Текст книги "Собрание сочинений. Том 2: Крот истории"
Автор книги: Владимир Кормер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Да нет же, – продолжала меж тем Анна, уже совершенно раздосадованная, – мне эта форма не нужна, не нужна, понимаешь?!
– Почему? – преувеличенно удивился Николай Владимирович. – У тебя стройная, хорошая прямая фигура. Форма тебе очень пойдет. Ты ведь любишь быть хорошо одетой. Мне, например, нравится ходить в форме и нравятся женщины в форме.
– Ты совсем другое дело, – пожала она плечами.
– Почему? Почему я – другое?
– Потому что тебе надо получать хорошую пенсию. Ты сам знаешь, какое это имеет значение для пенсии. Поэтому тебе надо сейчас затратить известную сумму денег, сделать, так сказать, известные капиталовложения, чтобы потом они окупились сторицей, чтобы ты не ведал горя всю остальную жизнь. И тебе-то как раз и шла очень форма. Я помню, еще первые мои впечатления были от твоей формы. – Анна воодушевилась. – У нас ведь есть эта фотография, где ты сидишь в мундире, а я у тебя на коленях. Давай найдем ее.
Николай Владимирович попросил:
– Не надо… Извини, просто лень куда-то лезть и искать.
Татьяна Михайловна вошла при этих словах в комнату и долго копалась в буфете, перекладывая мешочки с припасами, желая услышать, конечно, о чем говорят муж с дочерью: она чувствовала, что это нечто важное. Затем, презрительно фыркнув, вышла.
– Скажи, почему мама так не любит меня? Если б мама любила меня, вся жизнь моя сложилась бы иначе!.. – сказала Анна, принявши материнское фырканье на свой счет: должно быть, мать хотела показать, что от Анны толкового совета не добьешься.
– Ты считаешь, что жизнь твоя не удалась? – Николай Владимирович устал и поймал себя на том, что спросил это тем же немного нарочито испуганным голосом, каким спрашивала она его, если он произносил кощунственные вещи.
– А чем она удалась?! – воскликнула возмущенно Анна. – Чем? Что я видела в жизни? Не мне тебе рассказывать, как мы жили. Я вышла замуж, и что же? Три года мы скитались, не имея своего угла, потому что мужу моему запрещено было жить в Москве. Вечно без денег, вечно под страхом увольнения. Господи, пока не забралась в такую дыру, где уж все было безразлично. Я очень любила Дмитрия, ты в этом не можешь сомневаться, я поехала за ним, я разделила его жизнь, не колеблясь… Но когда он умер, я вздохнула облегченно, честное слово. Мы смогли наконец оттуда уехать. Но ведь и здесь я не вижу ничего хорошего! Что меня ожидает в ближайшие годы? Я с ужасом думаю об этом.
– Но ведь тебе только тридцать лет, тридцать лет. Тебе еще очень мало. Ты еще молода, жизнь твоя впереди. – В неверном закатном свете Николай Владимирович попытался разглядеть мелкие дочернины черты, впервые замечая, как низко надвинулась у нее кожа век на внешние углы глаз, став, почти как у него, дряблой. Вообще с возрастом его любимая дочь становилась все более похожей на него: гуще, в него, а не в мать, стали у нее брови, выпрямился нос, и вся ее фигура, с небольшой головой на наклоненной вперед шее и несколько широкими плечами, была теперь под стать его фигуре.
Однако эта улыбка природы в настоящую минуту не обрадовала его и даже показалась ему слегка ироничной.
– Нет, так нельзя, – возразил он. – Что ж из того, что мать тебя не любила? Зато я тебя любил больше всех и больше всех баловал!
Но Анна упорствовала:
– Нет, ты не представляешь, но для меня материнская нелюбовь имела очень большое значение! Это была первая несправедливость, с которой я столкнулась!..
Николай Владимирович рассердился:
– Ну что за глупости?! Какое это может иметь значение: любила, не любила? При чем тут несправедливость? Какая нелепая у тебя требовательность! С чего ты взяла, что тебя все должны любить? Откуда это следует? Разве у тебя такой обаятельный нрав? Нельзя так высоко заноситься, чтобы считать, что тебя все должны любить…
Он собирался еще прибавить, что нужно быть смиренней, но подумал, что не ее, и так низведенную почти до нуля, учить этому, поэтому сказал только, что применительно к себе самому он всегда руководствовался правилом быть скромнее, смиренней, ибо так легче.
Анна гневно сдвинула брови, но взяла затем себя в руки:
– Я тебя не понимаю, папа. При чем здесь смиреннее? Откуда эта библейщина? Ведь ты не веришь, по-моему, в Бога?
Николай Владимирович замотал отрицательно головой:
– Нет, нет, это здесь ни при чем, – он не убедил ее и поэтому спросил еще: – А ты разве веришь? – хотя и без того тон ее показывал, что она не верит.
– Нет! – В ее голосе прозвучали решительность и еще что-то, чего Николай Владимирович сначала не понял и лишь мгновения спустя разобрал: презрение. – Нет, я не верю! – продолжала она. – Потому что если б Он был, то должен был бы осуществлять одну функцию – справедливость. А что делает Он? За что Он наказывает тебя или меня? Конечно, ни ты, ни я – не совершенства. Пусть. Но ведь есть же и большие, чем мы, грешники. Мы не пользуемся властью, не воруем, не угнетаем своих ближних, не убиваем, и ты и я, мы знаем массу людей, о которых заведомо, безо всякой ложной скромности, можно сказать, что они хуже нас. Даже среди наших знакомых. И тем не менее они живут припеваючи. Возьми хотя бы небезызвестную тебе мою золовку. Чем заслужила она такие блага? Тем, что не пустила меня жить к себе, хотя живет одна в двадцатипятиметровой комнате, или тем, что несколько раз выходила замуж, прежде чем остепенилась?
Николай Владимирович не знал, что ответить ей на страстные ее вопросы, и только кивал:
– Да, да, я согласен с тобой. Это действительно так. Вероятно, я употребил неправильное выражение; надо было сказать: не смирение, а твердость. Надо тверже принимать невзгоды. Ты еще молода, у тебя много сил…
– А если уж ты заговорил о смирении, – нанесла напоследок жестокий удар Анна, – то надо, и правда, давно отбросить ложную гордость и обратиться к Мишке Рыбакову!
Николай Владимирович покраснел и стал смотреть в окно. Мишка Рыбаков, племянник Николая Владимировича, когда-то выгнанный из их дома, окончательно сделался теперь большим начальником по партийной и литературной части, имя его мелькало в «Литгазете», и Стерховы в глубине души жалели, что так опрометчиво рассорились с ним: со своими связями он, вероятно, способен был бы помочь, в частности – при розысках Александра, а то и в каких-нибудь еще могущих возникнуть ситуациях.
– Так что ж?! По-твоему, я не права?! – требовала ответа Анна. – Что ж ты молчишь?! Ты ведь еще весной сказал, что позвонишь ему! Я не напоминала тебе об этом, но сейчас, если ты уж заговорил о смирении…
Николай Владимирович внезапно для себя самого хихикнул, и она воззрилась на него с изумлением:
– Что?!
– Да я… был… у него, – выдавил он из себя.
– Был?!! Почему же ты не сказал нам ничего?! Ты говорил по поводу Шурки?! Он отказался помочь?! Оскорбил тебя?! – крикнула она догадавшись, и приготовилась уже удариться в слезы.
– Нет, нет, успокойся, – вяло и криво усмехнулся Николай Владимирович. – Он, по-моему, спятил… Он сказал: «А ты знаешь, дядя, что у товарища Сталина старший сын Яков тоже попал в плен?» Я сказал, что знаю, – и что же? «Вот именно, что ничего, – сказал он. – Вы знаете, как ответил товарищ Сталин, когда ему предложили обменять Якова на Паулюса? “Я солдат на генералов не обмениваю!” – Берите, дядя, пример с товарища Сталина!..»
* * *
Утром, по дороге на службу, Николай Владимирович постарался выбросить из головы неприятный разговор с дочерью и целиком предался мыслям о том, какого примерно чина он удостоится и каков будет в мундире. По всем признакам чин выходил ему где-то на уровне восьмого – десятого класса, соответственно старорежимной иерархии, то есть вроде коллежского асессора – коллежского секретаря, что равнялось прежде ступеням, если считать вниз, от капитана и ротмистра до поручика, а нынче от капитана до младшего лейтенанта. В витринном зеркальном стекле он подмигнул сам себе и, оглядывая свою заметно сутулую фигуру, подумал, что китель обязательно плохо сошьют и он будет сзади короче и оттопыриваться хвостиком. «Впрочем, – утешил он себя, – мне некого больше прельщать своей осанкой. Действительно, дотянуть бы до пенсии, а там уж моими регалиями хоть ж… подтирай…»
С этими мыслями, машинально раскланиваясь в широком коридоре с полузнакомыми из других отделов, он вошел в свою тесно уставленную столами комнату. Все были уже на своих местах; его стол находился у самого окна, лицом и впритык к столу заместителя начальника отдела, назначенного недавно, снова в обход Николая Владимировича. В комнате стоял крик, – как вник сразу же Николай Владимирович, – все об аттестации, и Вениамин Вячеславич, так звался заместитель начальника, сидел не на обычном своем месте и не на стуле даже, а на столе, по-мальчишечьи, забыв, что ему пристало держаться солидно и сохранять, как это говорится в педагогике, «пафос дистанции» с подчиненными. Общее направление спора насторожило Николая Владимировича: Соленкова, дама, работавшая в учреждении лет пятнадцать и когда-то хорошенькая, а потому имевшая некоторые связи, узнала откуда-то, что начальство не расположено, по меньшей мере сейчас, аттестовывать экономические отделы. Остальные не желали этому верить.
– Конкретнее! – азартно кричал Вениамин, опасавшийся, что из-за того, что он назначен лишь недавно, его могут обойти аттестацией или дать меньшее звание, чем то, какое полагалось ему по занимаемой должности. – Конкретнее! Ведь известно все же, что сегодня комиссия будет!
– Да, будет, но аттестуют очень скромно, может быть, всего лишь несколько фамилий. А прочих нет, поскольку не выяснено отношение экономических отделов к собственно юриспруденции.
– При чем здесь юриспруденция? – вмешался с порога Николай Владимирович. – Аттестуются служащие определенного ведомства, вот и все. Поскольку ведомство юридическое, постольку все его служащие, до швейцара включительно, имеют отношение к юриспруденции.
Соленкова обиделась:
– Ну вот, вы всегда шутите, Николай Владимирович.
Заикаясь, самый молодой сотрудник их отдела, глуповатый Родионов, спросил:
– Ра-а-азве в ста-а-а-рину ш-швейцары получали чин?!
Другой их сотрудник, Анатолий Петрович Мырков, начавший в последнее время очень быстро продвигаться, так что Вениамин побаивался теперь его как соперника, а все кругом соглашались, что Мырков вот-вот обойдет Вениамина, сказал строго:
– Или мы государственные служащие, или нет! Иначе получится разнобой, беспорядок вместо порядка. Форма на то и вводится, чтобы в ней ходили. А то одни будут в пиджачках, другие в кофточках, третьи в мундирах – это ни в какие ворота не лезет, черт знает что!
Николай Владимирович засмеялся. Мырков взглянул на него подозрительно. У него было характерное лицо, в котором при общей тонкости и хрупкости конструкции чудилось что-то обезьяноподобное благодаря выпяченной вперед грани рта. У Николая Владимировича были с ним свои отношения. Придя к ним в отдел года за два до войны, Мырков был очень симпатичен Николаю Владимировичу. Николай Владимирович опекал его и образовывал и имел, кажется, на него влияние. Потом Мырков ушел на фронт, откуда возвратился в сорок четвертом году, демобилизованный после ранения. Их дружба возобновилась и продолжалась еще года два, пока Мырков, вдруг что-то там такое решив для себя насчет принципов жизни, не перестал быть мил, повел себя грубо и жестко и из приветливого молодого человека превратился в сущего волка. Отдельские, привыкшие относиться к нему по-свойски, не могли сразу адаптироваться к этой перемене, и двое скоро за то поплатились. Мырков выжил их методично и грамотно: сначала предельно сбавил им нагрузку (что эти дураки восприняли с радостью, как дружескую, свойскую помощь; оба крепким здоровьем не отличались), а потом подсказал начальству, что эта нагрузка и вообще может быть распределена без ущерба меж остальными работниками отдела, и тем подвел своих бывших приятелей под сокращение штатов – в то время аккурат была кампания. Дальше на очереди у него, конечно, был Вениамин (у Вениамина хоть и была рука наверху, но не особенно крепкая). За Вениамином же мог последовать и сам Николай Владимирович, который хвалил себя теперь лишь за то, что верно уловил еще самое начало перемены в Мыркове и, едва она случилась, стал держать себя с ним подчеркнуто официально, ровно, избегая вопросов и выражений недоумения. Кажется, Мырков сперва оценил его такт, но затем – по мере того, как новизна превращения забывалась, – этого стало мало и требовалось уже, по-видимому, полное, безоговорочное и раболепное подчинение. Поскольку же такового не наблюдалось, то…
– Нет, я целиком согласен с Анатолием Петровичем, – поспешил Вениамин. – Разнобой, беспорядок недопустимы! Но согласитесь и вы, Анатолий Петрович, – он попытался продемонстрировать и свою независимость, – согласитесь, что у руководства могут быть и особые соображения!..
Известие о том, что аттестуют не всех, слова Вениамина об «особых соображениях» почему-то связались у Николая Владимировича со вчерашним газетным сообщением, и он ощутил, как в душе его пробуждаются неясные страхи.
«Что ж это? – спросил он себя. – Неужели я боюсь, что сын мой окажется жив и вернется? Нет, разумеется, нет». Он и в самом деле этого не боялся – он как раз просто не верил в это. Если б его сын вернулся, то все было б, наоборот, очень несложно, и к этому-то он был готов: сын получил бы десять лет лагерей, а он сам с Татьяной Михайловной тоже мог бы отправиться куда-нибудь на поселение, не чая для себя уж ничего в жизни, радуясь лишь тому, что сын жив, и лишь одно соображенье держа в уме: сколько же будет их сыну лет, когда он выйдет, и как он по выходе устроит свою судьбу. Но в то-то все и упиралось, что всерьез он не верил в возвращение сына: вероятность была ничтожна, как сказала Анна, слишком ничтожна после четырех лет. Зато эта-то ничтожная вероятность делала сейчас положение Николая Владимировича непропорционально неустойчивым. Хотя ему сочувствовали, его жалели, хотя таких случаев, как у него, были миллионы, и хотя многие из тех, кто решал его судьбу, сами воевали и, следовательно, знали, как это бывает, когда без вести пропадают люди, однако ясно было, что все равно они обязательно запнутся, как не раз уже запинались прежде на его случае. Хоть и посочувствуют, но отведут его, – из осторожности, из черт знает чего, но отведут: «Давайте не будем торопиться с этим делом. Конечно, он работник достойный, кто говорит, и дома у него такое несчастье, но тут, знаете ли, нужна осмотрительность. Вот, вы читали вчерашнюю газету?..» – Вот и все; ничего, кроме этого, не будет даже сказано, и упаси бог, чтобы у кого-нибудь повернулся язык не пожалеть его. «И первый, кто сегодня вспомнит об этом, будет Мырков, – подумал Николай Владимирович, – потому что он когда-то бывал у нас дома, был посвящен во все перипетии розысков сына и, значит, может живо представить себе, как реагировали вчера наши на сообщение в газете».
Он еще раз взглянул на Мыркова. На секунду глаза их встретились, и Николай Владимирович хоть и помнил, что этого делать не следует (еще в двадцатых годах один бывалый человек учил его: «Не смотри ты так на людей, они этого не любят, а коли будешь так смотреть на блатных, то и вовсе пропадешь…»), не отводил своих глаз каким-то мгновением дольше, чем надо было, видя, как стремительно меняется выражение его визави, как взгляд холодеет и становится все более злобным.
– Ах, зачем вообще эта форма?! – кокетливо вздохнула Соленкова.
– Как это – вообще зачем?! – Мырков откинулся на стуле, предвкушая торжество. – Вот, предположим… Идет некто по улице. Так? А ведь неизвестно, кто идет! Простой человек или, допустим, начальник. Распознавание, а также отбор и отсев затруднены. Некоторые могут маскироваться. На вид, посмотришь, как благородный, а на самом деле… тьфу!..
Николай Владимирович онемел, потому что слова эти относились, конечно, непосредственно к нему и были намеренным оскорблением. Остальные в комнате тоже были поражены и, вытаращив глаза, смотрели, как будет выкручиваться Стерхов из этой ситуации: вспылит или отделается обычными шуточками. Но шуточек у Николая Владимировича на сей раз не находилось, вспылить – недоставало сил. Молчание затянулось. Мырков, внезапно вызверясь, бросился вон из комнаты. Но и теперь никто не осмеливался произнести ни слова.
Николай Владимирович отвернулся и притих над столом. Затем отпер стол, достал папку с решением, которое надлежало отнести начальству на подпись, и, показав ее издали Вениамину, чтобы тот понял в чем дело, вышел.
– Николай Владимирович! – пройдя половину коридора, услышал он за собой крик, запыхавшийся Вениамин догнал его.
– Какой подлец, Николай Владимирович, а?! Какой подлец! Нет, этого нельзя так оставлять, а? Я этого так не оставлю! Я должен руководству доложить, – твердил он, ежесекундно оглядываясь, нет ли кого в коридоре. – …Николай Владимирович, вы хотите узнать, да?! Они не говорят, Николай Владимирович. Они говорят, ждите приказа, еще ничего не утверждено. Я спрашивал у Лиды, секретарши Лешакова, но она ничего не успела посмотреть. Перепечатывала не она и вот… не успела.
Николай Владимирович сдержанно поблагодарил.
– Так что вот, Николай Владимирович, – повторил Вениамин, – ничего не известно…
– Хорошо, спасибо, Вениамин Вячеславич. – Чувствовалось, что Вениамину ужасно по-детски не хочется пускать его к начальству, в какой-то момент он даже сделал такое движение, будто собрался вырвать папку из рук Николая Владимировича и побежать с ней самому. – Спасибо, Вениамин Вячеславич. Я иду, собственно, по делу…
– Конечно, конечно, – пробормотал Вениамин, несоразмерно страдая, – конечно, вы идете по делу. Я сам, однако, должен был зайти к Евсееву, – нашелся он. – Что ж, пойдемте теперь вместе, это ничего.
Николай Владимирович знал, что тот, кто должен был подписать ему бумагу, начальник их управления, Иван Андреевич Евсеев, был мужик чрезвычайно грубый и не терпел Вениамина, вполне правдоподобно было поэтому, что Вениамин мог опасаться, если ему и надо было, идти туда один. Николай Владимирович же работал с Евсеевым не первый год и пользовался, по некоторым признакам, симпатией того.
Кабинет Евсеева был уже на чистой половине, где чуть подальше начинались ковры перед кабинетами замминистров, но был, однако же, очень мал, явно только прилепясь к кабинету другого, более крупного начальника. Секретарша, одна на двоих (на Евсеева и того, второго), в этот суматошный день была взвинчена, весела и, пользуясь всеобщим послаблением дисциплины, не встала и не пошла в кабинет, а лишь мигнула им, чтобы они стучались и спрашивались сами; каким-то чутьем, которое всегда безошибочно вырабатывается у подчиненных, она, хоть через толстую перегородку кабинета не проникало ни звука, точно угадывала, работает ее начальник или просто в беседе с кем-то проводит время. Они поскреблись в маленьком тамбуре.
– Входи! – крикнул из-за двери Евсеев, тоже сразу угадавший, что идут его подчиненные (она бы предупредила его, если б визит был незауряден), и тоже взбудораженный сегодня, оттого что повседневная рутина прерывалась, да еще так славно, как он надеялся.
По стенке они обошли стол для заседаний, слишком громоздкий для такого маленького помещения, и стали возле второго, письменного стола. Евсееву, уже в течение двух лет исполнявшему обязанности начальника управления, но по причине интриг так и не получавшему на сей пост назначения прямого, неоднократно клятвенно обещали предоставить по крайней мере другой, более достойный кабинет, но вследствие тех же интриг дело каждый раз где-то наверху замирало. Впрочем, все знали, что ждать Ивану Андреевичу осталось недолго: главный враг его состарился и вот-вот должен был уйти на пенсию; прошел слух, что тому могут предложить сделать это даже сегодня, не откладывая и не давая ему чина, потому что он раздражил уже всех своею старческой вздорностью; с его уходом брала верх партия Ивана Андреевича.
– Садись! – указал Иван Андреевич широкой белой рукою; он был не один и немного бравировал. Они уселись возле стола в низкие мягкие кресла. Не предоставляя Евсееву нового кабинета, ему разрешали зато отыгрываться на мебели: она вся была красного дерева, тяжелая, обширная, с инкрустацией и заполняла комнату так, что для проходов оставались лишь узкие извилистые лазы. Поставив наискось через печатный текст резолюцию, Евсеев растянул большое, мясистое лицо в доброжелательной, слегка насмешливой гримасе.
– Простите, пожалуйста, Иван Андреевич, – ободренный Вениамин сделал паузу, рассчитывая, что тот сам догадается, о чем его хотят спросить, и деликатно избавит их от необходимости продолжать; но Иван Андреевич, хоть и обтесался за годы службы в этом требовавшем деликатности и обходительности ведомстве, сейчас почему-то не пожелал догадываться, и Вениамину пришлось, покраснев, кончать самому:
– Нам очень любопытно было б узнать, м-м… о результатах, – при этом он очень упер на слово «нам» и даже показал глазами на Николая Владимировича.
– Не терпится? – добродушно спросил Иван Андреевич. – К сожалению, пока ничего определенного сказать не могу. Приказ еще не утвержден. Утвердят – увидим. Я тоже еще не в форме. Или вам кажется, что я в форме?! – внезапно разъярился он.
Он взялся за лацканы пиджака и оттянул их так, что стали видны подтяжки:
– Так в форме я или не в форме?!
Вениамин слабо улыбнулся. Увидя этот знак робкого подчинения, Евсеев смягчился и кивнул тому, второму, что стоял все это время у шкафа, к ним спиной, разглядывая подборку каких-то внутриведомственных номерных изданий для специального пользования:
– Видел? Интересуются, а?!
Этот второй был только что назначенный со стороны начальник соседнего управления, молодой еще для такого поста, неполных сорока лет человек; как говорили про него – «очень деловой». На слова Евсеева он обернулся и с живой улыбкой длинного, хорошо выписанного рта, похожего на опрокинутый рожками вверх полумесяц (так что рот его, казалось, всегда был в улыбке), внимательно посмотрел на каждого из них в отдельности.
– Ну что ж, это дело понятное, – начав пробираться к столу, он не добрался, застрявши меж диваном и журнальным столиком, и, засмеявшись над собой, уселся на ручку дивана. – Это дело понятное, – протянул он, – чины, должности, наградные… все это интересует нас и не может не интересовать.
– Естественно, – весело буркнул Иван Андреевич, заранее одобряя все, что тот ни скажет.
Тот секунду помедлил, потом вдруг глаза его блеснули, видно было, что какая-то мысль осенила его. Он рывком перебросил небольшое свое, не раздобревшее тельце на соседнее кресло.
– А вот вы, например… – Полумесяц не распрямился, рожки, наоборот, подскочили еще выше, но как-то истаял, обратившись будто в тонкое лезвие; деловой ткнул указательным пальцем в Николая Владимировича. – Вот вы, например, должны получить, допустим, какое-то звание… Вы давно здесь работаете? Давно. Хорошо-о-о… А что будет, – быстро и звонко спросил он, – что будет, я повторяю, если вы вдруг не придете на работу? А?!
– То есть как не приду?.. – холодея, пролепетал неслушающимся языком Николай Владимирович.
– Ну вот так. В один прекрасный вроде сегодняшнего день не явитесь на службу. Что изменится?
– Не знаю, – прошептал Николай Владимирович. – П-план не будет выполнен в моей части…
– Ну вот, план, – разочарованно скривился тот, показывая Ивану Андреевичу – сами, мол, видите, что тут спрашивать.
– Да, план, – уже не слыша даже собственных слов, пошевелил губами Николай Владимирович, скорее, чтоб почувствовать, что он еще не упал на пол, что еще способен хоть немножко управлять своими движениями. Ему внезапно поблазнилось, что все то, что здесь происходит, – заговор. То есть что его решили уволить, не давая ему чина, чтоб не платить зря государственных денег (как того, главного врага Евсеева), но, чтоб не тратить на него времени, не вызывали даже специально, предупредить, подготовить, а просто положили сказать при первом же удобном случае, когда он к ним сам придет, зная наверняка, как знает это опытный добытчик-охотник: чего за ним бегать, сам придет; сказали только Вениамину: «Ты уж, как увидишь, что он ползет к нам (мы там ему поручили готовить один матерьялец, так вот, когда увидишь, что он его несет к нам), то ты уж будь любезен, явись заодно. Субординация должна быть соблюдена. Здесь между делом и объявим с тобой вместе. Тут тоже ведь нужна осторожность, а то кондрашка его хватит тут, хлопот не оберешься». И вот они сговорились все таким манером, и Вениамин разыграл перед ним комедию, и Евсеев, всегда хорошо относившийся к нему, нарочно зазвал к себе этого, делового, чтоб все-таки начал тот, потому что у него самого не хватило все ж духа. «Ну что ж, этого следовало ожидать… – Николай Владимирович одернул на себе пиджак и стал подыматься из кресла. – Вот сейчас они скажут: “Рассмотрев по существу… руководство, исходя из интересов… сочло нужным…”»
– Ладно тебе, – пробасил вместо того Евсеев своему приятелю, не добавив, правда: «Чего ты к нему привязался». – Идите, Стерхов. И ты, Вениамин, иди себе…
Нетвердо ступая, все еще бледный, удивив секретаршу, чутье которой на сей раз отказало и не могло определить, что же произошло в кабинете, что привело старика Стерхова в такое расстройство, Николай Владимирович вышел и только тут, не потому даже, что его отпустили, не причинив ему вреда, но больше по реакции мудрейшего и опытнейшего Евсеева догадался, что они вовсе не составляли заговора против него и что цель вопросов делового была иная. Тот, второй, действительно был деловой, действительно со всем пылом свежеиспеченного начальника искал искоренить зло и в качестве такового действительно был осенен мыслью: что же изменится во вверенном ему государственном подразделении, ежели подведомственный ему сотрудник А или В вдруг не явится на работу? Он не намеревался, конечно, уволить всех, кто не мог вразумительно ответить ему; то была лишь острая и оригинальная постановка вопроса (заострение вопроса), прельстившая его именно своей необычностью, каким-то особым углом зрения, под которым все производственные проблемы начинали смотреться иначе. И наверняка, конечно, Николай Владимирович был всего-навсего просто первым, кто подвернулся под руку, первым, кому задана была эта каверза, и, остынув, без труда можно было предсказать даже, что, увлеченный своею идеей, деловой станет задавать этот вопрос всем подряд, каждому своему или приятельскому подчиненному, а потом будет рассказывать в своем кругу, как он спрашивал и (представь себе!) никто не мог ответить сколько-нибудь связно! И все будут удивляться его даровитой активности, его цепкости и добродушно, вроде Ивана Андреевича, качать головами (ловок, черт, ишь как закрутил!), пока кто-то из их круга, немного повыше, чем они, чином, сам не пошутит над ними: «Ну а если тебя самого не будет, что изменится? А?!» – И только тогда деловой, смущенный, затихнет. Но и тому, высшему в их кругу, не придет, в свою очередь, в голову спросить себя: «А что изменится, если и меня не будет?» Поэтому и он станет, похохатывая, всем рассказывать на своем, чуть высшем по отношению к тем, остальным, уровне, как деловой придумал всех подцепить на крючок хитрой своею каверзой, и как сам он здорово подрезал его, – станет рассказывать до тех пор, пока не нарвется на кого-то еще более опытного и мудрого и еще чуть старшего его чином, который, подмигнув, спросит его: «Ну а что в самом деле изменится, если кого-то из них… зачем из них? если тебя – не будет?! А?! Ха-ха-ха-ха!..» Но и этот затем… на своем уровне… – Николай Владимирович почувствовал, что ему становится жутко уже возвести глаза к вершине пирамиды, куда уровень за уровнем он карабкался.
Едва не поскользнувшись, когда неожиданно кончился постеленный ковер, он, потеряв вдруг дыхание и не умея никак набрать в грудь воздуху, остановился, опершись плечом о холодную, крашенную масляной краской, казавшуюся липкой стену. Куда девался Вениамин, он не заметил; сам он был на площадке глухой начальской лестницы, по которой руководство спускалось лишь вниз, в специальный буфет, а ход наверх был перекрыт.
* * *
Николай Владимирович не был аттестован ни в тот раз, ни к осени, и на октябрьских праздниках, после очередного разговора с Анной, решил, что надо действовать. На третий день праздников, в воскресенье девятого числа, уединившись в задней комнате и сказав, что ему нужно поработать и он специально взял бумаги домой, он сел писать письмо на имя заместителя министра.
Семейство пило чай в соседней комнате. Николай Владимирович долго не мог никак настроиться и для успокоения сначала ходил по комнате, потом-таки стал писать, то и дело рвя лист, который он считал уже беловым, но механически сделал на нем помарку. После многих помарок, на третьей или четвертой редакции он составил наконец вариант, который хотел показать уже Анне.
Заместителю министра…
Советнику юстиции I класса
Товарищу…
Позволю себе обратиться непосредственно к Вам по личному вопросу.
Я в 1913 году окончил экономическое отделение Ленинградского (Петербургского) политехнического института. В течение пяти лет пребывания в институте студенты изучали юридические дисциплины. У нас читались лекции и сдавались экзамены и по общей теории права, и по истории права, по государственному, гражданскому, международному праву и по целому ряду других юридических дисциплин. Правда, по римскому праву, считавшемуся основой современного (до нашей революции) права, лекций у нас не читалось и мы его не изучали.
Некоторые профессора-юристы, читавшие у нас, были одновременно профессорами в Университете, и читаемый ими курс был один и тот же.
По окончании института, в 1913 году, я работал в Государственном контроле; после революции – в КН РКИ, до его ликвидации в 1934 году. Потом я работал год в ЦК Союза рабочих-строителей, а с декабря 1935 года работаю у Вас, в финансовом отделе, в должности сначала ревизора, а теперь экономиста.
Позволю себе предположить, что и мое образование, и стаж практической работы в течение тридцати четырех лет, из них тридцать пять лет при Советской власти, дают мне основание считать себя несправедливо обойденным тем, что аттестование меня не коснулось.
Вся моя работа в Государственном аппарате была неразрывно связана с юриспруденцией, а в ЦК Союза строителей я также проработал правовым инспектором труда.
Прошу Вас рассмотреть вопрос о присвоении мне классного чина.
10 ноября 1947 года
Н. Стерхов
Николай Владимирович собрался уж звать Анну показывать ей бумагу и лишь немного замедлил, соображая: все ли он написал как надо, но в этот миг из соседней комнаты вдруг услыхал:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?