Текст книги "Миледи Ротман"
Автор книги: Владимир Личутин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
– Только не припоздай. А то в седло не взлезть. Иль упадешь, как я, и сломаешь копчик. А я знаю, как больно падать в бездну. Москва – джунгли, там миллионы толкового народу сгорели зазря, а другие миллионы развратились, потеряли лицо. И что тебе, чижику, среди воронья? Заклюют, мой малыш.
Хозяин скакал по мыслям, как воробей, вроде бы зряшно пробуя их на соль и перец, и, не разжевав, не почуяв вкуса, сметывался вдруг в новое место, чтобы сыскать там поеди. Но несмотря на все свое бестолковое порханье, всякая птичка устремлена на еду, на поиски корма, вся нацелена на промысел Божий; вот так и во внешней сбивчивости разговора Фридман не терял какого-то главного руслица в своем пути. Словно бы он упорно хотел доказать невидимому Создателю, что не зря токует в Слободе, не зря прозябает в сем пустынном месте, но исполняет какую-то высшую заповедь…
– Ты Юнну Мориц, поэтессу, видал там?..
– Не видал, но читать доводилось…
– Нынче наткнулся на любопытные ее строки. Значит, я не один так думаю, не один… «До полной стабильности – самая малость: уж красок полно для волос! Как мало евреев в России осталось, как много жида развелось». Красок много, слышь? Перекрашиваются, торопятся… Из красного в белый, да голубой, да желтый. Ну ничего, теперь нас двое в Слободе, верно?
Фридман прихлопнул Ивана по плечу и невольно скривился: словно бы ударил по гранитной булыге, и вот по дурости отшиб пальцы. Он потряс ладонью и ласково улыбнулся.
– Пошли… Любимые женщины нас заждались…
* * *
У соседней двери хозяин замедлил и, разом померкнув, отвел взгляд. Потом сказал, насильно улыбаясь:
– А здесь радость моя живет…
Дверь была двойная, изнутри обитая толстой молдавской кошмой.
– От сквозняков, – пояснил хозяин, хотя гость и не спрашивал.
Единственное окно было зашторено, и в комнате, похожей на пенал, царил полумрак. Воздух был затхлый, тяжелый, какой-то пыльный, может, от плотных рыжих занавесей, узбекских рыхлых ковров на стенах и пестрых мохнатых дорожек, плотно устилавших пол. К пустынным стенам сиротливо прижались две простенькие деревянные кровати без подушек, с плоскими тюфяками, явно кинутыми прямо на доски. Посреди комнаты в инвалидном кресле горбилась девица; на коленях, укрытых шерстяным пледом, млела черная, как вар, кошка с белесыми глазами. И когда хозяин включил свет, то мрачная скотинешка сразу раззявила пасть, а девица невольно прикрылась ладонью.
– Ну, па-па, – заикаясь, недовольно промычала девушка, едва совладав с непокорным языком.
– Симочка, а у нас гость, – растроганно сказал хозяин и торопливо чмокнул дочь сначала в белоснежную щеку, потом в густо опушенную волосней макушку, потом в пухлую ладонь, безвольно покоящуюся на подлокотнике, потом нежными поцелуями пересчитал каждый палец и бережно подул на них, как бы сгоняя невидимую порчу, когда-то насланную колдуном в этот дом и сейчас прячущуюся по душным углам, в изголовье и под кроватью.
– Девочка моя, красавица моя, бесценный дар, – бормотал Фридман, мельком взглядывая на гостя, по выражению его лица улавливая истинное чувство.
Пересиливая гнетущую тревогу, Ротман бросил ласковый взгляд на девушку, предназначенный больше хозяину, чем несчастной. Сима действительно на первый погляд выглядела редкой красавицей, настоль Господь правильно выкроил ее лицо: нежная кожа, восточный овал лица, длинная русая коса покоилась меж наспевших грудей, но в просторных влажных глазах жила какая-то беспечальная пустота неизлечимо хворого человека; но вызывающе яркие, словно бы накусанные до крови губы приотекли на один бок, скривились в легкой гримасе, и в углах рта скопилась пузырчатая слюнка. Иван улыбнулся девочке, стараясь скрыть смущение и испуг, и галантно поцеловал беспомощные пальцы. Ногти, густо покрытые лаком, были как лепестки розы. Блаженная осталась бесстрастной, только в лице ее что-то неуловимо скользнуло, словно бы Симочка в галантерейной слащавости гостя прочитала себе окончательный приговор. (Мы не знаем, о чем думают блаженные, и потому принимаем их за сплошной упрек.) Ротман торопливо отвернулся.
«Душа ее капризно отлетела еще при рождении», – нелепо подумал он.
– Правда, у меня дочь красавица?
– Шемаханская царица…
– Сама Нефертити пред нею уродина. Была бы моя власть, я бы лицо дочери выбил на медалях и дензнаках, – хозяин встал за кресло и покатил Симу из комнаты.
В глубине квартиры уже захлебывался колокольчик; заблудившихся гостей нетерпеливо зазывали к столу. Всё, как в лучших домах Лондона и Парижу… Хозяйка была высока и плоскогруда, тонкая черная юбка по лодыжки и вязаная грубая кофта по колена не прятали, но лишь выдавали ее худобу. Про таких женщин говорят: тряпки на вешалке. Она стояла в узком проходе на кухню, чадила сигареткою, как пароходная труба, и, дергая за витой шнур, трясла медные звоны. За хозяйкой виднелась раскрасневшаяся Миледи с пахитоскою в отставленной на излет руке. Соблазн уже витал в том углу, и Миледи подпала под его власть, казалась отстраненно чужой, чем непонятно уязвила сердце Ротмана. Он хотел было закричать на жену, де, брось чадить, но вовремя споткнулся. «Домой придем, уж дам пропесочки», – мысленно пообещал Иван. О чем-то токовали бабы наедине, и вот уже успели столковаться, как две старые товарки, и хоть на время, но спаяться в каком-то только им понятном чувстве презрения ко всем кобелям мира.
– Где вы там пропали? Вечно вас надо искать, – сварливо проскрипела хозяйка, вызывающе вздергивая нервное прижухлое лицо с лихорадочно горящими глазами. Каштановый волос на голове был выстрижен под горшок, испрошит густой сединою, отчего голова казалась выделанной под мальчишку. Ротман с трудом признал в женщине Люську Калинину, что училась тремя классами ниже. Вот будто перед концом мира все они, как по зову неведомой трубы, уже сбегаются со всех сторон земли в один гурт, чтобы прощально зацепиться в одну отчаливающую лодку. Ивану хотелось отпихнуться от прошлого, а оно неумолимо наступало на пятки.
– Единственный русский еврей, – указал хозяин на Ротмана, выглядывая из-за коляски. В сумраке коридора, толстозадый, полнотелый, с приопущенными на воротник тугими щеками и серыми близорукими глазами, придавленными крупными коричневыми веками, Гриша действительно походил на бобра.
– Дурак, – неведомо кого обозвала Люся и через угол выпяченной губы выдула в коридор мохнатый клуб дыма. – А ты тогда кто?
– Я счастливый влюбленный еврей, живущий в России, а ты моя бедная Сара. Правда, Симочка? – хозяин наклонился к дочери и поцеловал пушистую маковицу.
– Не Сара, а Людмила Николаевна. И если хочешь знать, то за Ванькой Жуковым я бегала еще в шестом классе. А он, дурак, меня не замечал. И нап-рас-но! – Женщина снова испустила шлейф сизой хмари и насмешливо скосилась на Миледи.
Ротман оглянулся недоумевающе, отыскивая взглядом в коридоре Ваньку Жукова, а не найдя даже призрачной тени его, пожал плечами.
– И почему я единственный? А сказочник Ювачев, он же Даниил Хармс? А написавший скверные «Прогулки с Пушкиным», ну как там его… ах, да, Синявский, он же Абрам Терц? А Голиков Аркадий, он же Гайдар? А Горький, он же Пешков, и Сталин, он же Джугашвили, и Ленин, он же Иванов, Голубев, Ульянов, Петров и Сидоров…
– Тут ты, предположим, крепко наплел. Ты, Ваня, смешал Божий дар с яичницей и, как всякий стихоплет, начал за здравие, а кончил за упокой. И что ты прямое кривишь, а сладкое присаливаешь, а? – как-то вздорно, по-бабьи крикливо оборвал гостя хозяин.
Ротман насупился, но смолчал. А Григорий Семенович вдруг скис нутром, ибо разговор, вскипевший не ко времени, на пути к столу, портил всю вечеринку, заводил без всякого толка в мшару и гибельные морошечные рады, где легко заблудиться иль утонуть. А зазывался Ротман в гости не для того, чтобы пустяшно скитаться по словесным дебрям, но чтобы показать его семье, как прекрасный живописный вид тропической бабочки, случайно залетевшей в глухой северный угол.
– Ну, папа, – по-голубиному простонала Симочка, и ее больной голосишко, вроде бы едва слышимый в этом гаме, неожиданно легко перекрыл и оборвал свару. Взрослые как-то сразу опамятовались, завиноватились, съежились, и весь их задор легко превратился во вздор.
– Все за стол, все за стол… Не напиташи – не пояши, не пояши – не поклаши, не поклаши – не родяши, – вскричал тарабарщину Григорий Семенович и повлек коляску с дочерью в гостиную.
Люся поравнялась с Ротманом, неловко притиснулась к груди и, словно бы невзначай, встряхнула папироску на плечо, осыпала сюртук пеплом и выдохнула прямо в лицо. От Люси припахивало табачиной и винцом: значит, уже оприходовала стопку, и, наверное, с Миледи.
– Ванька, помнишь, как тебя в школе дразнили? Ваня Жуков без обмана слопал яйца у барана.
– Ну и что? Яйца бараньи – вещь полезная, вкусом напоминают белые грибы… У бабы груди – не бобы, они похожи на грибы, – сплел Ротман.
Люся скривилась:
– При чем тут бобы, при чем тут грибы? Ваня, по Фрейду, ты законченный мазохист, тебе надо жить одному.
– Перестаньте, – вмешалась Миледи, почуяв беду. – Чего сцепились? Мне сегодня приснилось, что я стала лысая, весь волос на голове выпал, и вот я бегаю по больнице, ищу врача. А вместо врача появилась овчарка, ну и…
– Всем бы нам надо лечиться, – буркнула Люся и шлепнула Ивана пониже спины. – Отъелся, кобель. – И засмеялась легко, тонко, с радостными всхлипами и сразу всю тягость разговора перевела на шутку. – Гончак иль борзой? Признайся, Миля…
– Волкодав. И мнет, и загрызает, – легкомысленно откликнулась Миледи, подпадая под легкий тон хозяйки, под дымный выверт слов, под мару и кудесы причудливых мыслей, созревавших неисповедимо в хмельной взвихренной головенке.
– Я ведь уролог. Много вас, мужиков, перевидала. Вы для нас предметы страшненькие, уродливые. А ведь хо-чет-ся-а?!
Взгляд Люси, казалось, дымился, и на дне озеночков проскакивали бешеные желтые искры, как будто чьей-то волею разгребли из-под завала и всколыхнули золотые песчинки.
Люся не давала проходу гостям, как бы отодвигала от трапезы, боялась их погибели от той сладкой отравы, которой начинена была богатая снедь. Теперь уже Григорию Семеновичу пришлось вызволять Ротмана из плена.
В гостиной густо пахло едою, чесночными подливами и пряностями, слегка перестоялыми, подзаветрившимися закусками, той самой стряпнёю, что готовится загодя.
Тут и красная рыбка млела; тонко настриженная, она сочно розовела волглыми приотмякшими мясами, отсвечивала перламутровыми прожилками жира; и опята были, и моховички в сметане, и перчики с огурчиками, и опять же фаршмак, и селедка под шубою, и капусты крошеной с постным маслом хрустальная баклага, и сырные тарталеточки на деревянных шпажках, и крохотные сухарики с ветчинкою, и молотый орех с чесноком, и жареная трещочка, крепко подпаленная, похожая с исподу на дымчатую астраханскую сливу. И много было еще чего натерто, и намолото, и нашпиговано, чего не ухватить с первого взгляда, готового провалиться в утробушку без тягомотины, чтобы зряшно не истирать зубов.
«Да, в этом доме любят вкусно поесть», – мысленно отметил Иван, проникаясь грядущим сражением.
Ну, и как водится в еврейском столе, как бы отодвинув все блюда в стороны, распихав оскаленной мордою и вскинувшимся хвостом, млела от счастия в самой середке обильной гостивы фаршированная щука с белым бумажным цветком, засунутым в зубастую пасть, словно бы этой проволочной веткою с искусственным бутоном и подавилась намедни речная хищница, чтоб непромедля угодить на почетное место. Во впадины провалившихся глаз щедрой рукою хозяина были вчинены цветные фасолины, и сейчас ритуальная рыбина походила на египетского фараона, помещенного на алтарь на заклание. В боку торчала глубоко вонзенная трехрогая серебряная вилка.
Еще гости не разместились по-за столом, украдчиво пригнувшись за дремотным пыльным фикусом и чайной розою в кадце, так что трудно было и подсчитать всех, а хозяин уже азартно потер руки, победительно оглядел угощение взглядом полководца и воскликнул, явно довольный собою:
– У нас, как в Одессе, всё есть правда, тетя Мира? Слобода – Москвы уголок… Да, дорогие мои, в магазинах хоть шаром покати, одни рассольники в банках да борщи, а у всех, к кому ни зайди, холодильники забиты.
– Сейчас, дядя, новые времена. В банках хранят не рассольники и борщи, а зелень и капусту, – подал голос из угла кучерявый племянник, блеском глаз очень напоминающий хмельного разбитного цыгана, шатающегося по базарам. Но хозяин холодным взглядом осадил парня, поставил на место и продолжил неожиданный спич:
– Затарились русские люди, приготовились к долгой осаде, и никакой принудиловкой и притужаловкой, никакой бедою в бараний рог не согнуть. Никому на Западе нас, русских, не понять. Такой чудной народ. Мы вроде бы как трава под бревном, уже едва дышим, а всему миру глаза застили, завистью по нам кипят. Будто мы живем на горе золота, а они на куче навоза. Как бы и одним днем думаем, ничего не копим, никому не кланяемся, но к будущему, как пионеры, всегда готовы. На Западе работают, чтобы денежки копить, а мы – гостей радовать…
– Гриша, не томи! – властно осадила жена и плюхнулась на первый же попавшийся стул, закинула ногу на ногу, острые коленки натянули тонкую юбку, готовые пробуравить ее. «Дама-шкилет», как определил Ротман, держала форс, царевала в этом доме, а важный неприступный на должности банкир в доме своем был обыкновенным подпятником. Ротман стал евреем по паспорту и, чтобы понять сокровенный смысл нового быта, сейчас цеплялся за каждую мелочь, примеряя ее к будущей жизни…
– Сара, уймись…
– Сколько повторять! Не Сара я, не Са-ра! Я Люся, Люська – золотая ручка. – Хозяйка нервно сунула в тонкие накрашенные губы сигаретку, закурила и выдула клуб чада прямо в лицо гостю. Ротман отмахнулся ладонью и чуть приотступил. – Ты, Гриша, лакей, тебе бы в ресторане подавальщиком… Мусолишь избитое, бродишь словами, как кот по сметане. Иль боишься, что органы подслушают и с работы вон?
– Ничего я, Люся, не боюся. И зря со мной так. Не надо меня спускать с горы, на которую не вздымала. Не те времена на дворе, слышь? Нынче времена хама и ама. – Григорий Семенович, склоня голову на бок и отворотя лицо от жены, обошел ее кругом, встал за коляску дочери. – Симочка, рыбка моя золотая, никто нас в этом доме не понимает. Только ты, да я, и мы с тобою.
Хозяин подкатил креслице во взглавие стола, поцеловал дочь в пушистую теплую маковицу и, чуть отойдя, поклонился ей, как дорогой иконе. Жена наблюдала за мужем с ухмылкою, с каждым мгновением тускнела, покрывалась тонкими морщинами: ее медальное, тонко вычеканенное лицо покрылось паутиной и патиной, как древняя фреска. Она затушила сигаретку в фарфоровую тарелочку и вдруг стремительно подошла к мужу, приобняла его за плечи и поцеловала в стриженый затылок, потерлась о спину щекой. И гости сразу встрепенулись, ожил муж, и какая-то благоговейная тишина на мгновение наступила в квартире, будто сюда явился сам Христос и благословил на многопированье. Но тут подала голос Симочка:
– Ну, па-па…
Григорий Семенович, блуждая взглядом по столу, мигом рассадил затомившихся гостей, рассовал по какому-то заранее решенному замыслу. Ротман оказался рядом с тетей Фирой из Житомира. От нее пахло старостью, чесноком и духами. Старуха была не то рыжая, не то ржавая, и сквозь редкие истончившиеся волосы просвечивала веснушчатая кожа. Что говорить, старость не красит. Но зубы у тетки были золотые, ногти наведены фиолетовым лаком, а на узловатые пальцы с взморщенной кожею вздернуты массивные перстни и кольца, а в обвисшие уши внизаны дутые колеса, а по плечам лежали черные бельгийские кружева. Соседке было лет сто иль двести, но она отчаянно молодилась, прятала прожитые годы, и выпавшие бровки были усердно натерты тушью, а обочья глаз обложены голубыми тенями.
– Вы очень интересный мужчина, – прошепелявила старбеня, едва открывая рот, и сразу же захлопнула губы, наверное, боялась потерять золотые челюсти. И нечаянно шатнувшись, прижалась к плечу Ивана, как бы вызывая его на игру.
«Смешная бабка», – уважительно подумал Иван и, наконец-то вспомнив про жену, отыскал ее взглядом. Миледи фыркнула и отвела глаза. Хозяин присоседил гостью к себе и сейчас споро, умело обихаживал ее, навострился, как коршун на курочку, отбившуюся от петуха.
– С чего начнем, сударыня? – Иван с нарочитым вниманием приклонился к соседке.
– Ой, чего-то ничего не хочется. Прямо никакого аппетита нет, – жеманно заотказывалась соседка, но глаза ее азартно заблуждали по столу, наискивая для зачина самое сладкое. – Ну, рыбки разве, да салатику мясного самую малость.
Иван щедрой рукою наполнил тарелку. Чего мелочиться, правда? Аппетит приходит во время еды: лишь разжуй стебелек укропчику, узелочек петрушки и стрелку лучка, и тут такой ествяный розжиг случится, так утробушка тоскующая воспоет, что только подкладывай еды и не зевай. Подобное и случилось со старенькой: она будто для виду побродила задумчиво вилкою по закуске, лишь примерилась к тарелке, ан посудина-то уже пустая. Не ленясь ухаживал Ротман за тетей Фирою, и та с такой вот вялой полуулыбкою, со старческой усталостью в тусклых глазах испробовала и трещочки подгорелой, и тарталеточек, и всяких салатцев, и вина пригубила, звякнув зубками о хрустальный фужер, оставив багровый следок от накрашенных губ. Иван пил, не закусывая, с какой-то необычной для него настойчивостью; лишь однажды положил на зубок семужье малосольное перо и с волчьим хрустом разгрыз рыбий хрящик. Скоро хмельной жар завладел мужиком, и Ротман полюбил и тетю Фиру из Житомира, и тетю Миру из Воронежа, и их племянника с косоватеньким, вечно смеющимся взглядом. Ему радостно стало, что угодил из мира тесного, заскорузлого и расхристанного в круг теплых, жизнерадостных и любвеобильных людей, ставящих себя на одну ногу с Господом Богом. Хмельно блуждал Иван взглядом по застолью и уже запоздало услышал необычное звяканье длинных ножей, словно бы их приготавливались точить. Это хозяин поднялся со стула, подпирая ребро стола округлившимся пузцом и велюровым кафтанцем с витыми шнурами.
– Посмотрим, как наточены ножи, – возгласил любимый всеми Григорий Семенович и полоснул лезо о лезо, издав скребущий железный звяк.
Счастливая тетя Фира из Житомира опередила всех и хрипло вскричала:
– Хорошо наточены, хорошо наточены…
– А это смотря кого резать, – снова поддел племянник Виля.
Глаза у него встали чуть накось, иль так показалось от выпитого, и под бараньей шапкой волос, низко надвинутых на лоб, походили на беспокойных мышат; они сновали по столу и никак не могли споткнуться и остыть.
Хозяин засучил рукава кафтанца, обнаружив густо обметанные шерстью полноватые руки, и придвинул блюдо к себе. Потом взвел глаза в потолок и прочел, едва шевеля губами, какое-то наставление, понятное лишь посвященным.
– Припоздал, племянничек, с рыбою. Порядок забыл. Совсем русским стал, – упрекнула тетя Мира из Воронежа. У нее был мясистый, в породу Фридманов нос и тугая черная волосня на голове, побитая сединою, и жирные хвосты бровей. Григорий Семенович слегка смутился, но намек проглотил: с тетей Мирой вздорить – себя живым закопать в могилку.
– Ха-ха-ха, – засмеялась Люся. – Сколько помню его, никогда он евреем-то не был. Наверное, забыли обрезать.
– Это никогда не поздно, – заступилась тетя Фира. – Мы сегодня Гришеньку обрежем. Вот еще поедим – и обрежем.
– Кровожадные… Вам еды мало? – свел на шутку Фридман и, уцепившись вилкою за щуку, стал деловито распускать ее на сочные ломти. – Сам порол, сам молол, сам набивал и сам зашивал. Мое рукоделье, прошу накладывать на тарелки и затем пробовать: соли там, лучку, маслица в меру ли.
Иван, не промедля, буквально из-под ножа хозяина выхватил самый богатый кусманчик, возложил на тарелку тети Фиры и, как бы мимоходом, поцеловал ее веснушчатое запястье, покрытое золотистой шкуркою, похожей на пустынные солончаки. Метафора была приблизительной, импрессионистской, но Ротману приглянулась. Поэт, он и в гостях в самом-то хмельном восторженном состоянии не забывал все оценивать художным взглядом, всякую подробность занося за лобную кость, как в невидимую записную книжку. Каждое неожиданное словечко сгодится на черный день.
Щука исчезла в один миг, как бы испарилась, оставив на блюде жирное пятно и унылый цветок с изогнутым черенком. С головою деловито разобрался хозяин, каждую мясную волоть из-за щеки и костяного лба близоруко промеряя взглядом; де, нет ли потайной косточки. Григорий Семенович так вкусно вкушал рыбку, что все невольно позавидовали ему.
– В головизне весь ум, – похвастал Григорий Семенович, причмокивая и облизывая пальцы. – Кто ест щучьи головы, тот долго живет.
– А на хрена попу гармонь? Сейчас, дядя, в цене не ум, а знакомства. Ты мне, я тебе. Рука руку моет. Толкача подмажешь, быстро поедешь. Как грибы, растут всякие рао, ао, зао, то и пр. Буквы, как вши, не разглядеть, а за ними миллиарды прячутся. Кому нужна твоя голова? – ядовито процедил племянник из Воронежа, выказывая цепкий практический ум. И Григорий Семенович вдруг почувствовал себя глубоким стариком. И Ротман посчитал себя уязвленным. – Кто прежде носил шляпу, нынче таскает чепчик дебила. Кто тянул сроки на зоне в полосатой робе, теперь примеряет костюм от Ферсачи. И знаешь, впору пришелся, в самый чик. А кстати, господин Ротман, вам в газете за строчку платят иль аккордом за статью? – неожиданно перекинулся племянник на Ивана. Но времени на ответ не отмерил, ибо Виля говорил сам с собою. Его прорвало, кудрявый молодец намолчался в гоститве, слушая всякую чушь, и от дилетантских россказней его чуть не стошнило. – Всем даю бесплатный совет. Пользуйтесь, пока добрый. Из верного источника: одна бабка сказала. Если набили чулки деревянными, то спешно переводите в золото иль капусту. Зелень не плесневеет, но прорастает процентами. Горбатый нам обещает рай, а всякая дорога в рай ведет через ад. Скоро советскими деревянными станут топить печи. Кстати, тонна деревянных тугриков заменяет три кубометра дров.
– Проверял, что ли, Виленька? – спросила дотошная тетя Фира и приставила к уху ладонь, похожую на цепкую лапку огородной ящерки.
– Проверял, тетя. Истопил за зиму два вагона. Мама Мира не даст соврать. Мама, скажи, что не вру. Они не верят.
Но у мамы Миры что-то не заладилось с пищеварением, и она лишь икнула.
– Виля, тебя назвали в честь Владимира Ильича. И Горбачев верный ленинец, – заверила простодушная тетя Фира. Ее глаза спрятались за натекшими студенистыми слезами, как в футляр, и старенькая радостно погрузилась в прошлое. В ее лице проснулось даже что-то от девических лет. – И я Ленина видела, да. Это в гражданскую было, мы тогда под Вяткой стояли. Нынче Киров. Холодно было, голодно, мы в обносках, босиком. Объявили по начальству, де, Ленин к нам. Ну, построили в шеренги, да. У соседа, помню, ничего не было в руках, а у меня винтовка. Вижу, по рельсам катит бронепоезд. На платформе стоит броневик. Крышка открывается, вылезает человек, да. Ростиком, надо сказать, небольшой, это правда. Плешивый, крикливый. Кричал по ветру, далеко было слыхать, да. Вскинул ладонь к нам и призывает: стойте до конца, не сдавайтесь белым гадам и не поступайте так, как это сделали двадцать восемь бакинских комиссаров, что добровольно встали на плаху с динамитом и подорвали себя. Надо сражаться до конца, надо убивать белых гадов. Хоть одного, да забери с собой в могилу. Ну, мы все закричали «ура»…
Тетя Фира заблудилась в прошлом, замолчала, позабыв о гостях.
– А разве Ленин Вятку навещал? – наивно спросил Ротман и как бы от своей неделикатности сел в лужу.
– Не перебивай. Тетя Фира говорит, значит, был, – строго оборвал Григорий Семенович. – Тетя, а куда дальше-то он поехал?
– Куда-куда… На кудыкину гору, вот куда. Залез в броневик и дальше поехал по войскам. Разве не понятно?
– Вот видишь, тетя… Ленин из броневика да сразу в мавзолей, а мы страдай. И Меченый, как мышь, сколько нор нарыл, – не отступался племянник. Но его можно было простить, потому что его устами заговорило вино.
– Нет-нет, Ленин – человек эпохи. Он лампочку дал. А то сидели бы без света. А Меченый всем по квартире даст. Он слов на ветер не бросает.
– Ага… а гробы не хочешь? Две тысячи тонн золота спрятал и не подавился. Сами наелись, а теперь коминтерн кормят.
– А ты откуда все это знаешь? – вступился за тетю Фиру Григорий Семенович. Он особо и не желал бы защищать Ленина, но хозяину было крайне обидно, что в его же присутствии ругали без его дозволения.
– Евреи зашевелились…
– Это жиды зашевелились, а евреи насторожились, – как-то зло оборвал дорогого родича банкир, тем нарушая всякое приличие. Тетя Мира может перенять обиду на себя, а там и греха не оберешься, прославит во все концы света. Ведь дорогие гостеньки тянулись за тыщи верст из теплых краев в дикое место не киселя хлебать, но сытных щей отведать, а тут им даже и ложку не подали. Какой тут резон от бездельной кругосветки? – Скоро, племянничек, впору станет не смеяться, но плакать. Все шишки повалятся на нас.
– Ну и что ж, что шишки? Шишки, дядя, тоже денег стоят, если их оценить в деньгах.
– Что ты все на деньги переводишь. Еще молоко на губах не обсохло, а он: деньги… деньги. Как попугай, – вскипев, закричал Григорий Семенович, вовсе отказавшись от недавних мыслей, что доверчиво выкладывал наедине Ивану Ротману. – Деньги – тлен, горстка пепла. Дунь – и нет. И эта щепотка пепла управляет людьми, делает их иль всесильными, иль беспомощными рабами. – И тут Григорий Семенович неожиданно успокоился. – Были когда-то меновые кости, скальпы, бусы и тряпки, потом бронза и меха, золото и платина, теперь бросовая бумага по сто рублей за кило…
– А ты проживи без капусты. За такую зелень люди трупами дорогу устилают.
– Мне ничего не надо, ни-че-го!
– Ну, па-па, – жалобно позвала позабытая всеми Симочка, с усилием вздернув хорошенькую, как бы изваянную из тонкого фарфора головенку, и в глазах ее проступило бешенство.
– Всё-всё… Музыку! Где музыка? Танцы-шманцы-обниманцы! Миледи, Миля, за пиано…
– Не могу. От музыки тошнит, – неожиданно призналась Миледи, но все отчего-то внимательно посмотрели на Ротмана. Тот недоуменно насторожился и едва слышно обрезал жену:
– Дура, не кочевряжься. Люди же просят.
Миледи не расслышала, пожала плечами, кинула на тарелку ложку винегрета и стала безучастно жевать, глядя в окно. Ей мерещился утренний сон: она беременная, с огромным животом лежит одна в больничной палате, а в изножье кровати лениво бродит кругами кавказская овчарка с обрубленными ушами и лижет ей пятки.
Хозяин отпахнул с пристуком крышку, пробежался по клавишам пианино, выбил проворными пальцами, умеющими, казалось бы, только считать деньги, игривую бурную скороговорку, все время отрывисто взглядывая из-за плеча на гостей, де, вот какой я умелец. У Григория Семеновича оказались повадки тапера. Но игру сразу же оборвал, включил музыкальный ящик.
Иван пригласил повальсировать бабушку. Она оказалась крохотулечкой, и ее изрядно облысевшая, накрашенная хною головенка едва достигала груди. Тетя Фира судорожно вцепилась в рукава сюртука, дутые серьги, принакрытые невесомыми букольками, болтались, как уши болонки, счастливая улыбка блуждала на помятом старостью, запрокинутом на ухажера лице. Но шаг у партейной оказался весомый, солдатский, будто была тетя Фира в подкованных кирзовых сапогах. Один раз бабуля промахнулась и наступила на палец, так что Иван обезножел и захромал. Боль слегка привела в чувство, хмель сник, проредился, как утренний туман, и опал куда-то в брюшину. Ивану было хорошо на пиру, все любили его, и он с любовью почитал новую свою родню.
– А я ведь москвич. У меня московская прописка, – вдруг похвастался Ротман, сбиваясь с такта; его понесло неудержимо в сторону, но кокетливая столетняя старка поддержала его и наладила вальсок. Тут Иван невольно поверил, что тетя Фира была дружна с Лениным и гоняла с ним чаи в шалаше под Питером. Такие неизносимые люди, подумал он, до самой смерти не ходят, а маршируют, красят брови, маникюрятся и носят мужские штаны; не ведая уныния и тоски, они непобедимы.
…Всё ж таки матриархат, великая штука, умилился Ротман. Это русские мужики, так их в качель, гоняют своих баб по углам и посылают по Владимирской на три, на шесть и двенадцать букв. Ротман мучительно считал матерки, разлагая их в моховой голове на слоги и тут же подбирая рифму. Но получался один срам, какие баранки ни завивай. Тетя Фира привела кавалера к столу, усадила, властно придавила за плечо, как благоверного, будто приклеила к столу, а сама осталась стоять возле, возложив костяную ладонцу на серебристый чуб ухажера. Иван Ротман напоминал ей комиссара Печельницкого, который обещал взять за себя, но, надув ей живот под копною, женился вдруг на боевой подруге Зусе Фраерман… У него, помнится, тоже было чугунное, ссиня, лицо и бельмастые глаза. И-эх, тачанка-ростовчанка, умчалась в туманную даль, и не догнать.
Виля отплясался до пота с хозяйкою; та будто гарцевала на жеребце, выставив перед собою полусогнутые в локтях руки и не выпуская изо рта пахитоску. Ее тонкая шелковая юбка надулась, как Царь-колокол, а каштановые волосенки встали колом. Она, сколько помнится, не бывала такой счастливою. Симочка сидела в своей коляске вытянувшись, как икона. Бедную все забыли, никто не приставал с расспросами и с наукою, никто не улещал шоколадками, и девочке было воистину хорошо. Миледи выпрямилась на стуле, будто затянутая в корсет. Ее постоянно подташнивало, и она вдруг уверилась, что понесла, и стала подсчитывать сроки.
Виля наконец приустал, плюхнулся на стул, долго блуждал взглядом по столу, не зная, наверное, чем призакусить, и вдруг ткнул пальцем в бабочку Ротмана.
– Сколько карат?..
– На весах не взвешивал… А вообще-то, подарок.
Виля засмеялся:
– За сто баксов отдашь?
– Даром отдам. Хоть и грех дареное отдаривать.
– Виля, не задирайся, – строго осек Григорий Семенович. Племянник лишь дерзко усмехнулся, глаза его еще пуще пошли нараскосяк, обнимая взглядом всю вселенную.
– Молчи, банкир – восемь дыр… За сто баксов отдашь? Хотя дрянь камешек-то, пыль земная. Но светит, дьяволенок.
– Говорю, даром отдам, – притравливал Ротман, в душе за что-то необъяснимо не взлюбя нахаленка. И тот платил Ивану той же монетою: они скреблись друг о друга, как кремень о кресало, высекая пока мелкие искры, от которых могло вызняться жаркое полымя. – Сделай одну фигуру – и всё…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.