Текст книги "Живая вода"
Автор книги: Владимир Крупин
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– До чего-нибудь дойдет.
– А вот в книжке написано – запустят ракету, она с год полетает, а вернутся сюда – здесь уже сто лет прошло. А год я бы спокойно полетал.
– Нас уж не возьмут, – засмеялся лесничий.
– И чего Колька думает, шел бы туда…
– Здравствуйте!
Перед ними стояла Дуся. В руках она держала кастрюльки. Кормила Делярова, принесла пустую посуду.
– Хорошо на холодочке?
– Как не хорошо! – простодушно согласились оба.
Дуся отнесла кастрюльки домой. В другое время она погнала бы от своего погреба, только бы пыль полетела, но сегодня состоялся значительный разговор с Деляровым. Лариса ушла на работу, и они посидели вдвоем. Деляров сегодня сказал: „Я избегаю нервных потрясений, а также соцнакоплений, – он хлопнул по животу, – а она все со срыва, со срыва и все мучное и сладкое. А также пиво. Это же вредительство. А почечные лоханки? Она о них думает? Дуся интуитивно не стала ругать Ларису. Важнее было укрепить родство душ. „Я тоже зря не расстраиваюсь. Увижу, народ толпится, сразу не бегу, сначала узнаю, может, что дают, а может, кого убили“. Еще немного поговорили. „Что назавтра?“ – ласково спросила Дуся. „Что хотите, я вам верю“. Сговорились на разгрузочном дне. Дуся отскребала кастрюльки и думала, что все-таки забьет Ларису. И будет у нее муж. Работник. Ежемесячная пенсия. Огурцы будет к поезду носить. У мужчин лучше покупают.
Вдруг Дуся подхватилась, побежала во двор. Ну точно – дверь в погреб нараспашку. Дуся успела застать фразу лесничего: „Говоришь, позднее понимание. И то слава Богу, а если вообще без понимания?“
– Да при этой жаре, – закричала Дуся, – вы у меня погреб в два счета выстудите, тьфу, вытопите! Весь холод выйдет. Некому за меня заступиться. Вы ведь не продукты, зачем вам охлаждаться, а захотите, чтоб молоко не скисло, и некуда поставить…
Уж и погреб закрыла, уже и собеседники ушли, а она все продолжала разоряться: то ли действительно была рассержена, то ли просто щекотала голосовые связки.
Говорили же Кирпиков и Смышляев вот о чем. „Мне с ними со всеми противно, не о чем говорить. К чему? Я, конечно, попробую воспитывать, ведь надо“. – „Ничего не выйдет“, – сказал лесничий. „Почему?“ – „Если кто-то чего-то понимает, то только сам“, – сказал лесничий. И добавил, что хорошо, что хотя бы позднее понимание, а то чаще всего срок дотягивают вообще без понимания. Тут как раз и вышла Дуся.
На розвертях простились. Кирпиков помочь в лесу не обещался. „Мне простительно: я этих пожаров перетушил – массу!“ – „Конечно, сиди, годы не те“. – „Bо-от. Только и осталось сидеть да смотреть. И ты перестань скакать, иди на пенсию“. – „Да если питомник нарушится, мне хоть в петлю“. – „Все равно ведь вырубят“. – „Для этого и растет“, – отвечал лесничий.
– Заходи, – позвал он на прощанье, – я в зимогорах у Пашки Одегова.
10
Раньше или позже, но все понимают простую истину: надо делать добро. Лучше, конечно, понять ее раньше, а то желание делать добро появится, а сил не будет, что толку из бездельного желания. Есть оговорка: деньги. Скопившие их на обманах и спекуляциях к старости сентиментальны и легки на мелкие подачки. Купцы поступали размашистей – бухали состояние на церковь, спасались верой. Но денег у Кирпикова и в заводе не было, да и куда бы он их бухнул. Но сделать доброе дело хотелось. Он решил обойти поселок, ему будет не стыдно поучать – уж теперь-то безупречен. Побрился, бриться было легко, лицо гладкое, надел чистую рубаху и к вечеру отправился.
– Жених! – приветствовал его Деляров.
К нему первому зашел Кирпиков. Держался Деляров надменно, как восточный мужчина. Да, что ни говори, как ни воспевай облагораживающую силу любви, есть у нее и другая сторона. Вот пример – Делярова полюбили. По всем правилам он должен стремиться стать достойным любви, а он? Опустился, стал хуже ленивого кота, в голосе зазвучала руководящая нотка. Даже не встал с лежанки.
– Что ж это, дорогуша, твоя картошечка не растет? На объективные причины спишем? А питаться будем твоими оправданиями? Хе-хе. Если бы мои женщины не поливали…
– Хе-хе, – ответил Кирпиков.
– Бутылочку допить пришел? – продолжал Деляров.
– Подавись, – ответил Кирпиков и, легко вспоминая, как его честила Варвара, отделал Делярова как по печатному. – Запейся ты этой заразой, захлебнись и пропади с ней вместе пропадом. Ты где был в войну?
И Деляров встал и поправил подтяжки.
– Этого питья знаешь сколько в моей жизни было? – сказал Кирпиков. – Было его хоть пей, хоть лей, хоть окачивайся. Подзывают – стакан в зубы. И я радовался. И что? И дошел, что засыпал и просыпаться не хотелось. Теперь ты горюешь, что меня за стакан не унизишь, а хотелось бы, а? Но я по твоему носу вижу, что ты всю жизнь пил. Но кончик вылез. И ты скажи – пил? Тайком.
– Пил, – сознался Деляров.
– Чем еще занимался? Стучал? Закладывал? – Сердце Кирпикова зачастило, и он стал глубоко дышать и, как уже приучился за эту весну, тереть левый бок левой рукой. Нет, не годился он в обличители.
Когда Деляров остался один, ему показалось, что о нем что-то знают и что Кирпиков приходил намекнуть. Но о чем? Он стал вспоминать свою жизнь. Был он в этой жизни исполнителем чужой воли, а если делал подлость, то разрешенную, подлость эта прощалась, а прощение он всегда отрабатывал усердием. Не за что, не за что ему бояться.
Он слег.
Огородами Кирпиков прошел к Афанасьевым. Действительно, у Делярова всходы были получше, видно, и вправду поливали. Дело это было невиданное – поливать картошку. До всего дойдем, подумал Кирпиков. На том месте, куда он весной выплеснул водку, был посажен облепиховый куст.
Оксаны не было дома. Афоня ужинал. Не глядя тыкал вилкой и глотал то, что цеплялось. Читал комментарии спортивных обозревателей. Он спешил смотреть встречу на Кубок УЕФА.
– Здорово, Сашка, садись.
Позывные донеслись из передней комнаты. Афоня прыгнул туда. Влетел Павел Михайлович Вертипедаль.
– По другой программе сказка, – печально сказала дочь Афони.
– Давай я тебе сказку расскажу, – наслался Кирпиков. – О живой воде.
– Там настоящие артисты, – печально сказала дочь.
Болельщики принялись за свое – переживать, составлять прогнозы, заключать пари, чья возьмет, словом, зажили так полно и счастливо, что Александру Ивановичу тут делать стало нечего. О нем вспомнили, только когда кончился футбол и Афоня выключил телевизор остывать. Ничья. Так что причиталось с обоих. Включать телевизор Афоня не разрешил.
– Твой отец, – сказал он дочери, – лучше тебя понимает. Главное, – обратился он к Павлу Михайловичу, – понимать мотор, и примут в любой организации. Я мотор понимаю. Дай мне самолет, я взлечу.
– А сядешь? – спросил Павел Михайлович.
– Посмотрим… А где Сашка? А чего он приходил?
А Сашка подходил к дому Васи Зюкина. Помня, сколько тут было собак, он взял палку, тишина во дворе смутила его, он подумал – затаились, и ногой пнул калитку. На траве двора лежал Вася. Кирпиков убрал палку за спину.
– Здорово.
Вася встал, поздоровался и снова лег. История Васи была душераздирающа.
– Хуже собаки считала. Ты, говорила, хуже собаки. Я думаю: ладно, до собаки я дотянусь. Получилось. Стал даже лучше. Только это разве по совести – всех распустила, я за всех отдуваюсь. Дом стерегу, на прогулку сопровождаю, выдрессировала дрова колоть и воду носить. Это по совести?
– Надо помогать, Вася, – осторожно сказал Кирпиков, – я тоже никогда в жизни пол не мыл, а тут она прихворнула, я вымыл.
– Ты не путай, – возразил Вася. – Чтоб заставлять воду носить, этого в книге нет. Там перечисляется: бегать за дичью – ладно, приносить шлепанцы – туда-сюда, ходить за вечерней газетой – терпимо. Но на задних лапах ходить – это издевательство. Дураков нет. А вообще, знаешь, Саш, мне хорошо, – сказал вдруг Вася. – Наешься, напьешься – и спать! Бывай!
– Бывай, – грустно сказал Кирпиков, – плохо ты, Васька, живешь.
– Тебе бы так, – ответил Вася.
Кирпиков побывал у староверов Алфея Павлиновича и его тихой жены Агуры. Но толку не взял. Домик стоял близко к полотну, гремели поезда. Зачем приходил, Кирпиков и сам не понял.
Вот и кончилась душеспасительная деятельность Кирпикова. Медленно, миновав стороной пивную, он вернулся домой. В тетради записал: „Люди еще не доросли до моего понимания“. Но что они должны были понять? Что пить нехорошо? Это они знали и сами. Курить вредно? Тоже знали. Что еще? Что надо жить хорошо? А кто спорит?
Напоследок Кирпиков взялся за огород. Поливал особенно усердно то, что любила Маша: горох, бобы, черную смородину. Только зря поливал: кусты горели на корню, крохотные ягоды ссохлись, листья свернулись и шуршали под ветром. Не у них одних, у всех против прошлогоднего было плохо. Огурцы еще в зародышах сморщивались, желтели, чернел неотпавший цветок. Капусту жрали тощие живучие гусеницы. Сколь их ни обирали, даже куриц напускали, эти твари множились, подтверждая слова Кирпикова, что зараза заводится в тепле. Толщиной со свинячий хвостик выросла морковь, свекла затвердела, как мочало, репа и редька почему-то не сидели в земле и, как их ни обсыпали, высовывались, побурели, стали жесткими. Лук был мелок, перья вяло стлались по земле. Только семенной, несъедобный, торчал прямыми сизыми прутьями.
Всюду, сказывали, был плох урожай. Но что там ни говори, а картошка-матушка не подвела. И мало ее было, и мелка, и язвиста, а была! Что интересно, на некоторых кустах родилась одна мелочь – белые мягкие завязи, на других же выросло всего по две-три картофелины, но крупные. „Важнее качество, а не количество“, – говорил воспрянувший Кирпиков. На пробу на свежеварку он подкопал два куста. Картофелины-семенники не успели израсти, были тверды, только сверху почернели. Чтоб зря не пропадали, Кирпиков отнес их мерину. Тот не заржал, не упрекнул за долгое отсутствие, похрумкал картошку и снова замер. Только вздрагивал кожей, пугая мух. Он захандрил одновременно с Кирпиковым и сейчас был в том же состоянии одиночества, что и хозяин. Только, в отличие от хозяина, его состояние его не огорчало. „Мне бы лучше с тобой говорить было“, – сказал Кирпиков. Мерин даже глаз не открыл.
Вечером Кирпиков затопил баню. Не топили ее уже давно, ходили в казенную. И сам же Кирпиков хотел ее раскатать на дрова.
– Что ты, старый, – прибежала в баню испуганная Bapвapa, – оштрафуют.
– Да я ольхой, от нее искр нет.
– Зачем?
Кирпиков терпеливо объяснил, что будет коптить мясо.
– Зачем? Осени тебе не будет?
– Мне уже ничего не будет.
– Ой, Саня, сковырнешься, недолгое дело. А все тогда, когда икону вынес.
– Принеси. Я тоже скоро поверю.
Слезы от сладкого дыма ольхи заставили их плакать.
Насушив сухарей, накоптив мяса, Кирпиков решил увековечиться. Ни разу не фотографировался он просто так, только на документы, но сегодня, перед „минутой решительной“, как сказали бы наши полководцы, было надо. Он решил разослать детям свой снимок и послать отдельно Маше. Надпись будет такая: „Без слов, но от души“.
Еле-еле душа в теле поволокся он по улице. Рекламные фотографии на стене мастерской были разноформатны. На самых больших – свадебные: напряженные лица; также много было младенцев: голенькие карапузы поднимали голову; много семейных снимков: женщины с детьми на коленях, мужчины, положив руку женам на плечо. Были и застольные. Фотограф проследил весь человеческий путь – правда, без конечной инстанции. Он, конечно, снимал и ее, но для рекламы не поместил: никак не вписывалось соотношение вертикалей остающихся и горизонтали уходящих.
Все вышло хуже, чем хотелось. Фотограф высунулся:
– Заходи.
Кирпиков постеснялся сказать о большой фотографии. Попросил на паспорт. Он выдержал пытку включенным светом, напрягся, подождал, пока щелкнуло. Он думал, что получится на фотографии злой, но на восьми маленьких квадратиках, полученных вскоре, он выглядел просто уставшим, с темными подглазьями и худой шеей.
Никому он этих снимков не послал.
11
В отрывном календаре Кирпиков прочел, сколько людей на земном шаре рождается и умирает в одну минуту, но цифры ничего не сказали ему и не запомнились. Земля-матушка велика, находились чудаки, что шли вокруг нее пешком, и шли непрерывно по два года. И тут же другая скорость – космонавты за одну ночь обкручивались вокруг планеты раз по шесть, по семь. Земля – песчинка рядом с Солнцем, а Солнце – песчинка рядом с другими звездами. Но все эти сопоставления о разных скоростях, об одновременности рождения и смерти были слабыми подступами к тому, что хотел понять Кирпиков. А что он хотел понять? Обошелся ли бы без него этот мир? Тут он уже ответил: вполне. А близкие? Варвара? Дети? Но мог быть другой. Так что он был заменим со всех сторон. А Маша? Что Маша? И была бы Маша и была бы так же кому-то дорога. Ну, может, не так же. А может, даже и больше.
Ну ладно, все бы без него обошлись. Но он-то жил. Он-то жив. Он-то топтал землю, земля носила его шестьдесят лет. За что ему была такая радость – жить, чем он отблагодарил? Да ничем.
Последней точкой, поставленной в решении уйти, была беседа доктора биологических наук, переданная по радио в университете миллионов. Даже не вся беседа – один факт. „Человек, – сказал доктор, – начинает умирать со дня своего рождения. Уже первым своим криком, этим своеобразным сигналом-оповещением о себе, младенец убивает определенное количество нервных клеток коры головного мозга“.
Самому Кирпикову горевать было нечего – пожил, но как поверить, что Машенька, которой семь лет, уже семь лет умирает? Он во многом запутался и должен был разобраться.
– Не обессудь, – сказал он Варваре, – ухожу.
– Куда? – испугалась она.
Он показал вниз.
– Господи! Не одно, так другое, не другое, так третье.
– Спросят, скажешь: уехал, не доложился. – Он заторопился, чтоб не слышать причитаний и ругани, а они, конечно, начались.
– Это ведь только сообразить – залезать в подполье. Не пущу!
– Пустишь.
– Через мертвую перешагнешь.
Кирпиков, сохраняя нервы, отодвинул Варвару от крышки подполья. Она отодвинула его. Еще пару раз туда и обратно.
– Это же смешно, – сказал Кирпиков. – Раз я решил… Отойди! Меня нет. Я записал, что умер. В тетради.
Варвара открыла подполье и спустилась первая.
– Как в могиле, – комментировал муж, появляясь следом. Он зажег керосиновую лампу.
– Ведь дом спалишь.
– Если спалю, будешь гореть не в простом пожаре, а в геенне огненной. Огонь с того света. Шутки шутками, я остаюсь. Неужели это трудно понять? Еще не так давно я это с тобой репетировал. Неужели повторять? От похорон избавляю. Приказываю долго жить.
Варвара вылезла.
– Закрой крышку.
– Из-за тебя, ирода, – сказала она, – я от Бога отшатнулась, ты же уговорил, думала, грешница, будешь жить по-путевому, эх! Людей ты не совестишься, иудушка ты безголовый.
– О мертвых или хорошо, или ничего. – Это было последнее, что сказал Кирпиков. Крышка захлопнулась.
Вначале (часа полтора) заточника одолевали светские заботы – надо было вытерпеть крики Варвары. Она упрекала, что он и умереть-то по-нормальному не может, что бросил, свинья, на нее все хозяйство – и лесобазу стереги, а такая жара, что нужны глаза да глазки, чтоб как бы чего, и конюшню надо чистить, и еду готовить. И все время ритмически она вставляла вопросы: ты вылезешь? ты перестанешь народ смешить? милицию вызвать?
Кирпиков мог бы возразить Варваре по существу на все наскоки. При чем тут народ и милиция? Он имеет право на отдых? Имеет. Заслужил. Пенсия так и называется: заслуженный отдых. Отдыхаю. Избрал вечный покой. На курорт денег нет; отдыхаю тут. Но любое объяснение спорно, поэтому лучше молчать.
Варвара сменила тактику. Она стала его выкуривать, зажгла тряпку и сунула вниз. Но он пересидел дымовую атаку около отдушины. Тряпка догорела, дым сквозь щели поднялся в избу. Варвара проветрила ее и скромно спросила:
– А вода есть у тебя?
Кирпиков откашлялся и не ответил. Варвара обиделась, что даже на заботу муженек не откликается, и притихла. Так они стерегли друг друга еще полчаса. Потом Варваре понадобилось идти кормить куриц.
– Надоест – скажешь! – заключила она.
Он осмотрел хозяйство: мясо, сухари. Из книг – „Занимательная математика“ и „История“. Взял „Историю“.
Красивые слова обозначают потусторонний мир. Потусторонний. Уж лучше, чем бренный. Загробное, но царство. Царствие Небесное. Перешел в лучший мир. Лучший. На тот свет не просто идут, а возносятся. Нерешенное здесь мы поневоле откладываем на вечную жизнь, идем туда налегке.
Попытки фараонов и печенежских князей утащить с собой побольше барахла были наказаны – могилы их были разграблены лихими ребятами. А кто польстится на бедный холмик под деревянным крестом или металлической пирамидкой?
„Умер, – думал Кирпиков, – а что изменилось?“
Вот куда загнал его упрямый характер. Но он не жалел. Сам решился, надо терпеть. Он прибавил фитиль. Тепло, светло, и мухи не кусают. Тихо. Ни холодно, ни жарко. Сравнение с тем светом как-то не приходило, скорее, его сидение в подполье напоминало гауптвахту. В картофельной яме можно было даже постоять и пошагать туда и сюда два метра. Около лестницы лежали остатки прошлогодней картошки. Они изросли, сморщились, выпустили целые заросли длинных ростков. Кирпиков решил их обобрать и подать наверх, чтоб Варвара не лазила. Раз в неделю он будет также выставлять наверх пол-литровую банку варенья. Пусть пьет чай. Все раздумья были житейскими, и незачем было уходить в подполье, чтоб додуматься до таких мелочей. Кирпиков усовестился, но подумал, что не все сразу, время терпит.
В тишине все-таки было слышно железную дорогу. Исчезли ее скрежеты и лязги, она тукалась глухо, как будто трамбовали землю колотушкой. „А если еще глубже? – подумал Кирпиков. – Будет слышно?“ Мысли его были дерганые, он вспомнил, как ждали железную дорогу, радовались, было оживление. Стояли и дальние, грузили круглосуточно строевой лес, рудостойку, потом дрова, бумажное сырье и вот сейчас подчищают остатки. И поселок стал не нужен. Еще думалось, что лесничий однажды говорил, что поклонился бы тому в ноги, кто найдет замену дереву. „А разве нет? А пластмасса?“ – „Она же не разлагается, а сжигать – выделяет удушающий газ“. Сейчас лесничему несладко и Афоне несладко, думалось Кирпикову. Хорошие они люди, может, и на Делярова зря наорал, а Вася-то, неужели так и останется?
Он все ловил себя на том, что мысли его крутятся вокруг оставленного наверху. Он великодушно, как пустынник, жалел всех и прощал.
Страшно было спать Варваре. Если бы ей сказали, что в подполье сбежалось сто чертей и домовых, она бы это легче перенесла. Нечистая сила, что с нее взять. Но под полом муж. Если бы хоть Варвара до этого пожила немного в городе, все было бы легче. Там быстро привыкаешь, что ты над кем-то и над тобой кто-то. Перед сном Варвара крепко поговорила с мужем, крепко его отрапортовала. Это была игра в одни ворота – муж не отвечал. „Подох уже?“ – спрашивала Варвара, скрывая испуг. Но муж успокаивал – стукал по доске, – и она ругала его удвоенно. Все больше лешим. Она давно и, видимо, до конца застряла на этом ругательстве. Было оно ему как бессрочный паспорт. А ведь было время других прозвищ… Перенес он их множество: от рыжего черта и оторвибашки его путь лежал через галаха, вражину до слепого черта, бороны и глухой тетери. Сам Кирпиков был менее изобретателен: из души в душу да мать-перемать. А последнее время ругаться перестал. Причем раньше казалось, что отними у мужа нецензурные выражения, и обезъязычеет. Нет, не онемел, но жену не осуждал. Ругает лешим, и ладно. Сейчас это очень подходило – сидел он в обители нечистой силы, был после фотографии небрит. И перетерпел: жена отступилась. Напоследок сказала:
– С тобой, лешим, никаких нервов не хватит.
Кирпиков надменно пожал плечами. Он выстоял, не ввязался в ссору и уважал себя. „А будет еще орать, – решил он, – уйду еще дальше“.
Настала ночь. Оба не спали. Варваре казалось, что муж спалит дом, а сам пересидит в яме. Или что он будет вылезать и она сойдет с ума. Он-то уже сошел. Это было ясно. Хорошо хоть не буйный. И как она, дура, с ним, паразитом, связалась.
Варваре казалась загубленной своя жизнь. А ведь какие ребята к ней подходили – Витя, Коля, а она, дура, дураку поверила. Да неужели бы кто-то из них, Витя или Коля, полез в подполье? Варвара даже засмеялась.
Внизу Кирпиков насторожился. Слезу, ругань – все можно вынести, но смех? Сама с собой? Как бы чего не случилось. Нет, замолчала. Не дает ни о чем думать, поспать даже нельзя. Кирпиков слышал, что кто-то шебаршится, полез рукой, притихло. „И без меня так, – думал он, – кто-то здесь живет, а кто – не знаю. А я помешал. Всем мешаю. Нет, шуршит. Наверно, сверчок. Буду терпеть. Говорят, они по сто лет живут. Пусть живет: хлеба не просит. И всегда будет скрестись. Этот дом сгниет – в другой перейдет. Сделает норку, натаскает еды и засвиристит. Вот и смысл“.
Ближе к полночи, когда через станцию пролетел скорый номер первый, Варвара решила пойти за помощью. Она крикнула: „Не спишь?… Считаю до трех, не вылезешь – пойду за народом. Силком выволокут… Раз… два… два… с половиной… три!“ Пошла и хлопнула дверью.
„Ружье-то забыл, – подумал Кирпиков, – ну, может, напрямую не пойдут, а осаду выдержу – питание есть. А то подкоп начну рыть. Да она и не ушла, стоит за порогом“.
Точно – не ушла. Решила все перепробовать. Вернулась, легла и стала тяжело дышать, потом пристанывать. Она знала, что сердце у мужа не ледышка, вон как он суетился вокруг нее, когда ей стало плохо, когда бутылки чихвостил. Пять минут, не больше, стонала она, и муж подал голос:
– Чего?
– Плохо.
– Мать!
– Чего?
– Нельзя мне вылезать, поклялся.
– Дак и оставайся, меня и без тебя закопают.
– Ведь притворяешься, чтоб вытянуть.
– Вылезь, Саня, не срамись.
– Мать, я не вылезу. Я записал, что я умер, так и считай. Я первый об этом сказал.
– Мне и воды некому подать.
– Ты где лежишь? Около печки?
– Да.
– Так вода-то рядом.
– Ой, леший, – сказала Варвара. – Зачем полез?
Кирпиков стал спокойно объяснять:
– Я вначале хотел лечь на заморозку. Написал бы заявку и лег. Только ты ж знаешь Дуську, тем более она связалась с этим пришлым, погреба у нас нет, у нее. Она ж задавится от жадности. Я бы и свой выстроил, получше, но где летом лед взять? Поэтому я и залез. Дошло? Конечно, здесь хуже, не сразу отойду.
Варвара включила все лампочки в доме. Навалила на крышку подполья много тяжестей. Еле высидела до утра.
Утром она поглядела на счетчик. Первая ночь стоила ей пяти киловатт электроэнергии и остатков терпения. Нет, всему положен предел. Еще одну попытку, утреннюю, предприняла Варвара.
– Отец!.. Саня!.. Слышь, чего говорю?… (Молчание.) Слышь? Пойду в милицию звонить.
– За что?
– Там объяснят за что. Вложат ума-то. Я пошла.
Она протопала над его головой.
Нет, не так, далеко не так представлял он одиночество. Ну что за народ? Радовалась бы – мужик дома, картошку перебирает, нет, надо ей милицию. Он крикнул:
– Радовалась бы! (Молчание.) Иди, иди! (Молчание.) О тебе же думаю!
– Нечего обо мне думать.
Не ушла.
– Я должен думать над смыслом жизни!
– Да ведь думал уже! Когда весной-то прихватило. Вот досидишься, опять схватит.
– Весной я ни до чего не додумался.
– А чего тебе здесь-то не думалось? В погребе два дня сидел.
– В погребе я хотел на заморозку. Повторяю. Заморозка на сто лет. Чтоб рассказать в точности от очевидца.
– Тьфу!
– Не тьфу! Я должен записать, чтоб стали жить хорошо, не пили бы, не обижали друг друга. Я напишу призыв к мужикам, ночью вылезу, налеплю у пивной. Может, опомнятся. А еще…
– Сказать кому, как с мужиком говорю, не поверят. Ты вылезешь?
– Варя, я должен понять, зачем я жил.
– Живешь – и живи. Я вот живу, и все.
– Женщинам легче. Раз родила, значит, оправдана…
Голос Кирпикова размеренно и глухо доносился из-под земли. Он вещал безадресно, вообще, и Варвара подумала: да есть ли там мужик-то?
– Сань?!
– … Ты оправдана, дети – твоя заслуга.
Варвара вдруг горестно сказала:
– Спасибо, оправдана. Дети оправдали. А вот хоть осуждай не осуждай, типун мне на язык, все одно согрешила, одно к одному, думаю иногда, грешница, лучше бы их не было. – Она помолчала. – Нам, Сань, тяжело, а им будет еще тяжелей. И больше, ты меня на куски режь, ничего не скажу. Сгорю, головешкой буду лежать.
– Почему это им тяжелей? Я думаю, обратно. – Кирпиков сказал это торопливо, чтоб отвлечь Варвару. – На-ка! С чего это им тяжелей? Ма-ать?!
– А болезни? – все-таки откликнулась Варвара. – Нервы, да давление, да сердечные, голова болит, сейчас молодые-то все гнилушки.
– А что, раньше болезней не было? Все заразы побеждены: оспа, малярия, тиф. А нервы, мать, это только у тебя, ты все близко к сердцу принимаешь, а молодым на все наплевать. Попробуй невестку расстроить – она тебе вперед глаза выцарапает, от семи собак отлается. Это мы последние такие жалостливые. Ну, Машка еще. Да и ее, – горько сказал Кирпиков, – могут по-своему поворотить.
Спустя некоторое время Варвара задала все тот же вопрос: „Ты вылезешь?“ Но Кирпиков не стал перекоряться, не стал спрашивать, зачем надо вылезать.
– Мы так душевно разговариваем, так хорошо сидим.
– Это ты, идол, сидишь, – устало сказала Варвара.
– А ты чего всю ночь свет жгла?
– Боялась. А ты что, до зимы будешь сидеть?
– Не трогай, может, пораньше выйду. Я ж не мешаю. Тише таракана… Я только тебе по секрету скажу, никому не говори – я для науки сижу. Проверяю самого себя на совместимость. Космонавты сидели, а мне уж и нельзя? У меня здесь, может, прямой провод кой-куда.
И Варвара махнула рукой.
„Интересно устроен человек, – думал через два часа Кирпиков, – то она мешала мне с разговорами, то давно голоса не слышал“.
Потом еще прошло время, и полная тишина восхитила вдруг его – и он возликовал.
Глаза его обтерпелись, и он увидел то, чего не замечал раньше, – со всех сторон его обступило тихое свечение, похожее на мерцание свежего снега под луной. Когда он слегка менял положение головы, свечение вздрагивало, и он боялся его спугнуть. Никогда раньше он не видел этого мерцания, залезал под пол по делу, знать не знал, что здесь идет эта тихая пугливая жизнь. Свечение гнилушек для сверчка все равно как лунная ночь для нас. Здесь его территория, его внимательная подруга, их дети и их хоровое пение.
Додумавшись до таких вещей, Кирпиков сравнил себя с Машей, которая во всем, даже в трех камешках, видела семью („Побольше – папа, поменьше – мама, а самый маленький – их дочка“), сравнил и подумал: она бы поняла.
Кирпиков заправил лампу и сел за математику. К вечеру она надоела ему смертельно. Все тот же великан с разинутым ртом, те же тонны и центнеры жратвы, а там, где было сосчитано, сколько человек спит, ест, сколько умывается, работает, читать было неинтересно. А где подсчитано, сколько он сидит в туалете? Стоит в очередях? В среднем за жизнь. Почему скрывают? Неправды Кирпиков не потерпел. Выждав, когда Варвара пойдет за хлебом, он сделал вылазку. И забрал все книги, бывшие в доме, – а это были учебники.
Он начал с зоологии и сам себя не мог оттащить за уши – ничего себе, а он и знать не знал, какие интересные книги учили его детей. Он смотрел на ящеров и находил в них сходство с кукурузоуборочными комбайнами. Те так же возвышались над полем, так же выгибали спину. Он проскочил зоологию и сел за ботанику. Папоротник был древнейшим, а он у них растет. И из него каменный уголь. А почему у них нет разработок? Лес вырубили, надо добывать уголь. Запомним, отмечал он, садясь за историю.
История потрясла его окончательно. Он нашел лопату и принялся за раскопки. „Неолитическую стоянку найду, – думал он. – Скребковые орудия, наскальные рисунки, а нет, так отпечаток папоротника, ну это-то ладно, а каменный уголь надо найти. Или вообще какое ископаемое. Или брызнет фонтан нефти. А если что, – думал он резервно, по-крестьянски, – так хоть подполье расширю“.
Вначале он не копал, а как бы окапывался, потом будто отрывал щель, потом взялся за окоп полного профиля. И только когда подходил к штабной землянке в три наката, опомнился и стал внимателен к срезам.
Лопата стукалась о твердое – он вздрагивал, щупал. Камешки откладывал в сторону, щепочки отбрасывал. Докопался до глины. И тут уж, как выразился бы Афоня, сел на дифер: глина оказалась непроворотной.
Пришлось часто отдыхать, глина сверху была твердой, сухой, подальше – сырой, тугой. Никаких щепочек. „Неужели в этом слое не жили? – думал Кирпиков. – А если откопаю, то как назовем государство? Северное Урарту? Ты откопай вначале“, – упрекнул он себя. Еще полчаса – и он начал сдаваться. „На хрен оно загнулось?“ – думал он про Урарту, но вятское твердолобие, которое пора ввести в пословицу, заставляло копать дальше.
12
Изо дня в день Деляров прощался с белым светом. Он завещал Дусе подшивку журнала „Здоровье“ и просил не терять. Он все собирался что-то рассказать. Но Дуся, как заинтересованное лицо, не годилась в исповедники. Интерес ее был в одном:
– Леонтий, разве я для себя? Мне надо, чтоб у дочери был отец. Она тоже имеет право сказать слово „папа“.
– У меня уже есть дети, – предсмертно хрипел Деляров.
– Дочь тебе в тягость не будет. Скажет „папа“ – и я спокойна. А то она упрекала, что у нее не все как у людей. А я на тебя покажу: полюбуйся, дочка. Ты не умирай, я ей телеграмму отбила. Она ничего девка, – продолжала Дуся, – была непочетница, а теперь пишет: смотри, мама, что из меня вышло – квартира и образование.
– Но я плохой, – хрипел Деляров.
– А кто хороший? – спрашивала Дуся.
– Принеси, – шептал Деляров, и обильные слезы текли из глаз. Он худел. И если бы не добавлял жидкости, то скоро и плакать ему было бы нечем.
В буфете, куда Дуся шла с черного хода, на нее шипела Лариса: „Опять?“ – „Тебе хорошо, – отвечала Дуся, – ты на народе, ты от ухода избавилась, так уж давай откупайся“. Лариса наливала ей бидончик. Деляров высасывал его в полчаса, снова принимался плакать и все выплакивал. „Принеси“, – шептал он. И так до трех-четырех раз на дню.
С субботы на воскресенье, была полночь, Дуся запомнила: грохотал дальний скорый номер первый, в полночь Деляров сделал признание:
– Я бежал от жены и детей.
– Правильно, – сказала Дуся, – я ее знать не знаю и знать не хочу, но чувствую: она тебя недооценивала.
Деляров уточнил:
– Вернее, они меня бросили, и заслуженно.
– Ничего, – утешила Дуся, – теперь ты хороший.
Деляров сделал последнее признание:
– Я работал секретным сотрудником.
– Надо же кем-то работать, – ответила на это Дуся.
– Я прощен? – прошептал Деляров.
– Все пьешь, а не ешь, – упрекнула Дуся.
– Я прощен?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.