Текст книги "Черный замок Ольшанский"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Я долго думал над тем, пользовался ли мой человек такими буквами, как «зело», «i десятиричное», «фита», «ять» и так далее. И пришел к выводу, что не пользовался. Вместо них вполне можно было употребить обычные з, и, ф. Ведь ему нужно было предельно упростить дело.
Таким образом, сложенный мною «алфавит шифровальщика» приближался к современному белорусскому алфавиту, с тем исключением, что в нем не было букв э (ее в то время вообще не было) и, конечно, у (у – бывает кратким в белорусском алфавите). Потому что в кирилловском алфавите она отсутствовала, и мы даже не знали бы, существовал ли такой звук в нашей тогдашней фонетике, если бы не косвенные суждения и если бы не белорусские книги, написанные арабским шрифтом, в котором имеется и дз, и мягкое ць, и много иных вещей подобного рода.
Зато, поразмыслив, я включил в алфавит букву щ (шта), довольно распространенную в текстах того времени. Таким образом, у меня получилось тридцать букв, или два ряда по пятнадцать.
На одной стороне полоски были такие буквы:
И больше ничего до самого конца всей шестидесятитрехсантиметровой полосы. Я подставил буквы.
«Як латiне…» («Как латине…») Что-то складывалось. Но почему только это? Написал, потом раздумал и перевернул ленту? Может быть.
Первая буква на обороте Щ. Это значит Е. «Як латiне». И тут получилось. Пя – значит ра. Что же они ра? Пако етнас? Глупости, пане мой голубчик! Но вот десятая строка хмнв Finis подходит – куть Finis. «Як латине ракуць» (Как латине говорят Finis). Что же, этот человек еще и здесь шифровал? Писал первую строку, десятую, двадцатую, а потом заполнял промежутки другими строками? Но двадцатой строкой было какое-то дурацкое am ы б. Это я скудоумной обезьяньей частью своего "я" надумал расшифровать все с маху.
Когда я перевел литорею на обычный, нормальный человеческий язык, на полосе появилось вот что:
I половина ленты:
II половина ленты:
Вопрос первый: почему писал наискось? Вопрос второй: почему весь пергамент носит следы давней измятости и почему кое-где пятна от клея? Вопрос третий: каким методом записи пользовался тот человек?
Вот слово «капь», старая мера веса. Оно повторяется. Ясно, что эти строки должны быть рядом, ибо скорее всего здесь что-то перечисляется. Но между словом капь зта (золота) и капь срла (серебра, потому что на древнем белорусском было «срэбла») не десять, а одиннадцать строк. Нет, это что-то опять не то. Ты снова чуть не сбился на легкий путь. Снова. И потому опять покарай себя тяжелым трудом, человек.
Думай! Как бы тебе ни казалось, что до смысла легко дойти, что способ записи примитивный и пустяковый, – думай. Шевели мозгами. Почему полоса измята? Почему наискось? Почему пятна клея, чистые белые куски, почему не измят именно тот конец, на котором те, единственные на всей обратной стороне, буквы?
В книжном шифре есть слова «…сложи змеею, лестницею, дымом… Сложи вначале все целое вокруг меди».
И тут меня осенило! Я вспомнил один средневековый белорусский способ пересылки тайных писем. Два военачальника, дипломата или заговорщика заранее изготовляли себе два предмета одинаковой формы. Каждый имел при себе один. Если надо было отослать донесение, один из них наматывал на свой предмет полосу бумаги, длина и ширина которой были заранее оговорены. Потом текст писали вдоль этого предмета. Затем полосу разматывали. На размотанной ленте ничего нельзя было понять, потому что слова, части слов, даже буквы были теперь в самых разных ее концах. Тот, кто получал донесение, наматывал его на свой предмет под заранее оговоренным углом… и читал. Гонец не знал содержания. Случайно попав в руки врага, он ничего не мог выдать, даже преданный пытке. Все, даже лютые враги, знали это, и делалось такое не из-за недоверия к гонцу, а просто чтобы человека напрасно не мучили.
Пока что все сходилось. И измятость. И строки, писанные наискось. И пятна клея, потому что им для удобства закрепляли ленту, чтобы она не разматывалась во время писания. И даже то, что несколько букв было на одной стороне, а все остальное на другой. Видимо, предмет был сложной формы, и шифровальщик перевернул полосу, чтобы она удобнее обвивалась вокруг какого-то выступа. В самом деле, попробуйте намотать вокруг чего-то непослушный пергамент! Это вам не покорная бумага, которая все терпит.
Все сходилось, все было, кроме… кроме того, чего я не имел и никогда не мог иметь, – предмета, на который наматывалась лента три с половиной сотни лет назад.
Один умный потомок имел часть чего-то очень важного, то, что «скрыли корни». Но он не знал, в руках какого другого умного потомка находилась «медь», то, на что надо наматывать, не знал ее формы. А значит, все мои усилия пошли «на псы».
…Почему «на псы»? Думай, хлопец, думай! Дело, конечно, будет очень трудным, если тот «предмет», скажем, имел форму двух конусов, сложенных основаниями. Очень трудным, но и в этом случае выполнимым. Да только вряд ли они пользовались предметом такой сложной формы… Чаще всего полоса пергамента или бумаги наматывалась на жезл определенной длины… А что такое жезл?.. Это та же самая палка… А что такое палка? Палка – это, если определить приблизительно, тот самый цилиндр, пусть себе даже сложной конфигурации, где потолще, а где и потоньше. Если это так, то почему бы не решить задачу, которая казалась чрезвычайно, неизмеримо сложной мозгам обычного, общеустановленного, заурядного средневекового человека («наш простой средневековый человек») и которую сейчас может решить даже ученик девятого класса, если у него, конечно, на плечах голова, а не арбуз.
Я пишу вдоль предмета. Полоса может наматываться, навиваться на этот предмет под любым углом. Угол между кратчайшим расстоянием по нормали (ширина полосы), отнесенной к длине строки, есть cos a, косинус угла намотки.
…Измерил длину строки под углом. Она составила 58 миллиметров. А ширина самой полосы – 49 миллиметров. 49:58=0,82.
Ну вот, это уже пошло малость поинтереснее. Где это моя логарифмическая линейка? Я ведь не пользовался ею со времен раскопок в Городище и связанной с этим историей. Черт побери, до этого мог додуматься только отец: подсунул ее под настенный проигрыватель, чтобы не царапал стену.
Ну, 0,82 возводим в квадрат. Получается, что наматывали под углом в 20±. К сожалению, предмет, кажется, и в самом деле был сложной конфигурации. Судя по измятостям, он имел утолщения на обоих концах и в середине. Но это ничего. Где угол иной – соответственно и рассчитаем. Да и, несмотря на утолщение, шаг (угол намотки) будет один, должен быть один. Просто в таких местах пергамент будет заламываться, заходить под следующий виток или наползать на него и, значит, угол почти не изменится, а просто на ленте останутся чистые, не заполненные буквами места. Что мы и видим в нашем случае.
Теперь более сложное. Как вычислить диаметр предмета, на который надо все это наматывать? Нужно найти хотя бы одну строчку, которая совпадает. Скажем, написано:
И тогда развернуть ленту и измерить расстояние между слогами, замерить его.
А эта штука равна пD.
Поищем такую строку. Есть такие строки. Вот по смыслу, пожалуй, подходит такое: «етнас… цю моею… о маю то ма. (Шт) о маю, то ма… етнас… цю моею». Или – «капь эта… капь срла». Молодчина, что пересчитывал, умница, что дал мне этот ключ! Ты и не думал, что даешь мне неизвестное тебе пD. Ты не имел и зеленого понятия, что отсюда D, диаметр предмета, на который ты наматывал свою тайну, равен измеренному расстоянию между совпадающими строками. Равен этому расстоянию, поделенному на 3,14. Головастые люди твоего семнадцатого столетия тоже знали это, но знали немного иначе – как бишь они это знали? – ага, они, насколько мне помнится, знали это, по крайней мере, в Белоруссии, как 22:7. Что же, и это хлеб, почти то же самое и с расхождением в четвертом знаке. Но ты вряд ли водил знакомство с головастыми людьми. Головастые люди – они беспокоят, поэтому вы их не любите, стараетесь не уважать, и это главная ваша ошибка во все времена, многочтимые господа магнаты. Тайна твоя, даже для головастых твоей эпохи, лежала на поверхности.
Вот она, твоя тайна. Твой «жезл» был диаметром в два сантиметра с двумя-тремя миллиметрами. Диаметр утолщений на концах достигал четырех сантиметров, утолщение на середине – трех (что бы это за предмет мог быть? Но я этого, наверно, никогда не узнаю, да это и маловажно!). Все эти утолщения, глубокоуважаемый, практически можно отбросить. Вот так! Напрасно ты морочил себе голову.
…Я пошел на кухню и начал искать среди своих причиндалов какой-нибудь предмет диаметром в два сантиметра.
И нашел. Рукоятка сковородника, которым берут с огня сковороду, была как раз в диаметре 2 сантиметра и два миллиметра, хоть меряй кронциркулем.
Что ж, теперь подготовим три-четыре точные копии из бумаги, чтобы не трепать пергамент, не порвать его и зря не марать клеем. Просто переведем через копирку – и не карандашом, а концом спички – все эти буквы. Готово. Ну вот, а дальше возьмем, парень, цилиндр вычисленного диаметра – сковородник – и под вычисленным углом будем наматывать на него бумагу, читая текст.
Я мучился с этим долго. Приклеивал и приминал те места, где были чистые пятна, и снова измерял угол намотки, и вел-вел дальше до посинения.
Сделано. Я приклеил конец, обождал, пока подсохнет клей, и начал читать вдоль предмета, как будто грыз кукурузный початок. Только что глазами.
И дальше:
При следующем повороте цилиндра обнаружилось следующее:
Здесь ему не хватало места, но, судя по тому, что последние слова были бранью – «лайно (навоз, помет, отбросы), псiно (песье отродье)», – человек, который записывал это, задыхался от ярости, горя желанием добавить еще что-то. И потому он завернул полосу и написал на чистых местах еще несколько слов:
Если изобразить это по-человечески, то текст звучал так:
"Якъ латiне ракуть Finis анi судъ анi падсудакъ анi паконъ не взыщуть i што маю, то маетнасцю моею буде i што не володевъ, а подскарбi нажывъ.
А шукатi ту кгмахъ кутнi ложнiца ключавая пуста. А друга от куту там глыбе контрафекту окрут
ступъ плiнфай бо заклавъ бi i клет нiжнi ложа дубаснае ложнiца камена i тымъ па жываце заволаныхъ нi дачакацiса за завораю еда бог уструбе клетъ врхнi павкапь эта капь срла каменiю не мал сыкгн скоец ман унiверсалы грам якмсцi а кустодъ калварiе зрецелна а невiсно бо Z i N пад хамараю овай.
Пачынь кмотръ а кмотра жона лайно псiно з вопю i людожртм до сурм ала агела агнi довеку АМАНЪ".
Нельзя было сказать, чтобы и это было так уж понятно. Но теперь можно было хотя бы составить словарик и подставить под непонятные слова современный смысл.
И я начал искать по всем выпискам, по всем своим картотекам, по словарикам в «Истории книги», у Карского[42]42
Карский Евхим Федорович (1861-1931) – советский филолог-славист, основатель белорусского языкознания, филологии и фольклористики.
[Закрыть] и в других книгах.
Паконъ – закон. Кгмахъ – гмах (махина, громадина). Ложнiца – спальня. Контрафектъ – рисунок, образ. Окрут – корабль. Плiнфа – старинный очень плоский кирпич. Дубасны – из еловой коры. Заваланых – позванных. Завора – засов. Еда – наверное, егда, разве, неужели, иначе. Павкапь, капь – два и четыре пуда. Скоецъ – монета. Кустодъ – сторож. Невiсно, нявiсны – это архаическое слепой, невидящий. Значит, и здесь что-то «слепо», «невидно», а может быть, и просто «не найдешь». Кмотръ – кум. Лайно – ну, это слово из лексикона Зизания[43]43
Зизаний (Тустановский) Лаврентий (? – ок. 1634) – белорусский педагог, церковный деятель, переводчик. Перевел и издал много книг, в частности второй (после «Букваря» братьев Мамоничей) букварь, по которому учились читать в Белоруссии, Московии и на Украине. К букварю (иллюстрированному) был приложен «Лексис» – белорусский словарь.
[Закрыть] и означает нечистоты, отбросы, помет, навоз. Калварие – место казни, лобное место, голгофа, кладбище (от латинского calva – череп).
А что такое людожртм? Наверное, людожерством (людоедством). Хитрил, бестия, и титлы ставил не там, где надо.
Подставим теперь то, что понятно. Переведем.
"Как латине говорят: Finis (конец)! И ни суд, ни подсудок (чиновник или писарь земского уездного суда), ни закон не взыщут, и что имею, то маетнасцю (имуществом) моею будет и (то) чем не владел, а падскарбим (государственным казначеем) нажил.
А искать тут гмах кутни (в смысле – угловое строение), спальня ключевая, пустая. А вторая, от угла, там глубже изображения корабля, восемь ступ цэглаю (кирпичом) бо заклал (заложил) (абы?) клеть (этаж нижний), ложе из еловой коры, спальня каменная, и тем после жизни закликаных (позванных) за завалою (засовом) не дождаться, хiба (разве) (что?) бог устр(у)бе (вострубит). Этаж верхний – полукапь золота, капь серебра, камней не (об) мал (ь) (немало) сыкгнеты, монеты, ман (ускрипты?) универсалы е(го) к(оролевской) м(ило)сти, а вартовник (сторож) лобного места виден, а не найдешь, ибо Z i N (?) под хамарою (?) этой.
Опочни, кум и кумова жена, навоз собачий, с воплями и людоедством до сурм (труб) ангелов (и в) дьявольском огне вовеки".
Таков приблизительно был смысл этого жутковатого в чем-то документа. Но что такое «хамара» и что такое «Z i N»?
Хамара. Словно звучало не по-славянски, хотя и напоминало наше «камора» (кладовая). Похоже на древнееврейское? Или арабское? Или греческое? Но в первых двух языках я разбирался, как… А третий знал едва-едва. И, однако, полез в словарь. Дуракам везет, нашел:
Что означает свод, сводчатый потолок.
Но что такое Z i N? Что это мне напоминает? Химическую формулу? Но откуда в те времена взялась бы химия и ее формулы? Алхимия – это еще может быть. Так что это, что?.. Алхимия?.. Алхимические знаки?
Я начал мучительно припоминать все еще не забытые мной с тех времен, когда изучал колдовские процессы, алхимические знаки.
– золото или солнце. А как белорусский алхимик обозначал реторту? Ага,
спиритус?
Т-так…
– негашеная известь.
Что же такое Z i N?
И тут вдруг словно всплыло что-то с самого дна памяти. Ну, конечно же, конечно, Z i N – знак замазывания. Знак, который ставили, когда какое-то вещество замазывали на
годовой или даже более долгий срок.
И, значит, это предложение надо было читать приблизительно так:
«…страж лобного места. Видать, а не найдешь, потому что замазано под сводом этим».
Смысл был маловразумителен – автор пренебрегал всякой грамматикой, даже падежами – но от этого не менее страшен. А можно было, расставив иначе знаки препинания, понять все это и так:
«Лобное место видимое, но не найдешь, потому что замазано под сводом этим».
Но даже при таком, все еще смутном, хотя и более понятном прочтении, было в этой записи что-то тревожное, что-то устрашающее, чудовищно мрачное, коварно-утонченное и гнусное. Я кожей чувствовал это. И знал, что теперь не оставлю эту загадку, каков бы ни был ответ. Загадку, которую я должен был разгадать в память моего друга, была она причиной его смерти или не была.
ГЛАВА VIII. Вновь гаснет небо
Я оторвался от бумаг. Глаза жгло, словно засыпанные песком, во всем теле была вялость, как будто кто-то хорошенько отмолотил меня валиком от дивана: кости целы, а шевельнуться трудно.
Когда я отдернул шторы, за окном начинало светать. Очень медленно, тускло и неуютно. Значит, я работал целую ночь. Не случайно так адски, убийственно болела голова. Так болела, что теперь я вряд ли смог бы вспомнить таблицу умножения на пять.
Я ненавижу лекарства, принимал их, не считая тех случаев, когда серьезно болел, всего раз пять за жизнь (это тоже один из моих дурацких комплексов), но тут я не выдержал. Проглотил таблетку папаверина, полежал минут пятнадцать и, когда боль притупилась, выбросил две пепельницы окурков, распахнул все окна, умылся холодной водой, взрезал пачку сигарет, закурил и стал думать, что же делать с тайной, которая мне досталась.
В этот момент послышался стук в стенку: их величество Хилинский, наверное, желали испить со мной чайку. Тоже товарищ с комплексами. Или, может, только заявились? Вот и хорошо, будет с кем посоветоваться. Не с кем мне теперь, Марьян, советоваться. Совсем не с кем, брате.
Дав собакам поесть, я пошел к соседу.
Для раннего утра его квартира была уже идеально убрана.
– Не ложились еще?
– Гм, а зачем бы это я должен был ложиться?
– Работа какая-то была?
– Как всегда. Ну что, старик, пропустим по чарочке да в шахматишки?
– Коньяк? В такую рань?
– А ты что, хочешь, чтобы я в два часа ночи начинал? И, скажем, с денатурата и пива?
– Однако в девять часов… как-то оно… Вон даже американцы считают, что раньше пяти неудобно. Один там даже бизнес сделал: выпустил для бизнесменов партию часов, где все цифры – пятерки. Потому что раньше пяти – неудобно.
– Пяти утра? – спросил Хилинский.
– Ну, знаешь! – возмутился я.
– Человече, – вдруг посерьезнел Хилинский, – ты вообще-то имеешь представление, где ты и когда ты?
– Шестнадцатого апреля. Пан Хилинский предлагает мне коньяк в девять часов утра и сожалеет, что не предложил мне этой работы, разбудив в пять утра. Сколько времени потеряли! Сейчас были бы уже готовенькие.
– Девять часов вечера шестнадцатого апреля.
За окном, действительно, не светало, а темнело.
– Черт, – сказал я. – Неужели, это я… сутки?.. То-то голова трещала.
– Шахматишки отменяются, – глухо сказал Хилинский, наливая рюмки. – Ну, что случилось? Расскажи, если есть охота, как это ты дня не заметил?
Я рассказал. Он сидел, грел рюмку ладонью и напряженно думал.
– Ну и фантазер, – наконец неуверенно выдавил он.
– Почему фантазер?
– Да как-то оно… гм… детективно уж слишком… И спорно… хотя и интересно… Тут тебе это несчастное происшествие, тут тебе, будто из волшебной шкатулки, шифр. Тут тебе, как по заказу, голова, которая за сутки такую работу проделала. Не по специальности работаешь.
– Увлекся.
– А молодчина, черт побери! Дешифровальщиком бы тебя в штаб. А то иногда месяцами бьются. Что сейчас думаешь делать?
– Буду искать это место.
– Где ты его отыщешь? Разве что всю страну перекопать?
– Поеду в Ольшаны. Книга найдена там. Книга принадлежала Ольшанским, о чем можно судить по инициалам и по совпадению исторических событий и шифровки…
– Ну, занимайся, занимайся…
Я был немного обижен этим безразличием:
– А тебя разве это не заинтересовало?
– Да что тебе сказать, хлопец… Не в нашей это компетенции. Ни моей, ни Щуки.
– То есть как это? А если, действительно, Пташинский не захлебнулся, а убит, потому что кто-то боялся, что он стоит на пороге какого-то открытия?
– А ты уверен, что он убит?
– Да, – после паузы ответил я.
– Однако же и экспертиза, и следствие, и все против этого.
– Я уверен, – сказал я. – Вопреки экспертизе, следствию, черту, вопреки всему. Что-то во всем этом жуткое. Я предчувствую это интуитивно.
– Предчувствовать – твое личное дело, – сказал Хилинский. – Ты лицо частное и можешь позволить себе такую роскошь. А вот когда начинает «интуитивно предчувствовать» правосудие, юстиция, само государство… тогда…
Он нервно отхлебнул коньяка.
– …тогда начинается – бывали уже такие случаи – охота на ведьм, маккартизм, папаша Дювалье, да мало ли кто еще. А потом всем приходится долго, десятилетиями платить за это, рассчитываться. Даже невиновным. Слишком это дорого обходится.
Хилинский допил рюмку.
– Слушай, хлопче, не обижайся на меня, но это так. Ты потрясен смертью друга, ты не веришь, что он мог вот так, сам уйти от тебя. Ты ищешь возможность отомстить, чтобы стало немного легче. Но тут ничто не говорит в пользу мести. Даже звонки, объяснение которым имеется. Да, кто-то искал в квартире. Кто-то усыпил собак. Но это могли быть обычные барыги, они выследили отъезд твоего друга и воспользовались этим.
– Они искали книгу.
– Возможно. Но даже если это и так, даже если они смутно знали про открытую вами с Марьяном тайну, даже если они и вы столкнулись на одном пути к ней – это не имеет отношения к смерти Пташинского. Это случай, совпадение. Поверь мне, экспертиза была предельно тщательной, скрупулезной. Об этом позаботились, поверь мне. У него было очень больное сердце. Он мог прожить еще годы, а мог и умереть каждый день. И потому Щука, наверное, будет дальше вести расследование по делу взлома, но никому из них нет дела до того, что сегодня открыл ты.
Закурил.
– Как тебе объяснить? Ну вот: имеются сведения, что в Кладно где-то спрятан архив айнзатцштаба. Знаешь, что это такое?
– Знаю. Ведомство Розенберга. Грабеж ценностей.
– Правильно. Закопал некто Франц Керн с другими. Вот это дело людей, которых я когда-то хорошо знал. А события почти четырехсотлетней давности – это не наше дело. Ты бы еще попросил расследовать убийство Наполеона.
– И попросил бы. Делали же анализ его волос на присутствие мышьяка. В современной следственной лаборатории. Выяснили: был отравлен.
– Ну, такую услугу и я тебе могу оказать. Что тебе нужно?
– Сделать анализ чернил. Посмотреть книгу в инфракрасных лучах. Ну и прочее. Полное обследование.
– Почему не сделать? По-дружески. Почему не помочь? Да и вообще интересно. А остальное – ты открыл, ты и делай. Помнишь, как ты дело Достоевской-Карлович восстанавливал и распутывал. Только для интереса мне рассказывал. И тут то же самое. Ну, логично, если хочешь, будем обдумывать вместе. Гимнастика для мозгов. Ну, разве юридический совет Щука может дать, да и то – ты юриспруденцию того времени лучше знаешь. Право очень сильно меняется. Сам и распутывай. Подмоги не ищи. Дай бог Щуке со своими документами и находками справиться.
Подлил мне коньяка:
– Интересная для тебя штука. Просто «остров сокровищ». А как насчет тех точек? Ну, 9с, 20в… Неужели и вычислительная машина тут ничего не сделала бы?
– А что она сделает? Простейший пример – «Вова – дурань». 1н, 1д и т.д. Перебрала все варианты и выдала, да почему-то по-русски: «На дурь, Вова». Я не могу все варианты перебрать, выбрать единственно верный, ну и у нее такая же логика.
– Мало утешает, – сказал Хилинский.
– Она выдаст все варианты, которые имеют хотя бы какой-то смысл, сотни тысяч, но выбор сделать не сумеет. У нее формальная логика. Поэтому человек заранее и отказывается от таких задач.
– Ясно, – сказал Хилинский. – Значит, сознательное признание умственного банкротства. Невозможности узнать.
– Вздор, – возразил я. – Отказ заранее – не свидетельство бессилия человеческой логики. Человек может сделать правильное заключение на основании далеко не полной информации. И может заранее предвидеть, что никакая информация не даст возможности сделать вывод. И этот отказ заранее от неразрешимой задачи не свидетельство бессилия, а, наоборот, свидетельство всемогущей силы человеческой логики.
– Что же, бейте на всемогущество. Признаться, немного завидую вам.
– Ну вот, – сказал я. – Сейчас пойду отсыпаться.
– Разбуди, когда раскинет ветви по-весеннему наш старый сад, – мрачно сказал он.
За окном была надоедливая апрельская слякоть.
…Я открыл дверь и сразу почувствовал, что в моей квартире кто-то есть. Снял туфли и прошел в кабинет. Так и есть: сладковатый сигаретный дым.
На диване, подобрав под себя красивые ноги, сидела и грела руками ступни женщина.
– Зоя?
– Да, ты не ожидал?
– Давно?
– Видишь, только зашла. Ноги окоченели.
Я принес халат и набросил ей на ноги.
– Спасибо. Я столько ходила по этой слякоти. Столько ходила.
Странный был у нее вид. Как будто накапала в глаза беладонны. Зрачки огромные, застывшие. Губы белые, словно она поджала их. Я поначалу испугался было.
– Что с тобой?
– Ничего. Ты хочешь спросить, зачем я здесь? Видишь, приползла. Знаешь, как не очень умная собака. Умные идут за последним в лес. Я только зашла, чтобы отдать тебе ключ. Вот он, на столике.
– А я о нем и забыл, – чистосердечно признался я. – Есть хочешь? Выпить?
– Ничего не надо.
Она умолкла.
– Послушай, ведь я тебе говорил уже и еще скажу: бросим это, оставайся – и все. Только откровенно – слышишь? – откровенно все скажем ему.
– Да нет, – почти беззвучно сказала она. – Не имеем права. Я не имею права. Обман. Ни на что я больше не имею права.
– Перестань себя истязать, – начал я утешать ее. – Ну, случилось, ну, подумаешь… Чушь, гиль какая-то… Покончим с этим, и все.
– Не чушь, – сказала она. – Я и пришла, чтобы покончить. Больше не приду. Вот только погляжу и… Ничего, ты скоро забудешь, что случилось. И ты меня жестоко не суди.
– Да я и не думаю, – улыбнулся. – Ну, давай выпьем немножко «немешанного кадара».
– Давай, – улыбнулась она влажными глазами. – Только давай будем здесь. Никуда не пойдем.
Я расчистил стол от следов ночной работы и поставил на него что было.
– Что ты собираешься делать в ближайшие дни?
– Пока ничего. Дня через три уеду.
– Куда?
– В Ольшаны, по делу. Это под Кладно. Деревня.
– Надолго?
– Недели на три, может, на месяц.
– Ну вот, значит, прощай. Может случиться, что и встретимся. Случайно. Кто знает, где оно, что и как.
– Послушай, Зоя. Я тебе еще раз говорю…
– Не говори глупостей. И не повторяй этого. Сам знаешь, женская слабость. Но только не со мной. Я уже решила.
– Не буду. Хотя мне плохо. Но, возможно, я смогу переубедить тебя.
– Посмотрим, посмотрим…
Странные, странные глаза.
– А что ты эти дни делал?
– Да тут головоломку одну древнюю решал.
– И решил?
– Не совсем. Не до конца.
– Ну, помогай тебе бог. Пусть тебе повезет. Ты же, смотри, возьми теплые носки. Несколько пар. В деревне еще слякоть. Блокнотов пару. Сигарет. Кофе растворимого, потому что там не достанешь. И ручек пару заправь. И пленок возьми для аппарата. И нож. И бритву.
Что-то нарочитое и неуверенное было в этой заботливости. Так, наверное, жена отправляет в дорогу мужа, изменив ему или зная, что непременно изменит, что высший, непреклонный рок неотвратимо ведет ее к этому.
– Все возьму, – сказал я. – У меня список. Я – опытный командированный. И вообще… методичный старый холостяк.
– Не надо тебе больше им оставаться. Слышишь, прошу тебя. Плохо это кончается.
– Ну, конечно, кто женится – у того жизнь собачья, зато смерть человеческая, а кто нет – у того собачья смерть, зато жизнь человеческая, – неудачно пошутил я.
– При нынешних родственных чувствах и смерть не всегда бывает человеческая, – подхватила она.
– Да что с тобой?
– Плачу, – ответила она. – И над тобой. И над всеми. – И вдруг поймала в воздухе выключатель бра, нажала на него.
– Иди ко мне, – голос был хрипловатый и отчаявшийся. – Последнее наше с тобой… мгновенье… Прости меня.
В тоне ее было что-то такое, что нельзя, невозможно было сказать «нет».
* * *
Через час я провожал ее. И сколько ни убеждал ее, чтобы она осталась, сколько ни уговаривал, сколько ни говорил, что завтра сам пойду к ее мужу, она, бледная, только отрицательно качала головой.
– Не провожай меня. Ну вот, я не хотела, чтобы не было этого вечера, чтобы не вспоминал. А теперь я пойду. Я страшно устала.
Мы стояли в подъезде, и, когда в него вошел Хилинский, распечатывая пачку сигарет, она даже на мгновение не оторвалась от меня.
Хилинский, проходя мимо нас, сделал незнакомое лицо. А она, не успел он подняться и на несколько ступенек, припала к моим губам.
– Помни… Прости… Не поминай меня, пожалуйста, лихом. Прощай.
Оторвалась от меня и выбежала в дверь, под дождь, который нещадно поливал весь огромный город, все его мокрые блестящие крыши и голые деревья.
…Хилинский все еще возился с ключом, и я остановился возле него закурить.
– Печальная, – вдруг сказал он. – Горестно-печальная.
– Вам странно? – сухо спросил я.
– Немного, – ответил он. – Не мое это дело, Антон, но я думаю, что знаю людей. И… как мне кажется, она не относится к типу чувствительных. Ту-уго знает, что, как и зачем. Даже когда чулки покупает, даже когда в первый раз поцелуй дарит. Ну, это все же лучше, чем какая-то красотка, которая петуха от кур гоняет «за задиристость»… Опечаленная… Видно, что-то серьезное случилось.
– Это моя бывшая приятельница, – сказал я.
– Одобряю.
– Что бывшая?
– Нет, что приятельница.
– Мое поведение люди когда-то назвали бы предосудительным, – горько сказал я.
Я не стал объяснять почему, но он, видимо, понял.
– Себе ты это можешь простить? Тогда зачем осуждать за то же самое других? И кто имеет право осуждать?
Разговор становился чертовски неприятным. Мы оба чувствовали себя неловко. Он потому, что вмешался в чужие дела, которые его не касались. Я же потому, что, ища человеческого голоса, сочувствия в нем или хотя бы тени сочувствия, непростительно распустил язык. Божьим даром было появление в это время свежего человека, да еще с такими предметами в руках, что у всякого глаза полезли бы на лоб.
По лестнице поднимался Ксаверий-Инезилья Калаур-Лыгановский с медным ликом. Его беспощадные глаза смотрели поверх круглого щита; вооружен он был копьем со здоровенным бронзовым наконечником.
– Готово, – тихо сказал я, – достукался с пациентами. Ну, по крайней мере, не Наполеон. Еще одна, свежая мания.
– И он увидел на стене зловещий, черный призрак Деда Мороза, – сказал Лыгановский, смущенно улыбаясь, и объяснил: – Несу вот художнику. Масайские копье и щит. Аксессуары для картины. Нарисует, а за это обещал реставрировать.
– А я подумал, что, наконец, появилась новая мания, что это вы входите в роль Чомбе, – сказал я.
– Ну, что вы! Не так уж плохо идут мои дела. И не так низко я пал.
– Откуда это у вас? – спросил Хилинский.
– А вы бы зашли как-нибудь ко мне.
– Не так уж плохо идут мои дела, – с иронией повторил его слова Хилинский.
– Догадываюсь, поскольку вы еще здесь, а не в моем департаменте. А вы просто зайдите посмотреть, – сказал психиатр.
– Любопытно, – заметил я. – Прямо хоть в музей.
– А у меня и есть… почти музей. Оно все и пойдет когда-то в музей.
Бронза наконечника была покрыта такой тонкой насечкой, что я был заворожен.
– В самом деле, откуда такое чудо?
– Я, мой дорогой, медицину в Праге штудировал.
Закурил с нами.
– Чехи тогда стипендии давали… угнетенным. Украинцам, лужичанам, нам. Но работу на родине найти было нельзя… Ну и рассеялись по земному шару. Где я только не работал! И в Индии на эпидемии холеры, и в Нигерии на сонной болезни, и черт еще знает где. Приходилось быть мастером на все руки. А что поделаешь? Человек, когда умирает, знает лишь слово «лекарь», и плевать ему на такие понятия, как «фтизиолог» или «психиатр». Наконец, при многих болезнях бывают интереснейшие отклонения в психике. И мы очень плохо их знаем, очень мало ими занимались.
– И сколько же лет вы нюхали эту экзотику? – поинтересовался я.
– Хватило. Лет десять. Возвратился в тридцать восьмом году.
Погасил сигарету.
– Вот вы и зайдите как-нибудь. Не в качестве пациента, а посмотреть. Пациентами не надо.
– Самые резонные слова, которые я когда-нибудь слышал, – сказал Хилинский.
Мы захохотали. Доктор полез дальше, держа копье наперевес.
– Последний оплот белых колонизаторов и гиен империализма пал на исходе этого дня, – буркнул Хилинский. – Молодая Африка расправила крылья навстречу трудной, но оптимистической весне.
– Вы их там только не… – сказал я. – Не «ньям-ньям» или как это?
– Два дня как перестал ньям-ньям, – ответил сверху Лыгановский. – А будете издеваться над прогрессивными явлениями, Космич, я спущу этот щит вам на голову.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?