Электронная библиотека » Владимир Маяковский » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Облако в штанах"


  • Текст добавлен: 25 мая 2023, 21:00


Автор книги: Владимир Маяковский


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Никчемное самоутешение
 
Мало извозчиков?
Тешьтесь ложью.
Видана ль шутка площе чья!
Улицу врасплох огляните —
из рож ее
чья не извозчичья?
 
 
Поэт ли
поет о себе и о розе,
девушка ль
в локон выплетет ухо —
вижу тебя,
сошедший с козел
король трактиров,
ёрник и ухарь.
 
 
Если говорят мне:
– Помните,
Сидоров
помер? —
не забуду,
удивленный,
глазами смерить их.
О, кому же охота
помнить номер
нанятого тащиться от рождения к смерти?!
 
 
Все равно мне,
что они коней не поят,
что утром не начищивают дуг они —
с улиц,
с бесконечных козел
тупое
лицо их,
открытое лишь мордобою и ругани.
 
 
Дети,
вы еще
остались.
Ничего.
Подрастете.
Скоро
в жиденьком кулачонке зажмете кнутовище,
матерной руганью потрясая город.
Хожу меж извозчиков.
Шляпу на́ нос.
Торжественней,
чем строчка державинских од.
День еще —
и один останусь
я,
медлительный и вдумчивый пешеход.
 
Мрак
 
Склоняются долу солнцеподобные лики их.
И просто мрут,
и давятся,
и тонут.
Один за другим уходят великие,
за мастодонтом мастодонт…
 
 
Сегодня на Верхарна обиделись небеса.
Думает небо —
дай
зашибу его!
Господи,
кому теперь писать?
Неужели Шебуеву?
 
 
Впрочем —
пусть их пишут.
Не мне в них рыться.
Я с характером.
Вол сам.
От чтенья их
в сердце заводится мокрица
и мозг зарастает густейшим волосом.
 
 
И писать не буду.
Лучше
проверю,
не широка ль в «Селекте» средняя луза.
С Фадеем Абрамовичем сяду играть в око́.
Есть
у союзников французов
хорошая пословица:
«Довольно дураков».
 
 
Пусть писатели начинают.
Подожду.
Посмотрю,
какою дрянью заначиняют
чемоданы душ.
 
 
Вспомнит толпа о половом вопросе.
Дальше больше оскудеет ум ее.
Пойдут на лекцию Поссе:
«Финики и безумие».
 
 
Иззахолустничается.
Станет – Чита.
Футуризмом покажется театр Мосоло́вой.
Дома запрется —
по складам
будет читать
«Задушевное слово».
 
 
Мысль иссушится в мелкий порошок.
И когда
останется смерть одна лишь ей,
тогда…
Я знаю хорошо —
вот что будет дальше.
 
 
Ко мне,
уже разукрашенному в проседь,
придет она,
повиснет на шею плакучей ивою:
«Владимир Владимирович,
милый» —
попросит —
я сяду
и напишу что-нибудь
замечательно красивое.
 
Себе, любимому, посвящает эти строки автор
 
Четыре.
Тяжелые, как удар.
«Кесарево кесарю – богу богово».
А такому,
как я,
ткнуться куда?
Где для меня уготовано логово?
 
 
Если б был я
маленький,
как Великий океан, —
на цыпочки б волн встал,
приливом ласкался к луне бы.
Где любимую найти мне,
такую, как и я?
Такая не уместилась бы в крохотное небо!
 
 
О, если б я нищ был!
Как миллиардер!
Что деньги душе?
Ненасытный вор в ней.
Моих желаний разнузданной орде
не хватит золота всех Калифорний.
 
 
Если б быть мне косноязычным,
как Дант
или Петрарка!
Душу к одной зажечь!
Стихами велеть истлеть ей!
И слова
и любовь моя —
триумфальная арка:
пышно,
бесследно пройдут сквозь нее
любовницы всех столетий.
 
 
О, если б был я
тихий,
как гром, —
ныл бы,
дрожью объял бы земли одряхлевший скит.
Я
если всей его мощью
выреву голос огромный —
кометы заломят горящие руки,
бросятся вниз с тоски.
 
 
Я бы глаз лучами грыз ночи —
о, если б был я
тусклый,
как солнце!
Очень мне надо
сияньем моим поить
земли отощавшее лонце!
 
 
Пройду,
любовищу мою волоча.
В какой ночи,
Бредово́й,
недужной,
какими Голиафами я зача́т —
такой большой
и такой ненужный?
 
России
 
Вот иду я,
заморский страус,
в перьях строф, размеров и рифм.
Спрятать голову, глупый, стараюсь,
в оперенье звенящее врыв.
 
 
Я не твой, снеговая уродина.
Глубже
в перья, душа, уложись!
И иная окажется родина,
вижу —
выжжена южная жизнь.
 
 
Остров зноя.
В пальмы овазился.
«Эй,
дорогу!»
Выдумку мнут.
И опять
до другого оазиса
вью следы песками минут.
 
 
Иные жмутся —
уйти б,
не кусается ль? —
Иные изогнуты в низкую лесть.
«Мама,
а мама,
несет он яйца?» —
«Не знаю, душечка.
Должен бы несть».
 
 
Ржут этажия.
Улицы пялятся.
Обдают водой холода́.
Весь истыканный в дымы и в пальцы,
переваливаю года.
Что ж, бери меня хваткой мёрзкой!
Бритвой ветра перья обрей.
Пусть исчезну,
чужой и заморский,
под неистовства всех декабрей.
 
К ответу!
 
Гремит и гремит войны барабан.
Зовет железо в живых втыкать.
Из каждой страны
за рабом раба
бросают на сталь штыка.
За что?
Дрожит земля
голодна,
раздета.
Выпарили человечество кровавой баней
только для того,
чтоб кто-то
где-то
разжи́лся Албанией.
Сцепилась злость человечьих свор,
падает на мир за ударом удар
только для того,
чтоб бесплатно
Босфор
проходили чьи-то суда.
Скоро
у мира
не останется неполоманного ребра.
И душу вытащат.
И растопчут та́м ее
только для того,
чтоб кто-то
к рукам прибрал
Месопотамию.
Во имя чего
сапог
землю растаптывает скрипящ и груб?
Кто над небом боев —
свобода?
бог?
Рубль!
Когда же встанешь во весь свой рост
ты,
отдающий жизнь свою́ им?
Когда же в лицо им бросишь вопрос:
за что воюем?
 
«Нетрудно, ландышами дыша…»
 
Нетрудно, ландышами дыша,
писать стихи на загородной дачке.
А мы не такие.
Мы вместо карандаша
взяли в руки
по новенькой тачке.
Господин министр,
прикажите подать!
Кадет, пожалте, садитесь, нате.
В очередь!
В очередь!
Не толпитесь, господа.
Всех прокатим.
 
 
Всем останется – и союзникам и врагам.
Сначала большие, потом мелкота.
Всех по России
сквозь смех и гам
будем катать.
Испуганно смотрит
невский аристократ.
Зато и Нарвская,
и Выборгская,
и Охта
стократ
раскатят взрыв задорного хохота.
 
 
Ищите, не завалялась ли какая тварь еще?
Чтоб не было никому потачки.
Время не ждет,
спешите, товарищи!
Каждый берите по тачке!
 
«Ешь ананасы, рябчиков жуй…»
 
Ешь ананасы, рябчиков жуй,
день твой последний приходит, буржуй.
 

Мы идем

Наш марш
 
Бейте в площади бунтов топот!
Выше, гордых голов гряда!
Мы разливом второго потопа
перемоем миров города.
 
 
Дней бык пег.
Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан.
 
 
Есть ли наших золот небесней?
Нас ли сжалит пули оса?
Наше оружие – наши песни.
Наше золото – звенящие голоса.
 
 
Зеленью ляг, луг,
выстели дно дням.
Радуга, дай дуг
лет быстролётным коням.
 
 
Видите, скушно звезд небу!
Без него наши песни вьем.
Эй, Большая Медведица! требуй,
чтоб на небо нас взяли живьем.
 
 
Радости пей! Пой!
В жилах весна разлита.
Сердце, бей бой!
Грудь наша – медь литавр.
 
Тучкины штучки
 
Плыли по небу тучки.
Тучек – четыре штучки:
 
 
от первой до третьей – люди,
четвертая была верблюдик.
 
 
К ним, любопытством объятая,
по дороге пристала пятая,
 
 
от нее в небосинем лоне
разбежались за слоником слоник.
 
 
И, не знаю, спугнула шестая ли,
тучки взяли все – и растаяли.
 
 
И следом за ними, гонясь и сжирав,
солнце погналось – желтый жираф.
 
Весна
 
Город зимнее снял.
Снега распустили слюнки.
Опять пришла весна,
Глупа и болтлива, как юнкер.
 
Хорошее отношение к лошадям
 
Били копыта. Пели будто:
– Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб. —
 
 
Ветром опита,
льдом обута,
улица скользила.
Лошадь на круп
грохнулась,
и сразу
за зевакой зевака,
штаны пришедшие Кузнецким клёшить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
– Лошадь упала! —
– Упала лошадь! —
Смеялся Кузнецкий.
Лишь один я
голос свой не вмешивал в вой ему.
Подошел
и вижу
глаза лошадиные…
 
 
Улица опрокинулась,
течет по-своему…
Подошел и вижу —
за каплищей каплища
по морде катится,
прячется в ше́рсти…
 
 
И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте —
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
Может быть
– старая —
и не нуждалась в няньке,
может быть, и мысль ей моя казалась пошла́,
только
лошадь
рванулась,
встала на́ ноги,
ржанула
и пошла.
Хвостом помахивала.
Рыжий ребенок.
Пришла веселая,
стала в стойло.
И все ей казалось —
она жеребенок,
и стоило жить,
и работать стоило.
 
Ода революции
 
Тебе,
освистанная,
осмеянная батареями,
тебе,
изъязвленная злословием штыков,
восторженно возношу
над руганью реемой
оды торжественное
«О»!
О, звериная!
О, детская!
О, копеечная!
О, великая!
Каким названьем тебя еще звали?
Как обернешься еще, двуликая?
Стройной постройкой,
грудой развалин?
Машинисту,
пылью угля овеянному,
шахтеру, пробивающему толщи руд,
кадишь,
кадишь благоговейно,
славишь человечий труд.
А завтра
Блаженный
стропила соборовы
тщетно возносит, пощаду моля, —
твоих шестидюймовок тупорылые боровы
взрывают тысячелетия Кремля.
«Слава».
Хрипит в предсмертном рейсе.
Визг сирен придушенно тонок.
Ты шлешь моряков
на тонущий крейсер,
туда,
где забытый
мяукал котенок.
А после!
Пьяной толпой орала.
Ус залихватский закручен в форсе.
Прикладами гонишь седых адмиралов
вниз головой
с моста в Гельсингфорсе.
Вчерашние раны лижет и лижет,
и снова вижу вскрытые вены я.
Тебе обывательское
– о, будь ты проклята трижды! —
и мое,
поэтово
– о, четырежды славься, благословенная! —
 
Радоваться рано
 
Будущее ищем.
Исходили вёрсты торцов.
А сами
расселились кладби́щем,
придавлены плитами дворцов.
Белогвардейца
найдете – и к стенке.
А Рафаэля забыли?
Забыли Растрелли вы?
Время
пулям
по стенке музеев тенькать.
Стодюймовками глоток старье расстреливай!
Сеете смерть во вражьем стане.
Не попадись, капитала наймиты.
А царь Александр
на площади Восстаний
стоит?
Туда динамиты!
Выстроили пушки по опушке,
глухи к белогвардейской ласке.
А почему
не атакован Пушкин?
А прочие
генералы классики?
Старье охраняем искусства именем.
Или
зуб революций ступился о короны?
Скорее!
Дым развейте над Зимним —
фабрики макаронной!
Попалили денек-другой из ружей
и думаем —
старому нос утрем.
Это что!
Пиджак сменить снаружи —
мало, товарищи!
Выворачивайтесь нутром!
 
Поэт рабочий
 
Орут поэту:
«Посмотреть бы тебя у токарного станка.
А что стихи?
Пустое это!
Небось работать – кишка тонка».
Может быть,
нам
труд
всяких занятий роднее.
Я тоже фабрика.
А если без труб,
то, может,
мне
без труб труднее.
Знаю —
не любите праздных фраз вы.
Ру́бите дуб – работать дабы.
А мы
не деревообделочники разве?
Голов людских обделываем дубы.
Конечно,
почтенная вещь – рыбачить.
Вытащить сеть.
В сетях осетры б!
Но труд поэтов – почтенный паче —
людей живых ловить, а не рыб.
Огромный труд – гореть над горном,
железа шипящие класть в закал.
Но кто же
в безделье бросит укор нам?
Мозги шлифуем рашпилем языка.
Кто выше – поэт
или техник,
который
ведет людей к вещественной выгоде?
Оба.
Сердца – такие ж моторы.
Душа – такой же хитрый двигатель.
Мы равные.
Товарищи в рабочей массе.
Пролетарии тела и духа.
Лишь вместе
вселенную мы разукрасим
и маршами пустим ухать.
Отгородимся от бурь словесных молом.
К делу!
Работа жива и нова.
А праздных ораторов —
на мельницу!
К мукомолам!
Водой речей вертеть жернова.
 
Левый марш
(Матросам)
 
Разворачивайтесь в марше!
Словесной не место кляузе.
Тише, ораторы!
Ваше
слово,
товарищ маузер.
Довольно жить законом,
данным Адамом и Евой.
Клячу историю загоним.
Левой!
Левой!
Левой!
 
 
Эй, синеблузые!
Рейте!
За океаны!
Или
у броненосцев на рейде
ступлены острые кили?!
Пусть,
оскалясь короной,
вздымает британский лев вой.
Коммуне не быть покоренной.
Левой!
Левой!
Левой!
 
 
Там
за горами го́ря
солнечный край непочатый.
За голод,
за мора море
шаг миллионный печатай!
Пусть бандой окружат на́нятой,
стальной изливаются ле́евой, —
России не быть под Антантой.
Левой!
Левой!
Левой!
 
 
Глаз ли померкнет орлий?
В старое ль станем пялиться?
Крепи
у мира на горле
пролетариата пальцы!
Грудью вперед бравой!
Флагами небо оклеивай!
Кто там шагает правой?
Левой!
Левой!
Левой!
 
Мы идем
 
Кто вы?
Мы
разносчики новой веры,
красоте задающей железный тон.
Чтоб природами хилыми
не сквернили скверы,
в небеса шарахаем железобетон.
Победители,
шествуем по свету
сквозь рев стариков злючий.
И всем,
кто против,
советуем
следующий вспомнить случай.
Раз
на радугу
кулаком
замахнулся городовой:
– чего, мол, меня нарядней и чище! —
а радуга
вырвалась
и давай
опять сиять на полицейском кулачище.
Коммунисту ль
распластываться
перед тем, кто старей?
Беречь сохранность насиженных мест?
Это революция
и на Страстном монастыре
начертила:
«Не трудящийся не ест».
Революция
отшвырнула
тех, кто
рушащееся
оплакивал тысячью родов,
ибо знает:
новый грядет архитектор —
это мы,
иллюминаторы завтрашних городов.
Мы идем
нерушимо,
бодро.
Эй, двадцатилетние!
взываем к вам.
Барабаня,
тащите красок вёдра.
Заново обкрасимся.
Сияй, Москва!
И пускай
с газеты
какой-нибудь выродок
сражается с нами
(не на смерть, а на живот).
Всех младенцев перебили
по приказу Ирода;
а молодость,
ничего —
живет.
 
Необычайное приключение, бывшее с владимиром маяковским летом на даче

(Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева,

27 верст по Ярославской жел. дор.)

 
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце а́ло.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут – не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чаи́ гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь – не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко?
– Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь – и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты – свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма —
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг – я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится.
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой —
и солнца!
 
Отношение к барышне
 
Этот вечер решал —
не в любовники выйти ль нам? —
темно,
никто не увидит нас.
Я наклонился действительно,
и действительно
я,
наклонясь,
сказал ей,
как добрый родитель:
«Страсти крут обрыв —
будьте добры,
отойдите.
Отойдите,
будьте добры».
 
Гейнеобразование
 
Молнию метнула глазами:
«Я видела —
с тобой другая.
Ты самый низкий,
ты подлый самый…» —
И пошла,
и пошла,
и пошла, ругая.
Я ученый малый, милая,
громыханья оставьте ваши.
Если молния меня не убила —
то гром мне
ей-богу не страшен.
 
Горе
 
Тщетно отчаянный ветер
бился нечеловече.
Капли чернеющей крови
стынут крышами кровель.
И овдовевшая в ночи
вышла луна одиночить.
 
Товарищу Нетте, пароходу и человеку
 
Я недаром вздрогнул.
                        Не загробный вздор.
В порт,
  горящий,
     как расплавленное лето,
разворачивался
               и входил
                 товарищ «Теодор
Нетте».
Это – он.
      Я узнаю его.
В блюдечках – очках спасательных кругов.
– Здравствуй, Нетте!
                          Как я рад, что ты живой
дымной жизнью труб,
                           канатов
                             и крюков.
Подойди сюда!
              Тебе не мелко?
От Батума,
       чай, котлами покипел…
Помнишь, Нетте, —
                         в бытность человеком
ты пивал чаи
                     со мною в дип-купе?
Медлил ты.
       Захрапывали сони.
Глаз
       кося
     в печати сургуча,
напролет
     болтал о Ромке Якобсоне
и смешно потел,
                стихи уча.
Засыпал к утру.
             Курок
           аж палец свел…
Суньтеся —
           кому охота!
Думал ли,
       что через год всего
встречусь я
          с тобою —
                   с пароходом.
За кормой лунища.
                     Ну и здорово!
Залегла,
   просторы на́-двое порвав.
Будто на́век
            за собой
               из битвы коридоровой
тянешь след героя,
                     светел и кровав.
В коммунизм из книжки
                              верят средне.
«Мало ли,
      что можно
            в книжке намолоть!»
А такое —
         оживит внезапно «бредни»
и покажет
       коммунизма
                естество и плоть.
Мы живем,
      зажатые
       железной клятвой.
За нее —
      на крест,
          и пулею чешите:
это —
  чтобы в мире
            без Россий,
                   без Латвий,
жить единым
           человечьим общежитьем.
В наших жилах —
                      кровь, а не водица.
Мы идем
      сквозь револьверный лай,
чтобы,
  умирая,
   воплотиться
в пароходы,
        в строчки
          и в другие долгие дела.
 

                     –

 
Мне бы жить и жить,
                        сквозь годы мчась.
Но в конце хочу —
                       других желаний нету —
встретить я хочу
                 мой смертный час
так,
     как встретил смерть
                  товарищ Нетте.
 
Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви
 
Простите
      меня,
       товарищ Костров,
с присущей
     душевной ширью,
что часть
      на Париж отпущенных строф
на лирику
      я
      растранжирю.
Представьте:
      входит
         красавица в зал,
в меха
   и бусы оправленная.
Я
   эту красавицу взял
          и сказал:
– правильно сказал
         или неправильно? —
Я, товарищ, —
        из России,
знаменит в своей стране я,
я видал
   девиц красивей,
я видал
   девиц стройнее.
Девушкам
      поэты любы.
Я ж умен
     и голосист,
заговариваю зубы —
только
      слушать согласись.
Не поймать
        меня
        на дряни,
на прохожей
       паре чувств.
Я ж
  навек
      любовью ранен —
еле-еле волочусь.
Мне
  любовь
      не свадьбой мерить:
разлюбила —
        уплыла.
Мне, товарищ,
       в высшей мере
наплевать
      на купола.
Что ж в подробности вдаваться,
шутки бросьте-ка,
мне ж, красавица,
        не двадцать, —
тридцать…
     с хвостиком.
Любовь
   не в том,
       чтоб кипеть крутей,
не в том,
      что жгут у́гольями,
а в том,
    что встает за горами грудей
над
   волосами-джунглями.
Любить —
       это значит:
           в глубь двора
вбежать
   и до ночи грачьей,
блестя топором,
       рубить дрова,
силой
   своей
      играючи.
Любить —
   это с простынь,
         бессонницей рваных,
срываться,
     ревнуя к Копернику,
его,
  а не мужа Марьи Иванны,
считая
   своим
      соперником.
Нам
  любовь
        не рай да кущи,
нам
  любовь
      гудит про то,
что опять
    в работу пущен
сердца
   выстывший мотор.
Вы
   к Москве
        порвали нить.
Годы —
     расстояние.
Как бы
    вам бы
       объяснить
это состояние?
На земле
     огней – до неба…
В синем небе
       звезд —
           до черта.
Если б я
      поэтом не́ был,
я бы
  стал бы
      звездочетом.
Подымает площадь шум,
экипажи движутся,
я хожу,
   стишки пишу
в записную книжицу.
Мчат
   авто
    по улице,
а не свалят на́земь.
Понимают
     умницы:
человек —
     в экстазе.
Сонм видений
       и идей
полон
     до крышки.
Тут бы
   и у медведей
выросли бы крылышки.
И вот
    с какой-то
          грошовой столовой,
когда
    докипело это,
из зева
   до звезд
         взвивается слово
золоторожденной кометой.
Распластан
     хвост
         небесам на треть,
блестит
   и горит оперенье его,
чтоб двум влюбленным
          на звезды смотреть
из ихней
      беседки сиреневой.
Чтоб подымать,
         и вести,
           и влечь,
которые глазом ослабли.
Чтоб вражьи
      головы
         спиливать с плеч
хвостатой
    сияющей саблей.
Себя
    до последнего стука в груди,
как на свиданьи,
       простаивая,
прислушиваюсь:
       любовь загудит —
человеческая,
      простая.
Ураган,
   огонь,
      вода
подступают в ропоте.
Кто
  сумеет
     совладать?
Можете?
      Попробуйте…
 
Стихи о советском паспорте
 
Я волком бы
                      выгрыз
                                  бюрократизм.
К мандатам
                    почтения нету.
К любым
                чертям с матерями
                                                катись
любая бумажка.
                            Но эту…
По длинному фронту
                                    купе
                                            и кают
чиновник
                учтивый
                              движется.
Сдают паспорта,
                             и я
                                   сдаю
мою
       пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
                                       улыбка у рта.
К другим —
                      отношение плевое.
С почтеньем
                      берут, например,
                                                    паспорта
с двухспальным
                            английским левою.
Глазами
              доброго дядю выев,
не переставая
                       кланяться,
берут,
           как будто берут чаевые,
паспорт
             американца.
На польский —
                           глядят,
                                      как в афишу коза.
На польский —
                            выпяливают глаза
в тугой
            полицейской слоновости
откуда, мол,
                     и что это за
географические новости?
И не повернув
                         головы кочан
и чувств
              никаких
                            не изведав,
берут,
           не моргнув,
                               паспорта датчан
и разных
                прочих
                             шведов.
И вдруг,
             как будто
                             ожогом,
                                           рот
скривило
                господину.
Это
        господин чиновник
                                         берет
мою
        краснокожую паспортину.
Берет —
                как бомбу,
                                   берет —
                                                   как ежа,
как бритву
                  обоюдоострую,
берет,
          как гремучую
                                  в 20 жал
змею
          двухметроворостую.
Моргнул
               многозначаще
                                        глаз носильщика,
хоть вещи
                  снесет задаром вам.
Жандарм
                вопросительно
                                          смотрит на сыщика,
сыщик
            на жандарма.
С каким наслажденьем
                                        жандармской кастой
я был бы
                исхлестан и распят
за то,
         что в руках у меня
                                         молоткастый,
серпастый
                 советский паспорт.
Я волком бы
                      выгрыз
                                          бюрократизм.
К мандатам
                    почтения нету.
К любым
                чертям с матерями
                                                катись
любая бумажка.
                           Но эту…
Я
   достаю
                из широких штанин
дубликатом
                     бесценного груза.
Читайте,
              завидуйте,
                                  я —
                                           гражданин
Советского Союза.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации