессмертных трудов Жана Франсуа Шампольона, первым в мире сумевшего прочесть строчку египетских иероглифов… Некий господин Бернгардт, дворянин, помещик, ухитрившийся к октябрю семнадцатого года профинтить всю свою наследственную недвижимость, читал цикл лекций на тему «Христос и Антихрист», разоблачая глубоко враждебную Революции реакционную сущность трилогии писателя Мережковского… Швейцарская подданная мадемуазель Матильда Мишель объявляла выставку своих картин – и голодные, окоченевшие посетители обалдело таращили глаза на алых толстомордых рыбин и зеленолицых арлекинов, уныло глядящих с полотен мадемуазель Матильды… Не первой молодости присяжный поверенный оказывался вдруг режиссером-новатором; учитель математики казенной гимназии ошарашивал горсовет предложением разрушить губернаторский дворец и на его месте воздвигнуть Башню Революции, по принципу знаменитого Эйфеля – из железных ферм, но высотой превосходящую парижскую…
И вот – пожалуйте! – Денис Денисыч.
Роман.
Цикл романов! Двадцать томов! Этакие российские Ругон-Маккары, прослеженные на тысячелетней глыбе времени…
В тетради, которая вручена профессору, еще только начальные главы первой книги, еще впереди – девятнадцать, а автору шестой десяток идет.
Не сумасшествие ль?
Но любопытно, черт возьми! Почитаем, почитаем…
«Тореадор… сме-е-ле-е…» (Вот так привяжется мотивчик, ходи с ним целый день!) Напевает, гудя, сопя, прищелкивая пальцами. Ищет страницу, на которой оборвано чтение. Ага! Вот… «И понял старый Телига, что одинок, что покинут вчерашними единомысленниками. Дотлевали нежаркие уголья огнища, белые рубахи старцев удалялись, как бы пожираемые черной пастью ночи»…
– Поль, – сказала Агния Константиновна. – Господи, неужели ты так-таки ничего не замечаешь?
– А? Что? – рассеянно отозвался профессор. – Чего не замечаю? Ну, конечно, конечно… солдаты, аромат этакой. Один там, знаешь, на рояле пристроился, вшей ищет… Но это, Агнешка, временно, что ж сделаешь, вся Россия сейчас – сплошной фронт.
– Так ведь кровать-то вот эта, моя, у нас одна на всех осталась. – Агния всхлипнула. – И твою, и Риточкину взяли…
– Ка-ак?! – взревел Аполлон Алексеич. – Как, то есть, взяли? Что это значит – взяли?
– Да вот… для лазарета будто бы.
– Ну, уж это нет! – Профессор не вскочил – прянул, забегал по тесной спальне, в нагромождении вещей и вещичек, натыкаясь на какие-то нелепые, сроду никому не нужные предметы, все эти тумбочки, этажерочки, креслица… «Как же это, позвольте-с! – прыгали, метались бессвязные мысли. – Одна кровать? Что значит – одна кровать? На троих?! Ну, допустим, не на троих – на двоих, Ритка может пристроиться на козетке, но все равно: тебе будут дышать в затылок, голой пяткой касаться твоей ноги… притискивать тебя задом к холодной стене… Ну, нет! «Пардон, пардон, тысячу раз пардон!» Ах, разбойники! Еще и ножкой шаркает, сволочь! Жоржик!.. Вот тебе и почитал на сон грядущий!»
– Сейчас же иду и поднимаю скандал! – решительно заявил Аполлон Алексеич.
И уже было потянулся за шубой, в дикой ярости обрушиваясь мысленно на штаб, громя, стирая с лица земли, то есть с институтской территории, и штаб, и франта с лакированным пробором, добираясь, наконец, до командира, вероятно уже вернувшегося из города, и уничтожая его могучей волной своего гнева.
Смешно вертелся на одном месте, никак не ухитряясь попасть в рукав шубы, которая извивалась, рвалась из рук, словно до сих пор преехидно только лишь прикидывалась шубой, а на самом деле была вовсе не шуба, словно вдруг ожили зверьки еноты и кинулись врассыпную прочь, в лес, спутали все – где пола, где рукав…
Аполлон чертыхался, бушевал, сгоряча разбил какой-то вазончик. Агния ахала, хваталась за нашатырный пузырек…
Именно в эту минуту в комнату вошли розовощекая смеющаяся Рита и – собственной своей персоной – очкастый и нескладный Ефим Ляндрес.
– Господи! – сказала Рита. – Опять баталия.
Ефим Ляндрес раскланялся, как всегда, шутовски:
– Здравствуйте-пожалуйста, наше вам с кисточкой.
В такую минуту паясничать!
Агния Константиновна как-то странно, по-рыбьи, зевнула разок-другой и потеряла дар речи.
Зверьки еноты, окончательно выскользнув из рук профессора, забились под стол, прижались друг к другу, снова притворясь шубой.
– Как в рассуждении чаю, ма? – спросила Рига, на ходу швыряя огромную холщовую папку на измятую Аполлоном Алексеичем материну кровать.
– Всю дорогу мечтали, – искусственным баском картаво сказал юный Ляндрес, – об трахнуть чашечку гогачего чайку…
Агния глядела на него как зачарованная. Боже мой, как она ненавидела этого очкастого, узкоплечего, косматенького, неприлично развязного еврейчика! «Гогачего чайку»! Ах, дурища Ритка… Ну, ей ли, с ее внешностью, с ее умом, этакий шут гороховый!
– Раздевайся, раздевайся, Фимушка! – ласково, как никогда с матерью, журчала Рита. – Садись, вот чай… вот коржики какие-то. Шамай.
– Могковочка? – вежливо, голову набочок, осведомился Ляндрес, рассматривая на свет буровато-красный стакан.
«Еще новости: на «ты»… «Могковочка»!» Агния Константиновна истерически захохотала, повалилась все на ту же злосчастную кроватку; свистя шелковой юбкой, смешно, несуразно засучила ногами. Что-то жалобно дренькнуло об пол, и тут же хрустнуло стекло под тяжкой стопой кинувшегося к жене профессора.
– Ай! – оборвав смех, вскочила Агния. – Мое пенсне!
– Пара пустяков, – сказал Ляндрес, гулкими лошадиными глотками отхлебывая чай. – Достанем новое. Плюс? Минус? Сколько диоптрий?
– Минус ноль пять, – простонала Агния.
– Раз плюнуть, – глотнул Ляндрес. – Это же, извиняюсь, без пяти минут оконное стекло.
Он что? Издевается? Эти идиотские числительные – пара пустяков, раз плюнуть, без пяти минут…
– Послушайте, молодой человек.
Профессорша выпрямилась, сделалась как на корсетном объявлении в журнале «Нива». Аполлон Алексеич знал: подобная поза предвещала взрыв. Она и в самом деле хотела взорваться:
«Послушайте, молодой человек, прошу прекратить это неуместное шутовство… эти ваши советские шуточки… И, будьте любезны, оставьте в покое мою дочь… и… и…»
И черт его знает что еще, нарастающее в гневном крещендо, но встретила вежливый и, кажется, насмешливый, холодный блеск железных очков Ляндреса – и отступила, смешалась, сказала то, что и не думала говорить.
– Если это вас не затруднит…
– Об чем разговор! – сказал Ляндрес. – Ты, Марго, мне завтра утром напомни. Как только придешь в редакцию.
Марго?
Позвольте, позвольте, это кто же – Марго? Он к Ритке обращается, значит, это Ритка – Марго? Фу, как неприлично – кафешантан, кокотки… Марго! И потом – редакция. Она, оказывается, еще и в редакции какой-то бывает. Ох, дети! Давно ли возилась на пестром ковре с куклами, угощала их, наказывала, ставила в угол, учила грамоте: «Вот этот кружочек – о, вот – а…» И вдруг…
И вдруг – в редакции зачем-то. Ну, хорошо, девочка увлекается рисованием, пусть даже студия… но редакция-то при чем?
А эта ужасная комиссарская курточка?
И Ляндрес?
Агния Константиновна не знала хорошенько, кто он, что он, где служит (она не разбирала – что горсовет, что рабкооп, что совнархоз), но твердо была убеждена: Чекист. Чека ей представлялась не учреждением, не службой, где люди сидят за столами или ездят в командировки, что-то пишут, получают жалованье, а чем-то невещественным, абстрактным понятием, полным мистического ужаса. Как Иоанново откровение во грозе и буре. Как зверь, явившийся из бездны. Как звериное число шестьсот шестьдесят шесть.
И далее профессорша уже не могла вынести. С тихим стоном прилегла на истерзанную постельку, отвернулась к стене и постаралась уйти из материального мира, забыться. Перед ее полузакрытыми глазами бушевали хризантемы обоев. Один за другим замирали грубые голоса земли. Потустороннее встретило ее великой тишиной и растворило в себе. И не было больше ни тесной спаленки, ни громадного бесчувственного мужа, ни дочери, ни противного Ляндреса, ни вонючих солдат, храпящих в гостиной… ничего…
Лишь нежный шелест пахнущих старой бумагой хризантем.
Последующее происходило в тишине.
Объяснялись знаками, взглядами, движением губ. Ляндрес доглатывал чай беззвучно. Рита указала глазами на чайник: еще налить? Ляндрес помотал косматой головой, пальцем постучал по циферблату огромных ручных часов: нет, мол, спасибо, поздно, пора идти. Аполлон Алексеич встрял в безмолвный разговор, вытаращив глаза, простер руки к черному окну: как же, мол, пойдете? Ведь нельзя без пропуска. А вот! Ляндрес помахал розовой картонкой. Покачал головой, посочувствовал шепотом:
– Ай, как вас уплотнили!
– Ничего, – жуком в стакане приглушенно прогудел профессор, испуганно озираясь на спящую Агнию. – Не замерзать же людям на улице.
– Абсолютно верно, – кивнул Ляндрес и, обращаясь к Рите: – смотри же, не забудь завтра напомнить насчет пенсне.
Решительно поднялся, потряс Аполлонову руку. Рита вызвалась проводить его немножко, до Ботанического. Оказалось, что и у нее есть пропуск.
«Ну-ну, – вздохнул профессор. – Эмансипация, стало быть».
Расстелил на полу старые номера губернских «Известий», кинул на них присмиревших енотов, лег, примерился – отлично. Во всяком случае, сам по себе. Вспомнил про Денисову тетрадь, но на полу оказалось темновато, трудно читать. И Аполлону волей-неволей оставалось одно: заснуть.
Что он и сделал.
Тревожно спала Крутогорская губерния.
Верстах в полутораста от города шла непонятная, небывалая война. Там русские мужики дрались со своими же русскими мужиками. Там черное небо мартовской ночи дрожало розовым заревом незатухающих пожаров. Белые генералы держали путь на Крутогорск, расчищали деникинцам дорогу к красной Москве. Советская власть отбивалась отчаянно, не пускала генералов, и те двигались нешибко. Но в лазаретах была теснота.
На великолепной, с блестящими мельхиоровыми шарами профессорской кровати умирал в эту ночь молодой красноармеец Тимофей Гунькин. В тяжелом бреду звал жену Прасковью и деток Васю и Нюру. Страшно вскрикивая, проклинал мировую буржуазию и вдруг затих под утро, улыбнулся блаженно: блистательный алый рассвет новой жизни разгорался в предсмертном видении, в радужных лучах восходящего солнца стояли веселые и невредимые Прасковья и детки.
За окнами лазарета, устроенного в актовом зале, действительно просыпался день. Но рассветало на дворе хмуро, нехотя, как бы через силу. Шел мокрый снег. В верхушках старых корявых тополей галдело бестолковое воронье, они дрались, спихивали друг дружку с раскоряченных голых веток, хлопали крыльями, растревоженно устраиваясь в своих уродливых гнездах.
На башне главного корпуса тоненько, звонко пробили часы – восемь. Суровый заспанный санитар подошел к роскошной кровати, поглядел на красноармейца Гунькина, нагнулся, пощупал его застылый костяной лоб и сказал:
– Готов.
Позвал еще троих, и все взялись за мертвого и понесли его в тощий садик за корпусом, где росли раскоряченные тополя. Там четверо бойцов еще с ночи рыли большую яму. Стучали лопатами по мерзлой земле, гакали, выдыхая шрапнельные клубки пара. Жалобно, зло звенело острие лопаты, ударяясь о подвернувшийся камень. О пустой житейской ерунде громко переговаривались между собою копачи.
Вот эти-то звуки и растревожили и без того беспокойных, сварливых ворон, оттого-то они и гомонили.
Но красноармеец Гунькин уже ничего этого не слышал.
Аполлон же Алексеич проснулся не столько or вороньих воплей, сколько от холода. На скользком полу расползлись листы газет, а вместе с ними и непоседливые еноты. Голый паркет холодил бок, по полу несло сырым ветром.
За дверью разговаривали, ходили, побрякивали чем то металлическим. «Котелки», – догадался Аполлон Алексеич и потянул носом К запаху махорки и сапог прибавился запах солдатского варева.
Аполлон Алексеич протер глаза, сел и огляделся. Серые, немощные потемки рассвета зыбко, как дым, висели в комнате.
Итак, он спал на полу.
А. А. Коринский, профессор крупнейшего в России института, вышвырнутый из своей удобной кровати, спал на полу. Как босяк. Как непутевый бродяжка.
За-ме-ча-тель-но!
Стараясь не разбудить жену, поднялся, подошел к столу, залпом выпил стакан холодного чаю. Морковная заварка противно отдавала псиной. Но пить хотелось ужасно. Видимо, Денисова икра все еще бунтовала в желудке.
М-м… Спал на полу.
Ну и как?
А ничего. Ей-богу, ничего. Хорошо спал.
И позвольте, кому какое дело – как я спал! Человек здоровый, непритязательный в своих привычках может и под забором, в уличной грязи, в придорожной канаве отлично выспаться.
Речь вовсе не об этом, милостивые государи. Речь, милостивые государи, о том, что все это возмутительно в принципе. Приходят, представьте себе, с улицы какие-то люди, забирают кровать – и будьте любезны, устраивайтесь, как угодно!
Бедной Рите пришлось, надо полагать, основательно помучиться на козетке, где только младенцу впору поместиться. Маргарита же Аполлоновна девица – ого! – в папеньку… Русская, русская стать. Профессор втайне гордился крепостью сложения дочери.
На цыпочках подкрался к козетке и удивленно крякнул.
– Эт-то еще что такое?!
Пустая стояла козетка, никаких следов.
– Не возвращалась, – сухим, шелестящим голосом сказала за спиной Агния Константиновна.
– То есть как это – не возвращалась? – ошалело поглядел на жену.
– Да вот так, – прошелестела Агния. – Как вчера ушла с этим, ну, как его… с Ляндрином…
– С Ляндресом, – поправил Аполлон Алексеич. – Но ведь ты же спала?
– Ничуть. Я все слышала. Как вы шептались, как они ушли. Потом ты улегся и захрапел, а я все ждала. Всю ночь.
– И всю ночь не спала?
– Ни минуты. Послушай, Поль, ты должен с ней поговорить серьезно. Ты отец, это твоя обязанность. Все эти ее плакаты, заседания, студии… Теперь вот – редакция…
В голосе Агнии послышались всхлипы.
– И еще относительно уплотнения… (Она нюхнула из пузыречка). Не знаю, как ты, а я так жить не в состоянии… Эти ужасные солдаты… (Всхлипы, пузыречек). Тебе надо побывать у товарища Абрамова, он распорядится, чтобы их от нас перевели еще куда-нибудь…
– При чем же тут товарищ Абрамов? – опешил Аполлон.
– Ах, боже мой! Как это – при чем? Он – власть, ему это ничего не стоит… Ты же сам говорил, что он во всем тебе про-те-жи-ру-ет.
«Какой, однако, житейски-цепкий народ эти женщины! – подумал профессор. – Мне никогда бы и в голову не пришла подобная мысль. Ха! Товарищ Абрамов… А почему бы и нет?»
– Хорошо, хорошо, – сказал он. – Сегодня же поговорю. Не совсем удобно, конечно… В конце концов, не мы одни… Пойми, что наша армия…
– Чья это – ваша, позвольте спросить?
– Ну… чья-чья! Красная.
– Ах, вот как!
– Да-с, вот так.
Всхлипы замерли, но длинная молния полыхнула с беленькой кроватки. Аполлон втянул голову в плечи, ожидая грома. Но вместо сокрушительного удара раздался вежливый стук в дверь.
– Антре, – пропела Агния.
– Входите, – сказал Аполлон.
Вошел сияющий Ляндрес.
Профессорша говорила о нем презрительно: «Этот недоносок Ляндрин».
Она малорослых мужчин вообще и за людей-то не считала, а этот, кроме всего, еще и какой-то кособокий был: одно плечо выше другого, большая, как котел, голова на тоненькой, слабой шейке, воробьиная, прыгающая походочка.
Он прискакал на попутной красноармейской фуражной бричке, вошел, дивно пахнущий сеном и мартовским мокрым холодом.
– Силь ву пле! – расшаркиваясь, паясничая, как обычно, сказал. – Прошу, мадам. Носите на здоровьечко! Ляндрес сказал, Ляндрес сделал!
И подал Агнии Константиновне изящную коробочку из-под асмоловских папирос «Осман».
– Простите? – надменно и несколько недоумевающе спросила Агния Константиновна.
– Будьте любезны-с! – сказал Ляндрес. – Заяц трепаться не любит.
В коробочке оказалось завернутое в папиросную бумажку пенсне. Согнутое в дужке, оно лежало, подобное утробному младенцу, совершенный близнец тому, раздавленному. Черепаховая оправа, чисто-начисто протертые стекла, минус ноль целых пять десятых диоптрий.
Чудовище!
Похитил дочь, под покровом ночи увлек ее куда-то, в редакцию или в Чека, или… что там у них еще? – и нагло пытается откупиться пенсне…
Агния Константиновна именно такими словами и подумала: «похитил… под покровом ночи… увлек… пытается откупиться».
– Где Рита?
В суровом, надменном голосе – скрытое рыдание.
– А что Рита, что? – петушиным голоском из еврейского анекдота спросил Ляндрес. – Что – Рита?
– Где она ночевала?
– Ну… где? В редакции, кажется. На диване.
– Где она сейчас? – Агния наступала неумолимо
– Сейчас? М-м… – Ляндрес взглянул на огромные, переделанные из карманных, ручные часы. – Половина двенадцатого? – Наморщив лоб, подумал. – Сейчас, по всей вероятности, она v Лебрена. В теастудии – поспешил объяснить.
– О боже!
Вопль Агнии – что-то вроде ночного крика цапли на болоте: печальный, жутковатый, сквозь свист ветра – свист шелковой юбки, свист бурей проносящихся видений; черный коренастый Лебрен, длинные смоляные волосы на прямой пробор, лиловая бархотка через лоб, обручем вокруг головы, дьявольские огненные глаза искусителя… Что-то от Мефистофеля с папиросной пачки, от Калиостро, от иллюзиониста Касфикиса, выступавшего в цирке с сеансами черной магии.
Аполлон Алексеич сует стакан с водой, нашатырь, бормочет: «Агнешка… Ну, Агнешка! Ох, ох…»
С глухим стуком падает на пол коробочка от «Османа».
Ляндрес мечется возле толстых ног профессора, пытаясь спасти новое пенсне.
Трубач пронзительно играет сигнал за окном. И – грохот сапог в соседней комнате, и шум голосов на улице, и дребезг тяжелых колес о булыжник, и заливистое ржание лошади…
«Ах, подите все прочь! Рита у Лебрена. Неужели вы не понимаете – что это такое?»
Лебрен – воплощение всех пороков. Время от времени он запойно пьет и все до нитки пропивает с себя. И тогда ходит в ужасных грязных кальсонах, в калошах на босу ногу. Ночует не дома, а в мастерской своего приятеля гробовщика Бимбалова, спит на стружках или в новом, еще не проданном гробу. Он, рассказывают, привел пьяненькую девицу с улицы, и та проспала ночь, а на рассвете с ней плохо сделалось, увидела – гробы, гробы… А то среди бела дня шел по Дворянской – в смокинге, в котелке, галстук бабочкой, – шел с рыжей дамой, и они целовались, бессовестные, на глазах у публики! Дама была выше его чуть ли не на голову, наклонялась к Лебрену, и тот, подпрыгивая, присасывался красными губами к ее неприличным прелестям…
Вот что такое Лебрен! О боже…
Однако вода и нашатырь делают свое дело.
– Поль! – стонет профессорша. – По-о-о-ль!..
– Ну-ну, Агнешка? Ну?
– Мы лишились дочери, Поль…
Аполлон топчется возле, как слон, цепями за ноги прикованный к полу.
– Мы лишились…
– Ну что ты, что ты! Успокойся…
– Этот Лебрен! Этот растлитель…
– Ай-яй-яй! – Ляндрес возмущенно. – Зачем вы так говорите, мадам? Вы просто не знаете Рудольфа Григорьича, наслушались пошлых сплетен и повторяете идиотские хохмы мещанок. Но кому это нужно, мадам? Мне? Вам? Лебрену?
– Что она делает там… у Лебрена? – умирающим голосом спросила профессорша.
– Ну, что делает, что, – дернул кривым плечом Ляндрес. – Рисует декорации, ну и… играет, конечно. Шемаханскую царицу – ничего себе для первого раза?
– Шемаханскую?!! Царицу?!! О-o-o! Это ж одна кисея… и все прозрачно… лишь чашки на груди… Я видела в Петербурге, это ужасно! Уж-ж-жасно!
– Ну что вы, мадам, какие чашки! Никаких чашек, чтоб я так жил!
– Ка-ак?! Даже чашек нет?
Агния Константиновна выпрямила свой роскошный бюст – величественно, корсетно.
– Послушайте, Аполлон Алексеич, – ледяным голосом королевы из любительского спектакля сказала. – Сейчас же извольте ехать к этому ужасному – – – Лебрену… И привезти Маргариту сюда, ко мне. Вы слышали?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.