Текст книги "Черный замок Ольшанский"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА II «Подъезд кавалеров»
Утром меня разбудил заливистый крик петуха, а затем отчаянный, надрывный визг поросенка: видимо, несли в мешке.
– Не хочу-у! Не хочу-у! Пусти-и-те! Пусти-ите!
Как в деревне. Каждое воскресное утро дарит мне эту радость. И это одна из причин, почему я люблю свой дом.
Приятно говорить: мой дом, мой подъезд, мой двор. Особенно вспоминая войну и послевоенное время: намаялись мы с отцом по чужим углам. Потом жили в одной комнате коммунальной квартиры с коридорной системой. Потом в однокомнатной. И вот двухкомнатная. И здесь отца потянуло доживать в свой городок к своей сестре, а моей тетке.
– Не могу больше. Как вроде бы сделал все свои дела. А тут еще каждое воскресенье петухи, коровы, кони – ну, зовет что-то, тянет на родину, и все. Может, если бы не этот район проклятый. А то гляжу – поросеночек пестренький, куры. Казалось бы, я горожанин, даже пахать не умею. А тут вот хочется хотя бы лопату в руках подержать… Сирень зазеленела, земля пахнет, жирная такая. На крыжовнике зеленое облако… Поеду к Марине. Там сад, будем вдвоем ковыряться. Только ты теперь смотри женись, пожалуйста.
Он был прав. Даже я не могу усидеть на месте по воскресеньям, когда напротив моего дома открывается рынок, где продают всякую живность: коней, коров, золотых рыбок, свиней, овец, голубей, кроликов, лесное зверье, птиц, собак…
До того как огородили квартал, дядьки с возами стояли себе на тротуарах, а здоровенные хавроньи, отвалив соски, лежали, милые, на газоне.
Однажды мой друг Алесь Гудас (а он живет на первом этаже) сидел за письменным столом, и прямо под окном его кабинета остановилась телега. Дядьки что-то продали и решили замочить куплю-продажу. Из горлышка. Увидели его и начали крутить пальцами у лба. И в самом деле отпетый дурак: люди веселиться собираются, воскресенье, а он работает. Алесь покрутил пальцем в ответ, принес и подал им в окно стакан. Тогда они первому налили ему. Жена потом чуть с ума не сошла: откуда выпивши? В домашних туфлях, не выходил никуда, в хате ни капли спиртного, а он только смотрит на нее и не очень умно улыбается.
Хороший уголок! Жаль, если рынок куда-нибудь перенесут. И, главное, в двух шагах от «деревни», от этого уголка, занесенного из иной жизни на мостовую, идет улочка, дальше бульвар и – шумный большой город. И дома, и замужем.
С того времени, как я не хожу на работу и путаю дни, крик петуха в воскресенье, сквозь доброе угасание сна, для меня вроде дополнительного календаря.
Осенью я защищаю докторскую. Два месяца законного отпуска да три неиспользованных за прошлые годы. Я много работал, очень-очень много работал, чтоб вот так, один раз, вволю побездельничать и заниматься чем хочется. Книга вышла. Почти до сентября я свободен. Бог мой, никаких библиотек, никаких архивов, если только сам этого не захочу!!!
Я считаю, что короткий отпуск – чепуха. Не успеешь приехать, размотать удочки, подышать – на тебе, собирайся обратно. Не стоит и мараться.
И вот теперь я отдохну. Впервые, может, за двенадцать лет. Хорошо сбросить ноги с тахты, распахнуть в холод окно, промерзнуть, сделав два-три небрежных упражнения, помахать руками и ногами (заменять настоящую работу, от которой звенят мускулы, гимнастикой – чушь несусветная и бред сивой кобылы). Хорошо, когда струи воды секут по плечам и спине! Хорошо, когда кожа краснеет от сурового рушника! Хорошо, когда трескается о край сковороды яйцо, и скворчит ветчина, и чернеет кофе в белой-белой чашке!
Хорошо распахнуть дверь на площадку своего третьего подъезда, «подъезда старых кавалеров».
А, все равно! Уж если надоедать, так надоедать! Если описывать людей, то описывать, потому что каждый из нашего подъезда играл ту или иную роль в этой истории.
В моем доме пять этажей и четыре подъезда. Мой подъезд третий. Зовут его «подъездом старых кавалеров» недаром. По необъяснимой иронии судьбы все наши мужчины (о незамужних девушках не говорю) или неженаты, или вдовцы, или… Но это грустная история, о ней не надо в такое утро, когда снег растаял, когда воздух бодр, а небо по-весеннему несмелое и пронзительно голубое.
На каждом этаже у нас по две квартиры. Начну, конечно же, с моего этажа. Он самый важный не только в этой повести, но и вообще. Земной шар вертится по законам эгоцентризма.
Дверь в дверь со мной живет Адам Петрович Хилинский, который иногда приглашает меня сыграть в шахматы и тяпнуть рюмку коньяка. Кличка его – «Полковник в штатском» (моя, почему-то, «Тоха», так зовут нас все фраеры двора).
Кто он? Не знаю. И знаю, кто он, лучше других. Дело в том, что Хилинский, прослышав о моих «исторических детективах», а возможно, и прочитав их, стал рассказывать мне разные интересные случаи из жизни с целью, что вот бы написать о том-то и том да сделать то и это. По его мнению, у нас на подобные темы пишут мало и неинтересно. Но я на такие дела не мастак, потому отмалчивался.
Я смотрю на него не так, как соседи. Мне он кажется этаким «Абелем в отставке».
Может, так оно и есть на самом деле? Кто знает… Я его не спрашиваю.
Он и не скажет. Знаю только, что прежнюю квартиру на эту обменял, хотя эта и гораздо хуже. «Мне что, я один. И эта, пожалуй, велика, кабы не книги да фотографии», – говорит он.
Это единственный мой друг во всем подъезде. Собственно говоря, не друг, а приятель по шахматам, по одинокой мужской выпивке. Но не частой. Потому что метода жизни у него странная. Бывает, что днем спит, а ночами черт знает где пропадает. Иногда месяц-другой нет дома. Наведается на часок – и снова нет.
Я не расспрашиваю о его работе, если сам не вспомнит чего-нибудь. Во-первых, не знаю, о чем можно спросить. Во-вторых, не знаю, на что может ответить, и поэтому не хочу ставить человека в неудобное положение. В-третьих, вообще не люблю никаких учреждений, даже больниц. Кошмар! Лица больных, плевательницы, запах. Еще с довоенного детства, с кроваво-красного плаката в зубной поликлинике.
Только в домашних условиях я могу свести с кем-то знакомство. На службе человек не сам по себе, не та личность, которая меня только и интересует.
Даже со своим шефом я разговорился лишь тогда, когда он пригласил меня в гости.
Так и тут. Наверное, я псих, но что поделаешь?
Ум у него живой. Сам мог бы писать, а не подбивать других. Высокий, седой, весь какой-то поразительно неславянский – таких только в заграничных фильмах увидишь. Англичанин? Норвежец? Но похож на сильно вытянутый треугольник – плечи широкие, а бедер почти нет. Ноги при ходьбе, чтоб не нарушить этот треугольник, ставит близко одну от другой.
Одет всегда безукоризненно, да еще с длинной трубкой в зубах – прямо «Мистер Смит на Бобкин-стрит». И только на охоте, на рыбалке – ездили несколько раз – или у себя дома, где нет посторонних, все это подменяется типично славянской, более того, белорусской разболтанностью. Может спать где попало и как попало: кацавейкой у костров пятьсот раз «лисицу поймал»; на ногах стоптанные сапоги – заплата на заплате. И все равно, даже в лохмотьях, – щеголь, ничего не скажешь. И азартный, зараза, черт бы его побрал. Однажды, когда бестолковая собака искала не там, где надо, сам, прямо во всей амуниции, из лодки в воду сиганул. За уткой.
Знакомство наше началось с болтовни во дворе. Говорили что-то об увлечениях людей, ну я и решил спросить, какое у него хобби.
– Бабочки, – ответил он не только серьезно, но и мрачно.
– Мотыльки?
– Я с вами по-белорусски говорю. Женщины.
Ничего себе манера шутить. Донжуан нашелся. На самом деле его хобби – гравюры и книги. Часть их исчезла, когда хозяйство вела в одиночку его сестра. Но даже то, что осталось, удивляет. Богатейшее собрание книг: история права, философия, особенно – биология. Хребта этого подбора я, откровенно говоря, так и не смог нащупать.
Со временем эта библиотека опять пополнилась, да еще появились на стенах разные египетские, индонезийские и африканские вещи.
Сестра и теперь раз в две недели приходит к нему, помогает вести хозяйство. Иногда она приводит с собой свою домашнюю работницу. Остальное Хилинский делает сам. Он это умеет лучше меня. Устроиться везде с максимальным комфортом – его правило.
О себе говорить он не любит. Лишь однажды всплыло кое-что. Смотрели мы «Иваново детство». Гениальный фильм. Дело, по всему видать, происходит в Белоруссии. И мальчик из Белоруссии. Вот там этот мальчик и задает вопрос, что-то вроде: "А что такое Тростенец[7]7
Тростенец – лагерь смерти под Минском, созданный фашистами во время Великой Отечественной войны. Здесь сожжено более 200 000 человек.
[Закрыть], ты знаешь?" Тут я и увидел, как его передернуло.
Ну, о нем пока что хватит. Пойдем наверх. На пятом этаже три мастерские художников. Кто они дома – не мне судить, но, по моему мнению, в своих мастерских все художники – холостяки, за исключением, возможно, совершенно честных да дураков, что, может быть, одно и то же. Когда мимо моей двери катится полуночный вал споров или утром тихонько позвякивает стекло в чемодане, я знаю, что это альфа и омега моих художников.
На четвертом этаже живет вдовец Кеневич с подростком сыном, весьма неинтересный человек, а напротив него – Ростик Грибок, человек двадцати одного годика, с мамой.
Грибок из одного ведомства с приятелем Хилинского, полковником уголовного розыска Андреем Арсентьевичем Щукой, который часто заходит к Хилинскому поиграть в шахматы (тогда тот из нас, кто пришел позже, вынужден копаться в библиотеке). Еще они ездят вместе на охоту и рыбалку, а иногда к ним присоединяюсь я, потому что все мы в чем-то схожи. Пожалуй, нас объединяют и охота, и рыбалка, и потребность вечно, ни с Днепра ни с поля, острословить.
Таким образом, между нами полное доверие и относительное знание друг друга.
Хилинский сам пожелал жить именно в этом доме и Грибка переселил к себе. Видимо, любит он его, а может, и просто так.
Грибок никакой не грибок, а здоровенный грибище, хотя и совсем молодой, свежий, ядреный. А все же грибок. Из-за твердых (так и хочется всегда ущипнуть) щечек, из-за темно-коричневых боровиковых глаз, из-за общего ощущения чистоты, боровой ясности и легкой, по возрасту, ну… бездумности, что ли.
Теперь давайте спускаться с моего этажа вместе со мной. Легкое эхо шагов на ступеньках.
Второй этаж. Здесь живет лекарь, к которому я, слава богу, еще никогда не ходил и ходить не хочу, да и вам не советую. И пусть он вообще останется без работы и разводит гладиолусы, потому что он – психиатр и, кажется, работает в доме сумасшедших. Когда я встречаю его, мне всегда хочется запеть московскую песенку:
Балалаечку свою
Я со шкафа достаю,
На Канатчиковой даче
Тихо песенку пою.
Вижу – лезет на забор
Диверсант, бандит и вор.
Я возьму свою гранату
И убью его в упор.
Комплекс это какой-то у меня, что ли?
У психиатра в двери есть глазок, который вставила одна из женщин, что иногда приезжают к нему. А мне все время кажется, что это он побаивается массового визита своих пациентов на дом. Имечко его, к вашему сведению, Витовт Шапо-Калаур-Лыгановский. Если бы мне такое – я женился бы на Жаклин Кеннеди. Нет, не женился бы. Потому что на ней, как говорил один мой знакомый, уже «женились две эти старые балканские обезьяны. А я лучше женюсь на… Мерлан Мурло».
Однажды шли мы с психиатром вместе от троллейбуса и как-то разговор зашел о том, кто откуда, об именах и т.д.
«Черт его знает, откуда у меня такая фамилия, – сказал он. – Про своего прадеда только и знаю, что имя. Интеллигентный. Наверное, из лапотной шляхты. Гонор, видимо, вот и вся музыка. Нет денег, так давай тройную фамилию».
А вот и он сам. Прекрасно сложен, породистый бронзовый лик – будто средневековый кондотьер с медали. Волнистая грива серебряных волос, рот с твердым прикусом, серые глаза смотрят пристально. Редко мне доводилось видеть более красивое мужское лицо. И более умное – тоже.
Беседует с молодым человеком, своим соседом. Тот в меру пристойный, в меру ладный, в меру миловидный. А вообще-то о нем только и можно сказать, что у него в руке ведро для мусора.
– День добрый, сосед.
– Денечек и добрый.
Первый этаж. Слева на площадке квартира, в которой то ли киностудия, то ли театральный институт, то ли балетная студия (так и не понял что, а спрашивать неудобно) разместила четверых своих девушек. Там часто песни, веселье, гитара. Вечерами они с какими-то парнями стоят в подъезде у радиаторов, и по утрам там много окурков. Когда я иду, девушки провожают меня глазами. Довольно часто. И я с этаким жеребячьим весельем молодцевато дрыгаю мимо них.
Значит, я пока что ничего себе. Хо-хо!
Девушки красивенькие, с пухлыми ротиками, с глуповатыми еще, словно у котят, широкими «гляделками», с пышными хвостами волос. Брючки обтягивают формы, обещающие со временем стать весьма качественными.
Красивые, только не для меня. Мне без малого сорок, а самой старшей из них, на глазок, двадцать – двадцать один. Связаться, чтоб через десять лет наставили рога? Этакое удовольствие уступаю вам. Стар я для них. А иногда, когда вспомнишь бомбы, и плен, и все, что было потом, так даже кажется – и вообще уже стар.
Справа на первом этаже дверей нет. Там – вход в подвал.
Для любителей достоверных сведений подвожу итог:
Квартира № 22 – девичье-цыганская богема (масло масляное).
Квартира № 23 – интересный молодой человек с ведром.
Квартира № 24 – Витовт-Ксаверий-Инезилья-Хосе-Мария Шапо-Калаур-Лыга– новский, мастер по человеческим мозгам, с медным ликом Скалигера Кангранде[8]8
Скалигер (1291-1329), прозванный Кангранде (Большая Собака) – глава партии гибеллинов и властелин Вероны. Чертами его облика Данте наделил тирана Эдзелино («Ад», песня 12).
[Закрыть].
Квартира № 25 – азартный полковник с Бобкин-стрит.
Квартира № 26 – я со всеми своими комплексами.
Квартира № 27 – Кеневич со своим долговязым отпрыском.
Квартира № 28 – поляночка с Грибком. «Во лузе на одной нозе».
Пятый этаж – три мастерские неженатых художников.
…Двор. Обычный новый двор с молодыми деревцами, лавочками, газонами, выбитыми, как бубен, любителями игры в футбол. От снесенных хат окраины во дворе чудом уцелели двухэтажный домик, дуб, заросли ясеня, пара груш да несколько обреченных яблонь и вишен.
Дворник Кухарчик бросает свое «драстуйте». Этакий обалдуй с жестким лицом и короткими волосами. И во все он лезет, всем дает советы, все ему надо знать.
Меня он почему-то считает самым умным человеком улицы. Я этим оскорблен: почему только улицы? Его не проведешь, и он возникает за спиной (у него есть свойство и умение возникать как из-под земли) и задает вопрос.
Чаще всего после его вопросов испытываешь такое ощущение, будто проглотил горячий уголек, одновременно получив удар под ложечку.
– А китаец китайца в лицо отличит?
– А вот интересно знать, Антон Глебович, какой смысл в кипарисах, что на юге?
Сегодня вдруг это:
– Не знаете, случайно, как дворник по-латышски?
– Setnieks, – «случайно знаю» я.
Выхожу со двора. Улица. Не «деревенская» сторона, а «городская». Автобусы, дома, реклама, марсианская тренога телебашни вдали. Шум городского потока, упрямый и неумолимый.
И, как последний аккорд того, что есть мой дом и мой двор, – табачный киоск, в котором сидит мой старый знакомый «бригадир Жерар», как называю его я, Герард Пахольчик, которому я активно помогаю выполнять план.
Он и в самом деле, как герой, сидит в своей будке. Прямой, среднего росточка, усатый. В детских, широко открытых глазах наив. И сходство с ребенком подкрепляет желтоватый пух на голове.
Этот тоже из любопытных, как и Кухарчик. Но тот из «суетливых» любопытных, а этот – «любопытный философ». Тот лезет, подозревает, сомневается, этот – сидит на троне и вопрошает въедливо и серьезно. Тот видит ненужное и несущественное, этот – «зрит в корень». Тот только слушает, этот – еще и дает советы с высоты опыта, приобретенного в беседах с умными людьми. А глаза следят, и сверлят, и видят все.
Но обоим свойствен широкий диапазон интересов. Только первый интересуется смыслом существования кипарисов, которые не дают ни плодов, ни древесины, а второго интересует политика в Непале и вообще все от космических полетов и способа варить малиновое варенье – аж до теории красного смещения и летающих тарелок, которые он обязательно называет НЛО (неопознанный летающий объект).
Покупаю пачку «БТ». Ножничками из своего перочинного ножа надрезаю часть крышки. Наблюдает пристально, будто наш разведчик в ставке Гудериана.
– Как-то странно вы сигареты открываете. Ведь вот потянул за ленточку – и готово. А вы ножницами. И только один уголок. Уже сколько месяцев я наблюдаю – всегда только правый уголок. Можно ведь потянуть за ленточку и снять крышечку.
– Я, многочтимый мой пане[9]9
Звательный падеж (клiчны склон) до сих пор живет в белорусском языке, «из всех славянских языков наименее измененном» (А.Мицкевич). Формы «пане», «браце», «дзеду», «Iване», «Адаме» и т.п. – в полный голос звучат и сейчас.
[Закрыть] Герард, – то, что в плохих старых романах называли «старый холостяк с устоявшимися привычками».
– «Устоявшимися привычками», – повторяет Герард. – Так все же зачем уголок?
– Портсигаров не люблю. А снимать всю крышку – табака в карман натрясешь.
– Так почему правый?
В самом деле, почему правый? Почему я всегда надеваю сперва левый туфель?
– Буквы туда смотрят.
– А-а.
ГЛАВА III. Дамы, монахи и паршивый белорусский романтизм
В ответ на звонок из глубины квартиры долетел, приближаясь, громовой собачий лай.
– Гонец к скарбнику Марьяну, – сказал я.
Два тигровых дога, каждый с доброго теленка, узнав меня, со свистом замолотили толстыми у корня хвостами.
– Эльма! Эдгар! На место, слюнтяи паршивые!
Квартира Пташинского – черт знает что, только не квартира. Старая, профессорская, отцовская, чудом уцелевшая в этом почти дотла уничтоженном во время войны городе.
На окнах узорчатые решетки: библиотека папаши была едва не самой богатой частной библиотекой края (не считая, конечно, магнатских). Чудом уцелела в войну и библиотека, но сынок спустил из нее все, что не касалось истории, – государству, чтоб освободить место своим любимым готическим и барочным монстрам. Монстры выжили отсюда не только книги, но и… да нет, это я крайне неудачно, отвратительно хотел пошутить.
Марьяна бы к нам вместо девчат. Был бы целиком холостяцкий подъезд. Но он отсюда не поедет, потому что здесь хватает места для его кукол, хотя квартира и неудобная: бывший загородный дом, к которому сейчас подползает город. Четыре огромные комнаты с потолками под небо. А за окнами пустырь: дно бывших огромных, давно спущенных прудов и берег с редкими купами деревьев, за которыми еле просматриваются строения парникового хозяйства.
С другой стороны к дому примыкает заброшенное кладбище. Когда подходишь к дому наполовину вырубленной аллеей высоченных лип, видны его ворота в стиле позднего барокко.
В комнатах форменный Грюнвальд: под потолком летают ангелы, вскидывают кресты из лозы Яны Крестители, а Яны Непомуцкие несут под мышкою собственные головы, будто арбуз в трамвае. Юрий с выпученными от ужаса глазами попирает ногой змея, рыдают уже триста лет Магдалины. Иконы на стенах, иконы, словно покрытые ржавчиной, по углам и иконы, распростертые на столах, свеженькие, как будто только из Иордани, улыбаются человеку, снова их сотворившему. Пахнет химией, деревом, старой краской. Золотятся корешки книг. Скалят зубы грифоны, похожие на грустных кур.
И все это чудо как хорошо! И среди всего этого, созданного сотнями людей, две собаки и человек. Лучший мой друг.
– Имеется что-нибудь пришедшим с мороза, иконник?
– Сегодня оттепель, золотарь, – ответил он.
– А по причине оттепели есть? – спросил я.
– По причине оттепели есть сухие теплые батареи… Вот.
– Законы предков забываешь? – спросил я с угрозой.
– При Жигимонте лучше было, – сказал он, ставя на низенький стол начатую бутылку виньяка, лимон, «николашку», тарелку с бутербродами, сыр и почему-то моченые яблоки, – однако и король Марьян немцев не любил, и ляхов, и всех иных, а нас, белорусцев, жалел и любительно миловал.
– Начатая, – разочарованно протянул я.
– Будет и полная.
– Так и ставил бы сразу.
– Знаешь, что считалось у наших предков дурным тоном?
– Что?
– Блевать на середину стола. Вот что считалось у наших предков дурным тоном. Древний кодекс пристойности. «А нудить на середину стола – кепско и погано и негоже».
– На край, значит, можно? – спросил я.
– Об этом ничего не сказано. Наверное, можно. Разрешается. Что же тут страшного?
– Неуч ты. На свой край разрешается. На чужой, vis-a-vis – ни-ни!
– Приятного вам аппетита, – сказал он.
– Сам начал.
Себе он плеснул на донышко.
– Ты не сердись, – словно оправдываясь, сказал он, и только теперь я заметил на ногтях у него голубой оттенок. – Немножко – не вредит сердцу. Наоборот, полезно. Все врачи говорят. Кроме того, мне скоро вообще ничего не будет вредно.
– Ну-ну, – сказал я.
– Сам момент, наверное, не страшен, – задумчиво продолжал он. – Ожидание – вот что дерьмо собачье. Собачье предчувствие беды.
Эльма и Эдгар внимательно смотрели на него, иногда переводили глаза на меня.
– Как вот у них. Представляешь, сегодня под утро выли с час. Никогда в жизни такого не слышал. И не дворняги же они, а собаки цивилизованного столетия… Съездим ли мы с тобой еще на рыбку? Поедем, как только освободятся воды?
– А как же.
Всю жизнь буду казнить себя за свой тон во время этой беседы. Будто слышал, как человек внутренне вздыхает: «о-ох, пожить бы», а сам отвечал, тоже внутренне: «не ной, парень, все хорошо».
– Показывай книгу, – сказал я.
Мы держали том на коленях и не спеша листали страницы. Подбор этих трех переплетенных в одну книг был странный, но мало ли странного совершали люди тех времен? Их логика трудно поддается нашему пониманию. Переплел ведь неизвестный монах в одну тюрьму из кожи «Сказание об Индии богатой», «Сказание о Максиме и Филиппате» и «Слово о полку Игореве».
«Евангелие» Слуцкого. Крайне редкая вещь, но ничего особенного, «Статут» 1580 года. Видимо, действительно, первая печать, насколько я мог судить (сколько бы статут ни перепечатывался – год ставили тот же самый, 1580-й). Но инициалы «Евангелия» Тяпинского – это было интересно.
Для печати этой книги была характерна строгость. Каждая страница жирно, поперек, словно перерезана пополам. На верхней половине страницы старославянский текст, на нижней – древний белорусский. Сухой, строгий шрифт, ничего лишнего. И вдруг среди этого протестантского пустыря я увидел чудо: заставки и инициалы, цветущие маками, серебром и золотом так, что глазам становилось больно. Цветы, стебли, воины, кони – все в ярком, причудливом, радостном полете стремилось со страницы на страницу.
– Язычник, – сказал я. – Откуда такое чудо?
– Вот надпись.
Надпись на обратной стороне обложки была, видимо, из чернильных орешков и камеди: рыжие чернила выцвели. XVI-XVII столетие. Самый канун бешеного натиска Польши. Но я не мог оторвать глаз от цветущего луга, и мне не хотелось вглядываться в путаную рыжую вязь.
– Ты не ответил. Все же откуда?
– Ольшаны.
– Что-то слышал, но туманно. Где это?
– Исто-рик… Местечко… Километрах в тридцати от Кладно… Князьям Ольшанским принадлежало. Гедиминовичи. Очень древний белорусский род. Многочисленные поместья по Неману и Птичи, несколько собственных городов. Все время высокое положение. Подкрепляли его тем, что королям города дарили.
– Припоминаю, – сказал я. – Ведь это же один из них – Голаск – городок Сигизмунду Августу «подарил», а тот его «подарил» Яну Ходкевичу.
– Да.
– И еще один из них во время междоусобицы Свидригайлу в плен захватил.
– Из этих, – сказал Марьян с некоторым удовлетворением, что вот, мол, и друг не ногой сморкается. – А те Ольшаны их майорат и испокон веков им принадлежали. С бортными деревьями, с селами и реками, в которых бобров можно гоняти.
– И каждого пятого бобра себе, – начал хулиганить и я, – а остальных пану. Или себе подчеревье от каждого бобра.
– Гля-яди-и ты. И «Устав на волоки» знает. Начитанный, холера!.. Ну так вот. Книгу эту я нашел в Ольшанах на чердаке хаты деда Мультана. Есть там такой. Он сторож при замке и, главное, при костеле. Исключительно любопытный тип. Сгорбленный, как медведь. Немного охотник. Философ.
– Ты это мне для чего все выкладываешь?
– Да все в связи с этой тревогой. Мозг лихорадочно ищет. Все обстоятельства вспоминает, все самые незначительные случаи.
Он смотрел в окно на пустырь и на кроны кладбища вдалеке.
– Этот замок – обычный дворцово-замковый ансамбль, – словно припоминая или находясь в бреду, стал рассказывать он. – Разве что один из первых такого рода. Самая середина XVI столетия. Может, десятью – двадцатью годами позже. Уже не совсем замок, хотя и ближе к нему, чем к дворцу. Мрачное сооружение. Местный валунный гранит, багрово-коричневый с копотью, почти черный. Ну, и вокруг вода. А немного поодаль костел со звонницей. Он более поздний. Начало семнадцатого века. И все это вместе порождает в тебе что-то гнетущее, тяжелое, мрачное. Ну, как будто проклятие на нем какое-то, как будто привидения там до сего времени блуждают.
– Книг начитался, олух.
Он вдруг обернулся. Резко. Стремительно.
– Да. И книг тоже. Представляешь, не у одного меня все это вызывает такое ощущение. У всех вызывало. Всегда. И это не мое, субъективное, а общее ощущение. Вот смотри…
Марьян бросился к стеллажам и, долго не роясь, – видимо, не раз уже смотрел – извлек маленькую пузатенькую книжицу.
– Обложки нет. Кто-то из местных провинциальных романтиков прошлого столетия. Ясно, что местный, потому что на каждом шагу встречаются диалектизмы. Пишет по-польски, не очень-то зная этот язык, а скорее зная его как местный, шляхетский диалект. Р-романтик! Знаешь, как эти авторы всяких там «Piosenek wiejskich z-nad Niemna i Szczary» [10]10
«Песенок деревенских с берегов Немана и Щары» (польск.).
[Закрыть] да «Чароўных Янаў з-пад Нарачы» [11]11
"Чарующих (пленительных, очаровательных, обворожительных и т.п.
[Закрыть] Янов из-под Нарочи (бел.). [12]12
Нарочь – живописное озеро на северо-западе Белоруссии.
[Закрыть]. Напишет книгу под названием «Душа в чужом теле, или Неземные радости на берегах Свислочи» и радуется.
Мне тоже стало не по себе. «Ценный» вклад внесли братишки-белорусы в культуру своего и братского польского народов… И все же сколько в этом было милого: наив, доброта, легкий оттенок глуповатой и искренней чувствительности, сердечность. В общем, говоря словами автора «Завальни» – «благородные прахи предков». И потом, не будь этих людей, не выросли бы на их почве ни Борщевский[13]13
Борщевский Ян (ок. 1790-1851) – белорусский и польский поэт и прозаик, автор книги «Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастических рассказах».
[Закрыть], ни поэт-титан, вследствие собственной бедности подаренный нами Польше. Пусть спят спокойно: они свое сделали.
Марьян, однако, не был настроен так добродушно. Он весь кипел.
– Черт бы их побрал. Если уж на то пошло, так это они насаждали провинциализм, а не Дунин-Марцинкевич, на которого вешали столько собак. Сами и вешали. Да и романтизм наш дурацкий, белорусский, паршивый именно они насадили.
– Паршивый белорусский романтизм и гофманизм мы среди них насадили, – сказал я. – Но в чем дело? И зачем ты этой кантычкой[14]14
Кантычка – католический молитвенник (бел., польск.).
[Закрыть] у меня под носом размахиваешь?
– Ощущение от Ольшан, – словно осекшись, сказал он и начал читать.
Сто раз с того времени перечитывал я эту легенду, написанную наивным и возвышенным стилем романтика (хорошие они были люди, честные до святости, чистые до последней капли крови, не доносчики, не паршивцы!). Сто раз вчитывался в строки, то нескладные, а то и совсем неплохие. Даже для удобства перевел на свой язык, хотя с юности не марал рифмами бумагу. Я и сейчас – хотя поэт из меня хуже чем никакой – передам ее вам в этом шероховатом переводе. А тогда я слушал ее впервые.
Черный замок Ольшанский. Месяц ныряет в тучах.
Башни во мраке туманные видят сны о былом дремучем.
Слушают ветер промозглый, волчий вой на далеких равнинах,
Слушают, как на зубцах трепещут от страха осины.
У, как мертво и тихо! Тьма, как в тысяче хлябей болотных.
Тихо! Ты слышишь вдали в аркадах шаги бесплотные?
Полночью каждой такою в замке, что стынет от страха,
По галереям проходят дама с черным монахом.
Далее излагается обычный романтический сюжет, для нас уже в чем-то детский. Благородный разбойник из некогда богатого, а теперь доведенного до нищеты рода влюбился в жену Ольшанского князя. Та тоже любила его. Князь был скупым и жестоким старым зверюгой – по всем канонам этого жанра.
Любовники, захватив казну, убежали из замка. Князь погнался за ними и убил. И вот их призраки бродят под аркадами замка, чувствительно и тяжко воздыхая и пугая стонами добрых людей.
– И что, это правда? – спросил он, окончив чтение.
– А черт их знает, этих романтиков, – ответил я. – Разве была на свете Гражина? Или город на месте Свитязи[15]15
Озеро в Западной Белоруссии, воспетое Адамом Мицкевичем.
[Закрыть]?
– И тебя ничто не насторожило? – Он вопросительно смотрел мне в глаза.
– Насторожило, – ответил я.
– Что?
– Единственная реальная деталь. То, что княжескую казну забрали. Как-то этот поступок не вяжется с романтической поэтикой. А уж с их моральным кодексом – ни боже мой!
– Пр-равильно! – хлопнул он меня по плечу. – Умница! В самом деле, для романтика это хотя и чудовищная, но реалия. А если так, то почему бы не быть правдой и всей легенде?
– И призракам? – поддел я.
– Призраки тоже есть на свете, – помрачнел он. – Их больше, чем мы думаем, друже.
Марьян закурил. На этот раз по-настоящему, затягиваясь. Я тоже вытащил из надрезанной пачки сигарету.
– Так вот, – сказал он. – Я начал проверять. И, что самое удивительное, похоже на то, что наш поэт – автор этой самой легенды – для легенды не так уж много и наврал. Постарайся слушать меня внимательно.
За окном лежал пустырь с редкими стеблями бурьяна.
– Ты, наверное, не знаешь, что Ольшанские были едва ли не самым богатым родом на Беларуси. Но лишь определенное время. Приблизительно сто лет. До этого и потом – ну, обычная магнатская фамилия, как все. Но в это столетие – крезы, подавлявшие богатством самого короля.
– Когда же это столетие началось?
– В 1481 году. Ну-ка, что это за год?
Была у нас такая игра, от которой иной непосвященный человек посинел бы. Так вот, внезапно, словно с обрыва в воду, задавать друг другу вопросы вроде того, на каких языках была сделана бехистунская надпись (на древне-персидском, эламском и вавилонском) или какого цвета были выпушки в инженерных войсках при Николае I (красные).
– Кишка у вас тонка, дядька Марьян, – сказал я. – Это год заговора Михаилы Олельковича, князя Слуцкого, и его двоюродного брата Федора Бельского.
– Правильно. И других, среди которых Петро Давыдович, князь Ольшанский. Что дальше?
– Ну-ну, хотели они великого князя Казимира смерти предать и самим править страной. А если уж не повезет, то поднять край и держаться до последнего. Если же и это не получится, то со всеми своими владениями от княжества «отсести» и искать подмоги у Москвы.
– Так. И чем это кончилось?
– Заговор раскрыли. Полетели головы. Кого в темнице придушили, кого на плаху при факелах, кого, попроще, – на кол. Сотни жертв среди тех людей, кто хотел самостоятельности. Бельский Федор Иванович, бросив все, удрал в Московию к Ивану III и принес ему в «приданое» «северские земли».
– А другие земли куда подевал? – иронично спросил Марьян.
– Ну, не в кармане же унес. Бросил.
– Вот оно как, – сказал Марьян. – Колья, плахи, дыба. А кто из главных заговорщиков остался?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.