Текст книги "Цветы в тумане: вглядываясь в Азию"
Автор книги: Владимир Малявин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Совершенно закономерно поэтому, что у Азии есть два по видимости взаимоисключающих, в своем роде радикальных, предельных образа: наряду с Азией водных просторов имеется Азия великой суши: бескрайних степей, плоскогорий и высочайших гор. Вот почему сердце Азии – безудержный аскетизм, который превращает жизнь в преграду самой себе, странным образом ищет себя в отсутствии всего живого в духе изречения Мен де Бирана: «Я помогаю своей смерти всеми силами своей жизни». Азия – тихий омут, в котором таятся душевное неистовство и желание испытать жизнь силами самой жизни.
Контраст человеческого муравейника равнин и безлюдья гор и пустынь, массы воды и массы суши – такова Азия в предельно-полном выражении ее исконной раздвоенности. Одно странным, непостижимым для европейца образом продолжается в другом. В Азии все есть другое, а другое – это все. Ее сердце – бездонная глубина самоподобия, где вещи настолько же тождественны, насколько отличаются друг от друга. Всеобщая мнимость устанавливает главную ценность азиатской жизни: удержание центрированности, всеобщего равновесия сил. В азиатском миросознании все изменяется – и должно изменяться – только для того, чтобы вернуться к своему началу, своей природе. Правда азиатской жизни и есть этот несчислимый зазор между присутствием и отсутствием, опытом и знанием, в котором, строго говоря, упраздняется и то и другое и воцаряется Великая Пустота: не-сущее, все в себе несущее.
Таков же эффект «большого пространства» – подлинного тела Азии: изменять себе, отсутствовать в себе, непрерывно перетекать в иное, чтобы… быть собой. Оттого же измеряемое время хронологии несет в себе иное время-гунфу, текущее наоборот к началу всего сущего. Безбрежная ширь не имеет образа или формы, но оборачивается своей противоположностью: затерянным островом, «глухим углом». Так Русь «затерялась в Мордве и Чуди» именно потому, что она необъятно велика. В этой преемственности полюсов и контрастов виртуальное и действительное, подлинное и иллюзорное, даже, как уже говорилось, жизнь и смерть оказываются неотделимы и неразличимы. Даже туризм, угрожающий, казалось бы, «истинной традиции», не страшен Азии, но только усиливает, еще ярче высвечивает нераздельность истины и иллюзии в азиатском бытии, неуничтожимость той обманчивой – но с полной серьезностью разыгрываемой, сущностно игровой – идентичности, которая требует отличаться даже от самого себя, быть благодаря небытию и потому составляет основу всякой азиатской стратегии.
В этой переливчатости жизни нет ничего надуманного, напускного. Она восходит к игре творческого воображения, которая и есть природа сознания. Изначальные, дорефлективные «данные» опыта вдруг превращаются в узнаваемые образы, жизнь обретает смысл. Не так ли святые подвижники «опознают» лики богов и будд в окружающем пейзаже? И имя им – легион. Между тем эти образы по природе своей иллюзорны, обманчивы, и именно это обстоятельство придает им эстетическую ценность. Людям свойственно любить совершенство мнимости, их искренне забавляют обманные виды. А в результате душа Азии способна удерживать в эстетически-цельной «пустоте» Небесного Сознания самые разные стили от крайней экспрессии до фотографически точного натурализма.
Но не ищите в таком случае «настоящую Азию». Эта Азия – в семенах ваших сновидений, а всякая другая неинтересна. Азию вообще не нужно искать, ею надо жить. Ваш взгляд будет блуждать поверх и мимо всех образов, пока не упрется… в устремленный прямо на вас на людной улице взгляд нищего, женщины, монаха – взгляд-удар, взгляд-зов, исходящий из последних глубин души и, как внезапный удар колокола, оглушающий плотной тишиной вечности.
Вот странное предназначение азиатских стран, нагляднее всего отразившееся, пожалуй, в судьбе Тибета: предъявлять разделенность своих физического и духовного образов и тем самым подсказывать путь к обретению подлинно целостного отношения к миру. Речь идет о целостности интуитивной и сокровенной, которую не исследовать никакой феноменологией. «Сознание не есть то, чем оно является. Что же в нем сознавать?» – говорит китайский мудрец. Кто хочет познать Азию, должен учиться видеть сквозь образы мира и познавать «молча на ощупь» (Конфуций о высших стадиях познания).
Азиатская словесность и искусство, соответственно, развертываются под знаком иносказания и декоративности сродни церемонному обхождению (именно обхождению, хождению вокруг да около). Отсюда великая сила и обаяние для азиата благодушно-иронической, часто не без примеси стратегического расчета болтовни, балагурства или просто «вранья» в духе русской хлестаковщины[2]2
В. В. Бибихин писал, что в России «люди врут без смысла, пользы и цели». И находил в этой черте русских нравов азиатский след.
[Закрыть], а если говорить шире (но строже), всякого расплывчатого, гадательного рассуждения, где правда перемешана с фантазией. Да и как может быть иначе, если для людей Дальнего, крайнего Востока вещи связываются не правилами логики или даже грамматики (в китайском языке почти отсутствующей), а чистой интерактивностью встречи и заложенным в ней иным порядком миросознания, который выбивает из привычного дуализма субъекта и объекта и заставляет мыслить мир в оппозициях «внутренности внутреннего» (понятие, в Европе известное еще Сведенборгу) и «внешности внешнего», внутренней глубины телесного опыта и его орнаментальности, отчужденного следа. В сущности, то и другое есть тень – вещь всецело декоративная, обладающая только поверхностью, но сообщающая о внутренней, символической толще жизни.
Подлинный исток подобного миропонимания – символизм ритуала с его требованием непрерывного утончения сознания, роста духовной чувствительности. Чем более тонкие различия мы способны осознавать, чем мы чувствительнее, тем ближе к истоку нашего опыта и тем более тонким вкусом и большей способностью к коммуникации обладаем, тем отчетливее мы чувствуем непредсказуемую, но разлитую всюду и неустранимую игру бытия.
Все дело в том, что азиатская мысль верна простейшей, вечно актуальной реальности нашего существования: живому телу и его присутствию в мире. И это единственная реальность, которую невозможно определить, доказать, даже представить. Это тот самый случай, когда прав Уайтхед, назвавший точность определений «подделкой истины» (fake). Есть реальность, о которой можно и даже нужно говорить неточно.
В конечном счете герой Востока, как игрок, мастер или стратег самой жизни, не побеждает природу, а окультуривает ее, при этом угождая ее исконным свойствам. Таков Великий Юй в Китае, направивший течение вод в Поднебесном мире. Таков чиновник Ли Бин, создатель древнейшей ирригационной системы в юго-западном Китае, заставивший Речного бога служить людям. Подобно древнему даосу, который умел воспитывать кротких тигров, потому что никогда ни к чему не принуждал их, Ли Бин только воспользовался естественными свойствами водной стихии.
Веками воспитывавшаяся деликатность дальневосточных народов вытравила из их памяти натуралистические подробности мифа о жертве героя. Даже сановнику-поэту Цюй Юаню, утопившемуся, как требовали приличия, из моральных соображений, согласно легенде, только угрожает быть съеденным водяным драконом, но люди бросают в воду рисовые пельмени, чтобы ублажить дракона и уберечь (sic!) Цюй Юаня.
Итак, жизнь на Востоке, будучи сущностью живой коммуникации, мыслится как начало нравственное, а этот нравственный смысл жизни, в свою очередь, предполагает различные ступени интенсивности переживания, состояния возвышенные и низменные и, следовательно, иерархию форм жизни. Эта иерархия имеет, конечно, внешнюю, формальную сторону, которая очень не нравится современному демократическому поколению западных людей. Восток, написал недавно один американец, «насаждает духовную нищету, которая уместно дополняется почти маниакальным раболепием перед властью». Вообще-то духовная нищета – это не обязательно плохо, о ней и Христос говорил. Нищета позволяет жить с полной непосредственностью и, стало быть, жить подлинно. Истинная власть тоже заслуживает уважения – хотя бы потому, что не выражает ничего личного и частного. А внешняя иерархия, если чем и дополняется, то прежде всего иерархией внутренней, недоступной формализации, лишь символически промысливаемой. Человек различает гораздо больше запахов, чем цветов, безошибочно распознает их даже по прошествии многих лет, но запахи не имеют объективных признаков. Точно так же высшие ступени внутренней иерархии недоступны объективному знанию, носят символические названия и удостоверяются только интуицией и опытом учителя. Но опознаются с непреложной убедительностью.
Геройство – оно же мудрость, власть и моральный авторитет – на Востоке в том и состоит, чтобы не побеждать природу и ее венец – жизнь, а предоставлять жизни жительствовать. Герой Востока утверждает не себя, а мир в себе и через себя. Он оставляет мир – и мир остается ему. Совместность и сообщительность вместо сущности и тождественности себе – вот его принцип. В акте самопреодоления (на Востоке говорили «самоопустошения», этим понятием, кстати, передается по-китайски кенозис Бога в Христе) он дает жизни быть тем, чем она может и, более того, должна быть. Он в высшем смысле человечен, потому что утверждает высшую свободу человека: быть больше, чем ты есть, и, оставляя себя, предоставлять всему свободу быть. Герой Востока отворяет все двери и развязывает все узлы до того, как жизненные проблемы предстанут умственному взору и застынут в своей концептуальной запутанности. Он освобождает прежде всякого рабства.
В противоположность формальному, бескрылому, но с претензией на полную достоверность стремлению Запада продублировать жизнь в «общих понятиях», восточное искусство не ищет репрезентации, а представляет саму глубину не-идентичности, пустотность всех образов. Вот почему азиатская жизнь неотделима от актерства, лицедейства, не претендующего на «объективную» достоверность, но ценного самого по себе как слепок игры-совершенствования: игры в совершенствование и совершенствования в игре. Оттого же восточный мудрец не имеет никакого знания, он знает только, когда… не действовать (если угодно, недействовать), он вечно временит, его знание совпадает с самим течением времени. Его мудрость ищет не выражения, а… рассеивания (сань), удостоверяя всеединство каждым нюансом опыта, беспрестанным обновлением мира в открытии бесчисленных курьезов жизни. Даосский подвижник достигает просветления, «как змея сбрасывает кожу», и вечно остается, оставляет себя в жизненных метаморфозах. Китайский художник мог изобразить «горы в тумане» так, что рябь облачной дымки становилась неотличимой от очертаний горного склона. Поистине, в каждой вещи просвечивает нечто «совсем другое», и мир вокруг нас – след интимно-неведомой реальности, печать всечеловеческого присутствия.
Свое самое полное и точное выражение этот принцип нашел в восточном театре. Нельзя не изумляться глубинному единству театральной традиции на всем пространстве от гималайских хребтов до берегов Японии, и притом во всех ее жанрах и формах. Повсюду в Азии театр воплощает праздничную избыточность жизни и глубоко религиозен, повсюду актерская игра выражает «божественную меру» (суждение китайского театрала XVI в.) бытия, да и обращена к богам, повсюду театральное представление есть машина интенсификации жизни: яркие цвета и громкие звуки, речь и жесты преображаются в пение и танец, чувства акцентируются и стилизуются. Отсутствует западное различие между реалистическим и символическим искусством: между народным танцем масок, городским фарсом и элитарно-церемониальным классическим театром имеется естественная преемственность в ориентации представления на сам факт игры. Этот театр – как праздничный фейерверк, по-китайски – «дымовые цветы». Недаром Дзэами, теоретик японского театра Но, уподобляет идеал актерской игры «цветку в полном цвету». Огни фейерверка высвечивают пустоту небес, но мир расцветает в пустыне просветленного сердца.
Лао-цзы сказал: «Все вещи являются в изобилии, сквозь них прозреваешь возврат». Стало быть, мудрый постигает достоверность вещей в том, как они не есть, в существовании под знаком «как не». Но все перемены удостоверяют одно непреходящее Возвращение. Тысяча изображений Будды в буддийских храмах или свитки с изображением «пятисот святых», «ста (т. е. всех видов) лошадей», «ста чайников» и т. п. указывают на один архетипический, подлинно бытийный жест, который многозначительно отсутствует во всех образах, вновь и вновь разыгрывается в круговом движении, в событии вечного возвращения, в котором все равно есть и не есть, является и покоится, все сливается в мареве жизнесмерти. Образ на Востоке – это всегда вариация неизреченной темы, стилизация невыразимого опыта. Стилизованный образ опознается через серию явлений, он есть знак того, что вечно возвращается в потоке жизни. Он – звено вселенской трансформации, которая исходит из темных глубин опыта и уводит к невообразимому будущему. Оттого же «великий стиль» восточного искусства очень органично совмещал в себе натурализм и крайнюю экспрессию, полагая свой идеал в синкретически-стильном образе. В истории китайской живописи даже легко различимы несколько последовательных циклов формирования и разложения такого образа.
Душа Азии не нуждается в костылях формальных доктрин, теорий, даже государственных идеологий. Она живет несотворенным, бесконечно разнообразным ритмом самой жизни, который позволяет достичь необычайно эффективной коммуникации и прочного, энергийно-плотного человеческого общежития. И никакого растворения личности в массе. Музыкально живущий человек, любезный и уважаемый, наделен обостренным чувством своей индивидуальности.
Вот странная, но практичная логика Востока, основа его вековечных традиций: чем больше люди уступят друг другу, чем дальше они разойдутся, тем ближе друг к другу окажутся, тем лучше сделают общее дело. В идеальной коммуникации не звучит речь, ее смысл не исходит от отдельного субъекта, в ней никто никому ничего не передает, но в ней все передается прежде субъективного понимания. Мудрец Востока – не познаватель, а хранитель истины, архивариус чудес, регистратор духовных свершений.
«Посреди храма возвышался вертикальный столб, на котором были начертаны четыре знака. „В надписи таинственно то, что она говорит, – думал Клодель. – Никакой момент здесь не отмечает ни возраста, ни места, ни начала этого знака, стоящего вне времени; это лишь уста, которые вещают. Он есть. И предстоящий лицом к лицу созерцает предписание, имеющее быть усвоенным…“»
(Поль Клодель о китайской письменности в изложении М. Волошина)
Эта совершенно естественная, не нуждающаяся в обосновании, эстетически безупречная цельность мироощущения на Востоке коренится в уже известном нам требовании тонкой духовной чувствительности, каковая есть не что иное, как сердечное бодрствование – сознание телесного соприсутствия-в-мире. Главное требование личного усовершения на Востоке: сознание должно наполнить все тело (не столь уж странное требование, если учесть, что сознание на Востоке ассоциировалось с кровью). Здесь не требуется никакого нарочитого усилия: мудрый не насилует себя, а дает свободу действия врожденному, как сказал бы Ницше, «великому разуму тела».
Таков смысл восточной уступчивости. Последняя есть далеко не только знак любезности, но и способ достичь высот духовного просветления, овладеть не просто жизненным ритмом, но паузой, покоем, этот ритм созидающими, и так стать подлинным господином жизни. Все восточное искусство нацелено на то, чтобы до мельчайших нюансов выразить или даже, точнее, непосредственно, «в реальном времени», воплотить жизнь тела как прообраза «таковости» бытия, постигаемой бодрствующим духом. Впрочем, другого модуса существования у тела, этого «чуда стиля», по выражению Мерло-Понти, и нет, так что речь идет об искусстве естественности.
Ритм рассеивается в бездне жизненных метаморфоз. Самость восточного мудреца живет в бесконечном разнообразии бытия. Это событие рассеивания преображает мир в пустыню, наполненную призраками и фантомами реальности, которая всегда отсутствует, но уже свершилась и вечно грядет.
Современная тайваньская танцевальная труппа «Облачные Врата» передает мирообраз каллиграфического письма средствами новаторской хореографии, выстроенной на базе даосской гимнастики тайцзицюань. Представления труппы создают образ водного потока (главная метафора жизни и человеческой деятельности на Востоке) и притом потока бесконечно изменчивого, непрерывно утончающегося, не знающего драматических столкновений, внушающего чувство вселенской гармонии. Жизнь этого тела-потока определена даосской формулой: суй цзи ин бянь, «следуя импульсу жизни, соответствуй переменам». Этот образ открывает нам безмерную глубину мгновения и случая. Самое непосредственное в жизненном опыте – это как раз то, что сейчас – и вечно – отсутствует. Жизнь есть соответствие всех ее метаморфоз, и, следовательно, она изначально нравственна, требует от человека со-ответственности в мировом потоке бытия. Это значит быть верным жизненным превращениям, выверенно следовать им.
Не знаю, какой смысл вкладывали в название труппы ее создатели, но мне он видится таким: облака с неизбежностью мирового ритма клубятся и рассеиваются, обнажая в своих свободно-четких движениях пустотность всех форм и так указывая врата в отсутствующую глубину опыта. В вершине просветленности мы возвращаемся в «бесконечную конечность» мира.
Проходя недавно через Мемориал Чан Кайши в Тайбэе, вокруг которого в последнее время идут ожесточенные споры о том, нужно ли переделывать его в «памятник тайваньской демократии» (не дает спокойно жить история даже на далеких островах), я обнаружил, что площадь перед мавзолеем генералиссимуса облюбовали любители барабанного боя: сразу несколько оркестров расположились поодаль друг от друга, оглашая окрестности то одним, то другим будоражащим пассажем. Барабан наряду с колоколом и глиняной свистулькой – старейшина китайской музыки. В семействе китайских музыкальных инструментов он представительствует от самого Неба, и он же – главный заводила на всех церемониях и праздниках. В даосских храмах перед началом службы монах особым образом бьет в большой барабан: сначала несколько отдельных сильных ударов, которые становятся все чаще и перерастают в громовую лавину звуков, заканчивающихся опять-таки несколькими энергичными ударами. Очень точный звуковой образ все того же водного потока или, может быть, камнепада: символ предельного расслабления.
Звук барабана особо ценился на Востоке за то, что он наполнен как бы тугой, слегка вибрирующей силой – лучший слепок наполненности и трепета бодрствующего духа, телесно воплощенного (а ведь дух действует своим отсутствием, он есть там, где его нет). Барабан потому и считался «небесным» инструментом, что способен указать на «небесные» истоки нашего сознания. Мы можем услышать его и внутри себя, если закрыть уши ладонями и щелкнуть по затылку пальцем: популярное даосское упражнение для духовного пробуждения.
Удар барабана или колокола – средоточие мирового ритма, образ того, что вечно отсутствует в неисчерпаемом многообразии жизни.
Есть на Тайване и театр, экспериментирующий с духовными и художественными возможностями барабанного боя, так называемый Театр духовных барабанщиков (на Западе больше известный как «Театр Ю»). Труппа начала с участия в религиозных праздниках и постепенно приобрела черты духовной школы: ее рабочий день начинается в шесть утра с двухчасового занятия гимнастикой тайцзицюань и сидячей медитацией, актеры соблюдают монашескую диету, перед представлением проходят пешком по два десятка километров, чтобы отрешиться от мирского, и т. п. Постановки театра имеют вид музыкальных представлений с религиозным сюжетом, где духовное состояние героев передается только звучанием барабанов. Слова не нужны этому прямому, «сердечному» общению. Как поясняет руководительница театра Лю Жоюй, «предмет наших представлений – пустота, в которой есть только барабанщик и барабанный бой. И зрители погружаются в эту пустоту, постигая, что она есть в каждом и повсюду, тогда как мысли у каждого свои. Когда люди соприсутствуют в этой пустоте, они причастны подлинному настоящему, здесь и сейчас».
Что ж, эта тайваньская труппа ревностно исповедует восточную философию событийности, совместности самоустраняющихся, пустотных единичностей. Но вот примечательная деталь: тайваньские барабанщики решительно отделяют себя от аналогичных трупп в Японии, полагая, что японским актерам присущ дух спортивной борьбы и азарт победы, тогда как китайские мастера барабана ищут расслабленности, которая и дает силу творческой экспрессии.
Вот весь секрет восточной мудрости: кто отдает себя жизни, тому жизнь воздает сторицей. Отдать нужно обязательно все, нужно дойти до последней пустоты, только тогда тебе воздастся по заслугам. А если хоть чуть-чуть оставить себе, не получишь ничего. Непривычная, почти невероятная и, очевидно, не для каждого предназначенная бухгалтерия.
На Востоке лучше, чем где бы то ни было, знают: много званых, да мало избранных. Но знают там и то, что жизнь сама по себе – высшая радость, и лишь тот, кто вместит в себя «вечность бескрайних пространств», сможет доподлинно быть «здесь и сейчас».
Может быть, поэтому жители Востока как будто не претендуют на небесное блаженство. Они больше похожи на смиренных и наивных детей Земли.
Воистину возвращается тот, кто умеет по-настоящему уйти; чтобы быть, надо уметь не быть.
Нет ничего чудеснее обыденного, ничего фантастичнее действительности.
Строгий японский буддист Дзэами скажет об этой истине нарочито парадоксальной сентенцией: «В царстве Силла в полночь ярко сияет солнце». А скрытный китаец-даос намекнет с улыбкой об источнике силы в себе: «В коме ваты спрятана острая игла».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?