Электронная библиотека » Владимир Липилин » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 21:32


Автор книги: Владимир Липилин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Железнодорожное

Мой поезд через сорок минут. У деревянного бока станции цветёт сирень. И козы, встав на задние ноги, мягко срывают цветы одними губами. Оглядываются и снова рвут. Прищуривая глаза, с удовлетворением уплетают.


– Так уж и не делают, – говорит мне начальник станции. – Не по-русски это, – продолжает чистокровный мордвин.


Май. Выходной. Земля обновки меряет. Я выспросил у начальника все, зачем приехал.


А он рассказал.


И про генерала, зятя жены Пушкина, и про спиртзавод, и про табуны лошадей, усадьбу и чудачества. Про то, как вообще-то железки тут быть не должно. По плану ей пролегать бы в пятидесяти километрах. Но генерал имел связи, подсуетился, надавил. И рельсы пришли прямо к дому.


Он рассказал, я пожал ему ладонь и собрался уезжать.


– Так уж и не делают, – повторил он.


И как-то невежливо было обижать человека.


– Тут у нас кафешка открылась, – предсказуемо оживился начальник станции. – Ну, как кафешка, шашлычная. Там бильярд.


Действительно. Где я мог ещё бильярд найти?


Чтоб далеко не бегать, бутылку ноль семь, прямо как помещики, поставили на маленький столик с длинной ногой. Столик оказался потом пюпитром. Просто загнутым.


Играли мы самозабвенно и вдохновенно. И хозяин кафе расчувствовался. Учредил и немедленно выдал нам приз в виде ещё одного стеклянного пузырька.


Потом были какие-то телефонные разговоры, где мелькали слова «баня», «журналист», «наш человек», и далее по-мордовски, неразборчиво.


Бревенчатая баня стояла на холме. И если за неё выйти – открывалась красивая панорама с изгибами рельсов, маневровыми тепловозами, паутинами-проводами надо всем этим. Соответствующими звуками вагонных сцепок и гудков.


Но чтоб за баню попасть, нужно было дойти сперва до неё. А на цепи – пёс, не какой-нибудь там чахуа, а самый что ни на есть волк.


Хозяин бани, пса негодующего придержал. Мы прошмыгнули.


– Зверюга, – отрекомендовывал банщик друга человека. – Соседская курица ошиблась дырой, он её прям в клочья, в самый настоящий хлам. Сам его порой боюсь.


Минут через тридцать я в плавках и длинной до пят железнодорожной шинели, сидел на корточках возле того пса и дискутировал о превратностях жизни. Обнимал его, чесал за ухом. И он меня на тот момент отлично вполне понимал.


Мы играли в предбаннике в карты, запивали чем-то вяленого леща, а лещ, будто подмигивал нам прищуренным глазом: «все нормально, пацаны, Крым наш».


Начальнику станции то и дело звонила жена, он честно обещал, что в одиннадцать будет. Так продолжалось пока не настало двенадцать.


А в четрые утра я поливал его, лежащего пластом на палатях, из шланга холодной водой, а он пел, что паровоз наш куда-то там летит.


Потом мне удалось все ж прикорнуть. В восемь начальник станции пришел откуда-то в рубахе, галстуке и с чемоданом. В чемодане каталось и погромыхивало нечто.


– Меня жена выгнала, – сообщил он. – С вещами.


Мы спустились к путям, перешагнули рельсы и направились вдоль шпал к железнодорожному высоченному светофору.


– В Москву? – почему-то спросил я.


– Пока к начальнику пожарного поезда, – ответил мой спутник. – А там видать будет.


Начальник пожарного поезда, усатый и пузатый дядька, обитал в старинном одноэтажном здании. Внутри было прохладно. В стекле жужжала муха. На столе с зеленым бархатом громоздились массивные черные телефоны.


Станционный смотритель толкнул их чемоданом, щёлкнул двумя застёжками. «Вещами», с которыми его выгнала жена, оказались бутылка водки и лимон.


Я посмотрел на портрет Маркса, что висел на стене. И клянусь, что Карл Генрихович сморщился, как от пронзившей его внезапно боли.


Мы разлили по стаканам. Потом ещё раз. Мир медленно, как на фотобумаге при мокрой печати, становился пригодным для жизни.


Поезда моего в этот день не было. Можно было уехать только из точки, которая в тридцати километрах. Но я почему-то не переживал и не парился. Я придумал, что надо станционного смотрителя с женщиной его помирить. Он сначала был горделиво против, но затем помягчел.


Мы шли по летнему уже поселку с чемоданом, и рвали, просунув руку в проём штакетин, чужие тюльпаны. Но не наглели. С каждого поля по одному.


Пока дошли до дома, сформировался вполне себе внушительный букет.


Железнодорожник постучал в синюю калитку. К калитке была гвоздями приделана летящая чайка.


На стук вышла жена. Он упал перед ней на колени и протянул цветы.


– Дуралей, – поворошила она на его голове седые волосы.


Мы пили чай, железнодорожник куда-то позвонил, и минут через двадцать к дому подъехал буханкой уаз. По борту его, в пыли, бежали буквы «Психиатрическая помощь».


– Ну, извини, – развёл в сторону руки начальник. – Другой не было. Праздники, блин.


У машины он обнял меня и уронил слезу:


– Ты это, – сказал хрипло в ухо, – только уж на день железнодорожника обязательно приезжай. На рыбалку съездим. С ночевкой. Во такие лещи у нас. Во такие, – раздвигал он свои жилистые ручищи.

В ножички

Ночью приехал Вован, сказал, что из коровы лезет мертвый теленок. А все пьяные. Охота же вчера только открылась. Лёха вызвался и ехал с ним через лес по невидимым лужам-рекам.


На ферме они стали вытаскивать по частям теленка из плачущей коровы. По частям, потому что он там умер.


У коровы буквально текли слезы. Вована и Лёху рвало от запаха. Внутри ломались косточки плода. Вытащили, кинули в пакет и поставили к выходу. А корова все равно металась по клетке и искала, и трубила. И что-то жгло в груди.


Лёха вышел в туманное утро, закурил и вспомнил её слова, когда она в его квартире надевала свои тянущиеся колготки:


– Блин. По-другому нельзя, что ли? Почему, ну почему обязательно нужно влюбляться? Почему человек предсказуем, как робот?


Эти слова она, конечно, адресовала себе.


«Забей», – хотел сказать он. Промолчал.


В тумане, за фермой, у невысоких, набухших бордовыми почками берез, токовали тетерева. И этими своими, ничем не примечательными звуками, сводили его с ума. Маленьким таким ножичком, как в детской игре, расчерчивали сердце на своё и чужое.

Ленин и Америка

Фотограф Кунаев – человек в городке N. известный. Закрутив винтом бутылку водки, он выпивает её за 37 секунд и затем снимает так, что диву даешься. Впрочем, эта необузданная страсть к выпивке толкает его к вечной изобретательности.


Кого только не притаскивал он в редакцию. Бесчисленных знакомых, собутыльников, каких-то негров с саксофонами.


А как-то звонит вечером, орёт сквозь шум:


– Как ты думаешь? Какой главный прием в репортаже?


– Эффект присутствия, – говорю. – А чего?


– Вот и ты тут, заладил: эффект присутствия, эффект присутствия. А Стенькин говорит, что главное в репортаже – водка. Кстати, хочешь написать про американца одного, скульптора, который Лениных и Сталиных лепил.


– Американец? Ленина?


– Ну, да. Тема – не фуфло. Железно.


– Ты ведь опять подсунешь бомжа какого-нибудь.


– Зуб даю.


Наутро Кунаев притащил в редакцию какого-то шустрого поджарого мужика. Он не просил червонец, и отказался даже от пива. Но по-русски шпарил и матерился.


Я отвел фотографа в коридор.


– Какой же это американец? Ты на кирзовые сапоги его посмотри.


– Откуда я знал, – сказал огорчённо фотограф, потому что терял бутылку. – Это мне знакомый один рассказал. Говорит, приехал, мол, на выставку упряжи для лошадей. Из самой Америки. А насчёт сапог я подумал: ковбой, наверно.


Это потом выяснилось, что Америка – деревня на стыке трёх областей – Рязанской, Нижегородской и Мордовии. Что мужик этот скульптор, ныне интересующийся лошадьми.


А сапоги его такие, потому что в кедах не пролезешь там..


Он зазвал нас в эту Америку. Мы еле выбили командировочные и стали собираться.


– Чудно как-то… Америка, – не унимался фотограф. И мужик рассказал.


Когда-то, ещё до революции, неугодных крестьян, какой-то барин отправил на выселки. За удаленность дорог, городов и весей, те прозвали место Америкой. Когда явилась советская власть, к Америке добавился эпитет Сов.


Так и жили люди. В Америке. Но со Сталиным, и.


…И вот мы на трёх лошадях с фотографом и Николаем Казаковым, как всадники, хрустя льдом в апрельских лужах, уносимся вдаль. Казаков зачем-то дал мне кнут. Раза три невзначай, я съездил им по уху фотографу. Из-под шубняка он показал мне увесистый кулак.


От городка К. в сторону Нижегородской области ехать километров 18. От коней валит клубами пар. С галопа они сбиваются на шаг. Начинается так называемая Нижегородская тайга. Ёлки, ручьи в лощинах, бревенчатый настил, занесённый песком.


В прорехе показывается Америка. Без небоскрёбов и Нью-Йоркских огней. Советская Америка – это три двора, пруд и памятник Ленину.


В одной избе живёт Николай Казаков. Рядом баня, небольшая конюшня. В другой дом летом приезжает пасечник из села Кользиванова. А в третий, какой-то андеграундный музыкант из Москвы.


Этой деревни нет ни на одной карте. Дома были пустые. Председатель, в чьем ведении они находились, отдал их буквально за гроши. Собственно, благодаря удалённости места и лесу, в котором с годами всё больше и больше бурелом заполоняет тропы, ничего и не воруют. Так, разве что зеки беглые из Мордовских лагерей или охотники забредут. Двери здесь открыты для всех.


Затапливаем печку, болтаем. Фотограф крутит радиоприемник, ловит, как он говорит, этой Америки «голос». «Голос» молчит.


– Зимой и я тут не живу, – говорит Казаков. – Зимой я в соседней деревне. Там у меня тоже избёнка. Так что я вроде буржуя получаюсь. А если серьёзно, то там у меня брат живёт, начальник конезавода.


Сам Николай Казаков здесь с 87-го. Когда-то окончил в Питере академию художеств. Помотался по городам. Разной дрянью, говорит, занимался. Бюсты вождей делал, памятники. В Минске, в Латвии. Потом скрутила тоска какая-то. Уехал к брату. Но и здесь занимался тем же самым. Чего он ещё умел?


– Один раз, помню, – говорит Казаков, – когда я в райцентре жил, приезжает, значит, ко мне один большой чиновник из Нижнего. Как раз тогда мода пошла Лениных, Сталиных в офисах ставить. И вот он покупает у меня за доллары большой бюст Владимира Ильича. Потом звонит и говорит: «Выслал за тобой машину. Никак не могу придумать, куда вождя этого поставить. Ты же всё-таки скульптор». Я приехал, глянул. На окошко – нехорошо. На столе – уж больно помпезно. А был в кабинете этого начальника шкаф такой старинный, невысокий. Вот, говорю, туда и поставь. Ну, кто ж знал, что он возле этого шкафа секретаршу свою стоя… это… того самого… пёр, значит. Припечатает её и жарит до посинения. И вот как-то от толчков его необузданных, Ленин возьми – и трах по башке этому члену партии. Он копыта и отбросил. Всё человеку дала Советская власть: кресло, машину, деньги. Секретаршу, наконец. А Ленин, спустя 70 лет после своей смерти всё и отнял.


Морозит. Тлеют угли. Фотограф хохочет. Выпил бутылку и хохочет. Я иду бродить по Америке. Кроме пустых изб и пруда от людей здесь осталась только околица из слег, береза с двумя скворечнями и этот памятник Ленину.


– Как Мамай прошел, – слышу я голос за спиной. Это Казаков вышел за мной, чтоб я не заблудился. В лощине кричит ребенком какая-то лесная птица.


Набродившись, сидим на крылечке, глядим на спутник, который то есть, то нет его.


– Америка, йо, Америка, – выходит фотограф на крыльцо. – И какой мудак поставил в такой глуши этот памятник. Домов нету, а он, стоит.


– Это я поставил, – тихо говорит Казаков. – Весело жила деревня, хорошо. И тут председатель сказал, что все деревни, как деревни, а в этой Америке все ни как у людей. Ни одного памятника. Вот они с районным начальством и обязали меня. После того, как его сюда привезли, один старик вышел и сказал:


– Пипец Америке.


Затушил о ладонь папироску «Беломора» и ушёл. И в самом деле, хотя, может, и не от этого, но с тех пор стали тут люди умирать потихоньку. Кто от чего. Половина разъехались. Так и не осталось никого. Домов уж нет, а он стоит. Сколько раз я просил трактористов: «Мужики, давайте снесем. А они ржут. Говорят: сам делал, сам и сноси. Даже за водку не хотят. Чудеса…»

Ветки яблонь на фоне вечернего неба

Мы ехали, и вечернее солнце играло за обочиной в трехлитровых банках, стоящих у ног берез. Березы, будто тетки на рынке за бесценок отдавали свои слезы.


– Ну и зачем столько? – недоумевала мелкая. – Кто выпьет? Только болячек деревьям наделали.


И так много было в словах ее жалости к этому простору, быть может, чересчур правильного, навязанного когда-то взрослыми в формулировке: так надо. А в голове моей все равно стучало: не зря все, блин. Не зря. И эти походы в лес, и сайты с жуками-богомолами-лисами. И полный портфель листьев, набранный по дороге из школы. И притаскивание в телефоне изображения старенькой велосипедной звездочки, которая вся в паутине «ну ты же любишь такое?»


В лесном прогале свернули с трассы, заглушили мотор. Дорога, вильнув, уходила в перелесок через поле. Барышня ринулась собирать на проселке дождевых червяков, которых так много после дневного дождя. Проделывала в пашне для них дырочки и засовывала «иди домой, иди». И такой вокруг запах стоял земли и неба… Всхлип после плача – вот какой был в тот момент мир.


А вечером жгли в саду костер. Дым пьяненький, нагловатенький «ну, ладно, че ты» вился вокруг извилистых станов, зазывал фруктовые деревья на вальсы. Вышибал у старых вишен слезу. И ни одна груша ему не отказывала.


Мелкая поджигала кончик прута и махала им, высекала из воздуха хлесткое.


– Эх, и нравится мне вот такой звук!

Все дружно ругали ее: в глаз попадешь, за шиворот уронишь. А она все равно.


Уже и угли осоловело подернулись, стали задремывать. А мы все сидели и сидели с теплыми лицами, говорили. И в простых словах тех, которые, в общем-то, ни о чем, был и другой, вполне себе ясный посыл: как хорошо, что мы есть друг у друга. И как здорово жить на свете.


Вернулся с добычи скворец. Нырнул в дырку, разгрузился. Сел на ветку и стал думать, что он лягушачий хор. Потом поперхнулся, осекся, и немедленно вжился в роль удалого соловья.

Девочка и птицы

Алинке


В троллейбусе толстая тётка с зубом из металла типа «нерж.» сообщила, что если в небе вдруг какнет птица и угодит этим добром в человека, то человек может смело готовиться к счастью.


Маленькая девочка Алина, которая, само собой, считала себя взрослой, потому что «мне скоро семь», подвергла это теткино утверждение глумливому сомнению.


– Хм, – сказала она.


И отвернулась. Просто однажды Алина видела такую картину. Но дяденька с испачканной лысиной, не вскочил на носочки, не кинулся танцевать лезгинку, он просто зашипел, а потом сказал такие слова, от которых вообще-то на губах вылезают страшные болячки. И чешутся.


Вечером, когда мама отпустила Алину с мячом погулять, она целых три минуты сидела на скамейке во дворе под берёзой, где склочничали, валтузили друг друга воробьи, болтала ногами, но счастья своего так и не дождалась. Не было даже посыла.


Тогда она взяла мяч и поскакала, напевая себе под нос «сон-ца луч». Как раз на солнце с торца дома в шикарной луже копошились, макались в лужу и даже целовались радужные такие голуби. Алина подошла поближе, немного постояла, подумала и как прыгнет прямо в середку водоёма. Голуби затрещали крыльями, будто ломились по валежнику, взмыли в небеса, глазам стало больно. И девочка дальше помчалась играть в мяч.


А после произошло вот что.


Голуби, совершив круг над районом, спустились на стройку. Там у вагончина с двускатной крышей, начальник СМУ, у которого пальцы никак не хотели укладываться в простую пролетарскую ладонь, плясали вразнобой, с жаром распекал понурых каменщиков. Вдруг один голубь свесил гузку, прицеливаясь, а смелый рабочий ему подсобил, взял крупного начальника под локоток и, будто собираясь ему что-то сообщить, подвел прямо под бомболюк. Всё получилось красиво. Начальник впал в еще большее бешенство, стряхнул какашку, взял камень, запулил, однако промазал, обломок кирпича перелетел через крышу и упал прямо в лоб его козырному автомобилю. А голуби – да, улетели.


По городу шёл человек. Он мучительно пытался бросить курить. Уже второй день. Поэтому с утра совал в пачку только две сигаретки. Оставалась одна, и как только он её вынул, предвкушая, самый ушлый голубь прицелился и виртуозно прямо на фильтр. Сначала человек хотел психануть, удавить себя галстуком от такой жизни, но, покумекав, выкинул и пачку и сигарету в урну. Перепрыгнул через лужу, потом еще через одну. Ему дико это понравилось, и человек решил с того момента только так и ходить.


Голуби сделали еще петлю.


Внизу брела парочка. Он что-то бубнил ей равнодушно. А она была огорчительна.


– Ты не веришь мне? Хочешь, чтобы небеса разверзлись, – произнесла и развела руки ладонями вверх. Тотчас беленькое и жидкое упало ей в ладонь. Двое внизу долго хохотали называли это чудесами, которые, как и любовь, приходят порой в не очень-то приглядом виде. Но главное же, происходят. Значит, дальше движется мир. Он что-то ещё говорил шепотом, прижав лицо её к своей груди, и целовал в макушку.


Вернулись голуби во двор. А там нестабильный алкоголик Викторыч. Расхлебенил окошко в мир, щурится от дыма папироски и наблюдает, как Алина скачет с мячиком и некий бродячий котенок с ней.


– Хорошо-то как, – вздохнул Викторыч после употребленного. Свалившуюся неожиданно бутылку от успешного ремонта соседского Вольво, Викторыч смаковал, растягивал. Он вдруг вспомнил, что в кармане его штормовки есть две конфетки. Но пока искал их средь множества ключей от прошлой жизни (которые зачем-то всё равно носил с собой), мама позвала Алину домой. Не сбавляя темпа попрыгушек, заданного мячом, девочка умчалась в подъезд.


В этот момент Викторыч подошёл к окошку и крикнул:


– Алинушка, лови! От крика птицы снова обрушились с крыши. Шествующая по двору женщина, закрыла голову руками, опасаясь за свою шляпу. Но голуби на этот раз пошутили.


– Это мне? – подняла конфеты, а потом глаза дама.


– А вы Алина, что ли? – вперился в неё глазами Викторыч.


– Непохожа? – приняла вызов дама.


– Чё это? Еще как похожа, одно лицо. Это, конечно, прозвучит как хамство: но, может, заскочите, жахнете со мною рюмашку? Я без намеков, алкоголь как средство для поэтичного общения.


– В другой раз, – улыбнулась она.


Викторыч отошёл. В проёме окошка небо было чистое, распахнутое, и что-то там пело, чья-то, видимо, радующаяся за него, дурака, душа. Он блаженно потянулся. Бутылка только почнута. С завтрашнего дня он вообще собирался завязать.


И лето, лето ведь только начиналось.

Предчувствие снега

«Снег – это вещь вещь», – говорила когда-то моя дочь и добавляла: «Это вобще прям.» И я с ней категорически согласен.


Мы потакаем снегу во всех его проявлениях. У нас с ним, можно сказать, тёплые, нежно-рассыпчатые отношения. Снег исполнен дивных полетов, он (простите) неразгаданный шифр, послание с небес.


Когда у нас будет много денег и, соответственно, праздного времени, мы станем издавать о нем малотиражные газеты. Ну, экземпляров так шесть или девять.


Будем запечатывать изданное в винные бутылки, из содержимого которых моя женщина готовит преотличнейший глинтвейн, будем бурить во льдах лунки и отпускать по неучтённым рукавам рек.


Бутылки запутают сети нервных браконьеров, они вынут, прочтут бумагой стерпленное, и непременно смягчатся сердцами, быть может, даже улыбнутся в наш адрес:


– Вот уроды.


Запах снега после долгого его отсутствия приносят в дом кошки. Понятное дело, не городские. Войдёт, а за ней шлейф разломленного переспелого яблока. Кошки нам тоже посланы с небес для напоминания о других, возможно, лучших мирах.


Встреча первого снега для нас это… ну да, ритуал. Скажем, как для японцев цветение сакуры. Правда, у них это созерцание спланировано на десятилетия (плюс-минус три дня). С законными выходными. Со стадным инстинктом идти в парки. С подскакиванием цен на пледы и термосы и бессовестной накруткой на кресла-качалки.


А у нас – другое. У нас – караулить надо.


Каждую осень, когда уже по ощущениям вот-вот, мы уезжаем подальше от городов и ждём. Ну, как ждём? Выпил – прислушиваешься.


Впрочем, не так давно мы убедились, что встречать первый снег во хмелю моветон и лжетренд. Потом – можно. А первый – он сам прилив мировой скорби и непоправимой жалости к себе прошлому.


Мы выходим в рыхлом рассвете в пустое, приготовленное для следующей беременности, поле. Пейзаж как мокрыми грачиными перьями утыкан на пригорке березняком. И такая картина: пять, допустим, мужиков (взрослых, некоторые с пузом) стоят, подставив лица небу. Как будто неумело молятся. Или рехнулись. И вот начинается.


Как правило, первый снег – он тёплый, почти парной. Можно поплакать, никто не заметит. От счастья, естественно. Которое было или есть. А поди и еще будет.


Соседка баба Маша выходит с роскошной нарядной шалью. Набирает её полную, заложив углы, как у конверта для писем, а затем кипятит, заваривает чай и нас зазывает. Сосед дядь Гриша зачерпывает ладонь и закусывает первым снегом самогон, утверждая, что это мед, прям мед, вот попробуй. До завтра он допьёт свою бутыль, а чё – он теперь в нирване. Утром, когда я буду пить из кружки сводящую зубы колодезную воду, дядь Гриша подмигнет озорно, молодецки и скажет:


– Да ладна, чо ты. Этим бОшку не обманешь.


И покажет горлышко из кармана, украдкой, как эротическую фотокарточку.


Первый снег двигает в душах людей тектонические плиты. Он даёт ощущение дома, когда намерзшись, наблуждавшись, возвращаешься к теплу. Он создаёт объемы и тени. И наглядно подчёркивает, что каждый твой шаг оставляет некий след. Вот оглянись.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации