Текст книги "В ножички. Короткие рассказы"
Автор книги: Владимир Липилин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
В октябре
Она ушла утром, когда за окном в тумане падали листья. И ничего больше не осталось у меня. Только грусть, исходящая от осенних полей, курево и вид ночного города.
Я пил на кухне привезённый из командировки самогон и чего-то ждал. Ждал, что она вернётся, что ли? Просто забудет чего-то и вернётся. Как когда-то забыла под подушкой бюстгальтер, который я нечаянно вытряхнул из простыни на балконе. Он полетел, зацепился за чью-то антенну… Да так и реял, как флаг долбанутой чьей-то любви, которая бросалась в глаза даже из окошка троллейбуса. Но теперь всё ушло.
Три вечера я ставил телефон возле тахты… Раньше она часто звонила по ночам. Проснешься порой часа в два от предчувствия какой-то неминуемой, щенячьей радости – и тут же звонок…
В этот раз звонил только друг Ов-ков. У него тоже была привычка будить заполночь и удивленно спрашивать:
– Ты спишь, штоль?
– Нет, – говорил я.
– А че делаешь?
– Жду, когда ты позвонишь.
– Чё такой грустный?
– Осень.
– А-а. Эстет, йо.
– Ну, тык.
– Я тут хокку написал, – говорил Лёша в трубку. – Слушай. С Ворониным был разговор. Философией там и не пахло. Умерла через час бутылка…
Утром была редакция, разговоры… Фотограф Кунаев привел какого-то поэта. – Вот, – сказал он. – Друг теплохода Михаила Светлова.
Кого только не притаскивал он в редакцию. Бесчисленных «знакомых» Высоцкого, «собутыльников» Венидикта Ерофеева. Человек начинал чего-то рассказывать. Кунаев в это время делал вид, что возится с фотоаппаратом. Он заранее выдумывал ему какую-нибудь легенду с деталями, с невероятными историями. Но тот где-то спотыкался, терял нить рассказа и говорил:
– Николаич, че выёживаться?
И, обращаясь ко мне:
– Товарищ, одолжи полтинник до понедельника.
Я вытаскивал из кармана бумажку, и они удалялись.
На сей раз, я думал, будет то же самое.
Познакомился Кунаев с поэтом на остановке. Фотограф ждал троллейбус. Подошел человек в белом плаще до пят. На мгновение их взгляды встретились.
– Пошли, – икнул фотограф.
– Пошли, – подмигнул поэт.
Весь вечер они потом сидели в кабаке. Поэт читал оду водке. Фотограф вяло поддакивал.
– Вот я и говорю… Пить надо меньше. Упал – хватит.
Через час разговоров в редакции, Семёнов и не думал уходить. Он улыбался корректоршам, утирал борцовскую шею носовым платком и гремел стихами.
«О ладонь бьются груди, как лебеди»
– Не хотите стихов, – вопил он в сторону едких критикесс, брезгливо морщащих носы. – Тогда, пожалуй, спою.
Гитара у нас была. Частенько мы сидели на подоконнике, свесив ноги на улицу, и орали что-то вроде «Когда я подохну с тоски по тебе».
Семенов кашлянул и запел:
У меня для тебя каждый день новости,
У меня для тебя ежедневно новый стих,
Музыка звучала, рифмы в ночь лились,
А у тебя для меня сигаретки кончились.
Потом я брал у него интервью. Он рассказывал про то, как работал в Харьковской филармонии. Объявлял номера. Как встретил однажды уже угасающего Светлова. Семенов тогда пописывал стишки, печатался в районной газете и везде носил с собой замусоленную тетрадь. Достав её из-за пояса, он хотел, было направиться к поэту. Но тут, задыхаясь от трепета, подбежала к нему девушка. Уставший и изрядно поддавший мэтр, морщился от этих восторгов и вдруг как заорет: «Почитай сначала Гоголя, дура». Девушка всхлипнула и убежала.
«А тебе чего?» – гаркнул на Семенова великий старец. Семенов спрятал тетрадку за пояс. Светлов налил стакан: «Я в твои годы бутылку между делом мог выпить».
Так молодой поэт получил благословение мэтра.
Рассказывал о том, как снимался в фильме про любовь. Как выиграл в Ялте дом в карты. Как потом его посадили. Как ставил спектакль в тюрьме. И много ещё чего. А потом он ушёл.
Я сбегал вниз за пивом и стал расшифровывать запись. Раздался звонок:
– Зайти можешь? – гремел в трубку Семенов. – Я кой-че забыл рассказать. Да… и захвати водки. Закуска имеется.
Я поднялся на шестой этаж гостиницы. Закуской оказалось вялое яблоко и окаменевшая вобла с прищуренным глазом. Семенов достал с подоконника дареную ему кем-то матрёшку, не раздумывая, отвернул ей бошку, налил и сказал:
– За спасение душ наших, гниленьких.
Потом мы бродили по улицам. Помню, лезла паутина в лицо. Пронзительно бирюзовое небо висело над городом, пахло дымом от листвы. А в прорехе между домами тлел и тлел, все никак не мог погаснуть алый закат.
Походя, на остановках Семенов знакомился с дамами. Черт его знает, чего он им там плёл, но почти все черкали ему адреса на каких-то обрывках и пачках от сигарет. Он тут же писал на другой стороне этих обрывков строчки. Некоторые со словами «годится» совал в карман, а некоторые, сказав «фигня», выбрасывал. А потом он исчез.
Ночью я ехал из редакции на велосипеде. Попала штанина под цепь. Я остановился. Сел на тротуар, извлекая материю, и услышал голос:
– Подвезёте? – спросила девушка, и не думая садиться.
– Садитесь, – сказал я, и не думая везти.
Девушка села на раму.
Было ещё пиво. Костер во дворе. А дальше? Не помню я, что было дальше.
Потом было утро. Я потянулся к будильнику, уронил на пол диктофон. Он зашипел, и я услышал чей-то голос.
– У нас тут, чувак, любовь всегда трагична. Да взять хоть вон народные песни: она любит его, а у него, мудака, – другая. И виноваты во всем этом бесконечные вёрсты и больное наше воображение, – распинался какой-то мужик, наверное, дворник.
– Встретился, было, человек и на какой-то миг показалось, что он единственный и навсегда. Но, сука, опять ведь привыкнешь, заноет сердечко-то, обледенеет душа. И опять вернется томительное ожидание, что вон там, за окном поезда, у зеленого огонька, уж точно твоё. Здесь бы и сойти. Да по сугробам, напрямик. И жить в вечных снегах да в благодати Божьей. Но и это, как потом окажется – тоже не то. И вечная, непроходящая вероятность того, что твоё тебе ещё не встретилось. Но ведь где-то же должно быть оно, это твоё паршивое счастье!?
Тут диктофон затрещал, и послышался записанный перед этим голос Семёнова:
…У меня для тебя дорогой ресторан,
Жареная курица, пива стакан,
Отблески свечей на хрустальной посуде,
А у тебя для меня – хрен на блюде.
У меня для тебя тропинка и лес.
У тебя от меня кот на дерево влез,
Я его сниму первым же выстрелом,
Несмотря на то, что очень быстр он.
Дуся и снег
Иногда по ночам Бог поднимает крыши, тихонько выдергивает из подушек перышки и щекочет добрых людей. Люди улыбаются и видят цветные сны. Мы с Дусей тоже не злые, но мы не любим щекотки. Просыпаемся, украдкой идем на кухню, варим чай и сосиску, сидим такие, думаем. Каждый про свое.
Дуся – наша кошка. Причем, Дуся это не совсем нейм или, как выражаются интеллигентные люди, кликуха. Это её твердая жизненная позиция.
При всей своей козырной величавости, торжественности спины и серьёзности бровей, она бывает, как формулировали мудрые люди, простодырой.
Ну, например, Дуся всерьез полагает, что с сусликами-сурикатами, которые в телевизоре или футболистами клуба «Анжи» можно отлично побеситься, дать, так сказать, жару.
Сусликов она подбадривает бубенцами лапами, не выпуская когтей, прячется за телевизор, после чего с бешеным взором и дергающимся хаотично хвостом вдруг выскакивает. По задумке режиссеёрши, сурикаты немедленно должны валиться в пылищу, перебирать в воздухе лапами и хохотать до опупения. Однако ничего подобного не происходит.
Футболисты тоже оказываются существами неуправляемыми и совершенно бестолковыми. Обсуждать с ними какие-либо тактико-технические действия станет только дурак. Но Дуся не такая.
И тогда она с ловкостью иллюзиониста превращается в летающего слона, начинает гонять по полу всякие там штуки. От пуговицы, что громыхает почти как канализационный люк до носков, которые тоже оказывается лязгают как железнодорожный состав, если, премёкиваясь с ними через голову на письменном столе, сносить разные канделябры, жестяные коробки и коллекции подстаканников.
Утром ей достается действо, издавна обозначаемое на Руси словом «втык». Конечно, хозяйка могла бы просто взять и прибить её, скажем моим горнолыжном ботинком, который – вот он, стоит в прихожей, бери любой, но она всего лишь называет её мелкой сволочью и бессовестной мордой. Дуся терпит и всё понимает: бешеные гены папеньки, запросто совершающего оздоровительные пробежки по потолку, не обманешь. Сидит понурая, с вселенской тоской, и с должным почтением выслушивает ряд назревших возражений. И вот, когда уже момент достигает своей кульминации, казалось бы, подожди ещё маленько и… но кошка, не меняя выражения на элегичной морде, начинает подмигивать то одним, то другим глазом. Тем самым превращая трагедию чьего-то там недосыпа в сущий пустяк, в балаган.
Для детей она объект раздора и дикой всё сметающей любви.
Ей прекрасно удается амплуа «Дуся ненадолго околела». Это когда девочки, разогнанные мною, с помощью упоминания Гринписа и прочих организаций в борьбе за защиту животных, всё же соглашаются с тем, что она должна спать днем, но непременно на спине, кверху лапами, поджав их, она ведь при этом такая миленькая.
Мы же с кошкой просто дружим. Нам, в сущности, делить нечего, кроме утренней ванны. Она ходит туда как раз тогда, когда и я. И считает обязательным, просто непременным сделать лапой по стене 146 движений (ну, да считал), когда закапывает в пластмассовый лоток свой внутренний мир. Но мы с ней вполне мирно на этот счет договариваемся.
Возможно, поэтому она вовсе не считает зазорным ходить курить со мной на балкон. Там мы дышим никотином, смотрим на звёзды и молчим.
Вот и в этот раз. Я разминаю сигаретку, открываю осторожно дверь.
А там – снег. Прекрасный, как степь наутро после лебединых свадеб. Вызывающий одновременно тоску и удаль, как роскошнейший блюз.
Для Дуси он вообще первый. В жизни её первый.
Она сидит, на подоконнике, таращит глаза, нюхает так смешно. Прозрачные узорные крупинки задерживаются на ее лесках-усах. Дуся фыркает, глядит на меня ошарашенно, будто спрашивает.
– Чё это?
– Снеег, – тяну я.
– Ааа, – кивает она. Хотя, конечно, это так, для порядку, чтоб не продолжать разговор. Так же все ясно же. Правда, пока ничерта не понятно.
Какой-то мужик закрывает машину, средь укрытых попонами таких же, идет нарочито медленно. Вокруг ни души. Он задирает бошку вверх, а потом в телефон, как будто хочет отправить всему миру смс-ку. Что —нибудь этакое восторженное. Экспрессивное, матерное.
Мы с Дусей молчим, хотя пронимает и нас, хочется прыгать, валяться, и валять в этом снегу девушек. Хочется разбудить всех домашних и затаенно подвести к окну. Но. С девочками мы вчера разо… поссорились, короче. Я применил к ним старинную словесную угрозу типа ремень, обещал отлупить. Что вызвало в их стане только ещё больше прысканья и шушуканья.
Ее будить не стану тоже. Пусть поспит.
Ведь ещё осенью я подкупил (сумкой отборной моркови) в дальних лесах зайцев. Чтобы они там, как только выпадет первый, следами своими что-то такое изобразили. Пусть сбивчивое, путаное, но о моей любви к ней, о том, что она нечеловечески мне дорога и нужна. Вот завтра купим ещё моркови и поедем читать.
Яблоки собирать
– Ты приедешь сюда в октябре? Со мной. Яблоки собирать.
Вечером она говорит это у костра, кутаясь в мой свитер. Рукава пустые висят.
Август. Небо звёздное. И если поднять голову можно задохнуться, упасть.
– Да, – просто говоришь ты, щелкая в ладонях пластиковым стаканчиком. На донышке капля вина.
Сыро. И сад, как ночная река светится – неизвестно, где берег другой.
Пустыми рукавами моего свитера она обнимает свою шею. И вдруг произносит:
– Поцелуй меня.
Выходит неловко, несуразно, наивно. Как в первый раз. А он и есть первый. Каждый раз с ней.
У черных, будто увеличенных темнотой елей, светит желтым окно. Спит её сын.
В хрущевском доме далеко-далеко, где от телевизора синее марево, спит, наверное, и моя дочь.
Мы стоим, обнявшись. Мы знакомы три дня. Или так кажется мне? Впереди будет много хлопаний дверями, бросаний телефонных трубок, поцелуев на ветру. Будет, будет, будет.
Под утро в натопленном доме она засыпает. Я осторожно вытаскиваю руку из-под ее головы. И долго смотрю, как на шее, бьется тонкая бледная жилка: будет – не будет, будет – не будет.
Потом на волглом от тумана крыльце прикуриваю от сигареты сигарету.
Крик электрички по мокрой траве близок и отчетлив.
С ветки, щёлкнув, падает… и катится, катится первое сладкое яблоко.
Жить красиво
Юлии Марьиной
А снег такой сочный, богатый, как мех соболя на хвалящих, волнующих его руках, шёл два дня. И дети высыпали дикие, как африканцы. А с ними и их родители ни разу не уставшие, готовые продолжать валять дурака, ваньку, снеговиков, чужих жен, а потом понемножечку, холодненькую, развернув на санках походный привал. Стаканчики в карманчиках, бутылочка у сердца во внутреннем. Праздник, чай, провожаем. Да не один.
И я вовсе не лучше, взял лыжи охотничьи и поехал на троллейбусе в лес. Сошел на остановке, проплелся деревенской еще улицей, постоял. Заброшенный фруктовый сад будто шептал что-то голыми ветками через сыплющее на него. Не разобрать.
Как вдруг мужик. Спит. Прямо на тропке. Ладони под небритостью лодочкой. Ноги сбились со стежки, и нету силы их уговорить, наставить на вектор правильный. Он и бросил их бессовестно в сугробе, а алкогольное вялое туловище бережно прямо на тропку. Я поднял его еле, поставил.
– Иди потихоньку, – говорю. – Туда. К людям.
Мужик обернулся и так по-доброму, расслабленно улыбнулся. Но тут же вдруг взглядом потух, как перегоревшая лампочка.
– Некрасиво, – сказал.
– В смысле? – задержался я.
– Пойду некрасиво, – продолжил дядька. – А жить надо наоборот.
И вот пока бродил я по лесу, пока разводил костер, жарил на нем хлеб, шёл к остановке, всё думал и думал, как жить? Ну, чтоб красиво. Разное лезло в башку. И хотелось стать лучше, терпимей, добрее.
В троллейбусе сквозь запотевшее окошко увидел, как двое полицмэнов ведут под руки к служебному уазику человека. Аж пот прошиб, протер окошечко: нет, не мой. Мой в кожанке был и с капюшоном.