Текст книги "Трусаки и субботники (сборник)"
Автор книги: Владимир Орлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц)
16
В редакции я отыскал Марьина и поинтересовался у него, есть ли сейчас в стране действующие православные монастыри.
– Есть, – сказал Марьин. – Единицы. Но есть.
– И женские есть? – спросил я нерешительно.
Мне показалось, что Марьин посмотрел на меня уже с вниманием и интересом.
– Есть и женские, – сказал он. – Один в Эстонии. Еще один в Киеве. Флоровский, на Подоле. Я там был. Есть вроде бы и еще…
– Спасибо за справку, – сказал я.
– Ты чем-то расстроен? – спросил Марьин. – Или озабочен?
– Да нет! Нет! – поспешил уверить я Марьина. – Просто перетрудился вчера в саду-огороде.
Следовало проверить еще одно обстоятельство.
У ребят из сельского отдела я узнал, где проживает приболевшая родительница Миханчишина. В Брянской области, на юге ее, километрах в двадцати от железнодорожной станции. На моем рабочем столе лежали малые атласы мира и СССР. Я держал их не только для дела, порой, когда не приносили полосы, я с удовольствием, будучи московским пешеходом, рассматривал расположение городов, дорог и рек в какой-нибудь области или стране, куда мне никогда не довелось бы ни дошагать, ни долететь. Сейчас на бледно-зеленом пятне Брянской области, надо полагать, если принять во внимание масштаб карт, часах в двух с половиной езды от Киева, я углядел станцию Суземка.
Что ж, посчитал я, и такой поворот истории был возможен.
И все же этот возможный поворот вызвал у меня недоумения. Но, впрочем, события двух последних дней ткнули меня носом в лужу или провели мордой по асфальту, и понимать что-либо в логике женщин я был совершенно не способен.
Я закрыл атлас и притянул к себе, неизвестно зачем, солонку. Держал ее пальцами и смотрел на нее тупо. Какая-то странность в ней стала мне ощутима. Что-то внутри солонки проживало. Я вытянул нижнюю затычку, и на ладонь мне выпал крестик. Нечто и еще оставалось в туловище совы-Бонапарта, мне пришлось отделить голову птицы, и тогда из заточения высвободилась маленькая костяная фигурка. К тому времени я прочитал в «Декоративном искусстве» статью о нецке, миниатюрной японской скульптуре. Мое предполагаемое нецке было зверьком или божком с толстыми боками и щеками, очень мелкое. Я знал, что многие нецке служили талисманами, оберегами от злых сил. Крестик же был посеребренный, явно нательный. Для меня ли предназначались посылки в птице или это были сигналы для другого человека, скажем, с сообщением о каком-то событии или с побуждением к действию? Если для меня, то что они значили? Не возлагал ли на меня неизвестный несение креста, не предупреждал ли о необходимости от чего-то оберечься? И кто был этот неизвестный?
Я выскочил в коридор с намерением узнать, была ли сегодня утром в редакции Цыганкова. Но кому и главное – по какому поводу (по какому праву?) я мог бы задать этот вопрос. Я вернул себя в свою комнату.
Мне захотелось позвонить Валерии Борисовне Цыганковой, я ощутил потребность в разговоре с ней. Но я не отважился набрать номер телефона Корабельниковых.
«Надо ехать! В Киев! – вошло в голову. – И не ехать, а лететь! И сейчас же! Куда – в Киев? В монастырь. Во Флоровский, на Подоле! Деньги я добуду… И что там делать?» Но, слава Богу, вошла Зинаида, сразу с двумя полосами для чтения, и отменила мою дрожь и блажь.
Ночью моросил дождь, во дворе была темень, но все же у дверного проема в наш подъезд я уловил движение темной фигуры. Я редко бью первым, этаким деликатным воспитан, но, памятуя двухнедельной давности нападение на меня на Третьей Мещанской, я двумя ударами уложил вовсе, может быть, безвинного человека на землю. Я стал ощупывать упавшего, нет ли при нем оружия, будучи при этом в напряжении: а вдруг он не один. Я был нынче в раздражении и мог выплеснуть его на случайных людей. Наша возня и ругань разбудили кого-то на первом этаже, осветилось окно, и я увидел на земле знакомую мне личность.
– Торик! Пшеницын! – воскликнул я.
– Куделин! Это ты, что ли? – выговорил Пшеницын.
С Толяном Пшеницыным, моим одноклассником, он долго называл себя Ториком, мы были приятелями, однажды я выручил его, вернее будет сказать, спас его в жестокой, с финками, драке. После восьмого класса он ушел из нашей школы, потом, говорили, он поступил в военное училище. Я давно не видел его, он заматерел, но не узнать его было нельзя.
– Ты поджидал… меня? – спросил я.
Молчание было мне ответом.
– Ну ладно, – сказал я и протянул ему руку, помогая подняться.
– Я не знал, что это ты. Значит, меня к тебе… – глагола Пшеницын не произнес. – Будем считать, что нам с тобой нынче пофартило.
После недолгого молчания Пшеницын сказал:
– Ты злой стал… А эта дура играет в чужие игры… Ладно, разошлись. Я тебя не видел… И ты меня не узнал. Нет, и ты меня не видел.
И Торик Пшеницын исчез в темноте.
Естественно, ночью я почти не спал. Ничего удивительного не было в том, что при прощупывании Пшеницына я обнаружил при нем пистолет. С чего вдруг ко мне… приставили (это еще более или менее благополучное слово) человека с пистолетом? Куда мне следовало обратиться? За помощью или с просьбой о защите. В милицию? К улыбчивому Сергею Александровичу? Или к К. В., Кириллу Валентиновичу?
Можно было бы предпринять усилия и выйти на Торика Пшеницына. Но если бы он посчитал нужным, ему самому удобнее было бы объявиться мне. К тому же, возможно, сгоряча, а возможно, и подумав, он и так поделился со мной соображением о ней и ее участии в чужих играх. И может быть, его состояние или стояние во дворе (кстати, слова Пшеницына «значит, меня к тебе…», не исключалось, имели продолжением вовсе не «приставили», а, скажем, «привела судьба») было вызвано личным, лирическим интересом, а не государственными либо уголовными (солонки!) надобностями. Я же ничего не знал об ухажерах Цыганковой. Но что было гадать об этом?
Утром мне позвонил Костя Алферов.
– Кое-что накопали. Бери ручку и записывай…
– Нет, – сказал я. – Надо повидаться.
– Нет времени.
– Ничего. Часок выберешь. Жду в столовой у Белорусского. А там поедешь на работу метрополитеном.
Алферов по случаю дождя явился на встречу в коричневой болонье и в болоньевом же берете. Я был в нейлоновой куртке, зонтиков из-за нелюбви к ним не заводил.
– Ты что, опасаешься телефонов? – спросил Алферов.
– Как только я взял трубку, приоткрылась дверь соседей, – соврал я.
– А-а-а, – понимающе кивнул Алферов. Он слышал от меня о Чашкиных. – Накопали мы пока чуть-чуть. И вряд ли чем тебя удивим. Копали мы главным образом по линии Кочуев. Как ты и предполагал, Кочуи – из левобережных казаков. Слободские малороссы. И эти Кочуи – в родстве со многими, а в частности и с известными Полуботками. С теми самыми Полуботками, что якобы в первой трети века восемнадцатого вложили золота на более чем миллион тогдашних фунтов стерлингов в один из английских банков…
– Ну, это миф, – поморщился я.
– Да, миф, – согласился Алферов. – Тем не менее в 1908 году почти триста пятьдесят наследников Полуботка соб рались на съезде в Стародубе…
– Где? – спросил я. – В Стародубе, нынче Брянской области… – Опять эта Брянская область… – пробормотал я.
– Что ты имеешь в виду? – взглянул на меня Алферов.
– Нет, ничего, я просто так…
– На том съезде присутствовали и отстаивали свои права, в том числе и на стерлинги, несколько Кочуев и среди них два Кочуй-Броделевича. Ценности и реликвии в их роду, несомненно, сохранялись. Как ты опять же предполагал, представителей их рода арестовывали в восемнадцатом, тридцать седьмом и сороковом годах… Броделевичи – из польской шляхты… По материнской линии род Ахметьевых коленом Спешневых дважды пересекался с Кочуй-Броделевичами…
– Спешневых?
– Да, – обрадовался Алферов. – Один из этих Спешневых служил при Ордине-Нащокине!
– А с Башкатовыми Кочуй-Броделевичи не пересекались?
– Башкатовыми? – удивился Алферов. – Про Башкатовых ты нам ничего не говорил…
– Ах, да! – спохватился я. – Я и забыл…
– Ну и как? – спросил Алферов.
– Все это очень общие сведения… А все решит частность.
– А ты нам и не давал узких целевых указаний. Ждем их.
– Пожалуй, я и не могу вам их сейчас дать…
– Что-то я не вижу в твоих глазах огня и жара, – обеспокоился Костя.
– Устал, видимо, – сказал я. – Надо бы в отпуск сходить.
Фу-ты, вспомнил я по дороге в редакцию, хотел же спросить Костю, что он знает о сегодняшних делах нашей курсовой кликуши Агафьи, Анкудиной, покровительствовать которой намерена Цыганкова. Ну ладно, спрошу при случае…
А в редакции я вызвал обеспокоенность Зинаиды.
– Василий, ты чем-то удручен. У тебя явно трудности. Может, тебе нужна помощь? Или хотя бы совет…
– Зинаида Евстафиевна, спасибо, – сказал я. – Но если я не справлюсь со своими трудностями, то что же я за человек?
– Ну смотри, – только и произнесла Зинаида.
О Зинаиде Евстафиевне, в особенности о ее военных годах, в редакции ходили легенды, туманные, но почти детективные. Предложение ею помощи было дающим надежды, но я должен был от него отказаться.
Я достал из недр солонки крестик и костяной оберег (оберег ли?), положил перед собой. Мне было тревожно и тоскливо.
17
Свое лирико-драматическое намерение сейчас же лететь в Киев, не будучи даже уверенным, там ли Цыганкова или нет, во Флоровском ли монастыре особа, потребовавшая не искать ее и не докучать ей, я смог бы, среди прочего, оправдать (для самого себя) естественным желанием человека, хотя бы и образованием своим подвигнутого к изучению истории и судьбы Отечества. Оформлю два дня отгула и махну-ка в матерь городов русских! Я ли не мечтал ступить на камни Софии и на землю Владимирской горки! (Увы, Матерь эта нынче ведет себя порой злокозненной и криводушной племянницей, а то и просто соседкой с якобы европейскими истоками и понятиями, хотя и желает – не без выгоды для себя и своей гордыни – оставаться матерью городов именно русских, в частности и тех, что, по ее разумению, вскормлены дикостью и бескультурьем Орды, но эко куда я в горячках нашего времени устремился!..)
Однако в середине дня безмозглой моей маяты всякие исторические оправдания были перечеркнуты неожиданным для меня предложением.
А предложили мне лететь в Тобольск.
То есть и не предложили даже, а поставили перед фактом служебной необходимости.
Тогда все газеты и журналы над кем-нибудь шефствовали. Наша молодежка поощряла к ударной деятельности строителей железной дороги Тюмень – Сургут. Что-то через два дня в Тобольске должны были завершить или открыть, и, естественно, к праздничному моменту была милостиво приглашена бригада нашей газеты.
Возможность командировки была для меня не только неожиданной, но и удивительной. Или даже невероятной. «А как же Сергей Александрович?» – размышлял я.
А пошел бы он подальше, этот Сергей Александрович!
Но куда же подальше Тобольска-то? О поездке в Тобольск мне объявил Марьин. Он зашел ко мне, сказал в частности:
– Всего-то на четыре дня. Так что не беспокойся. Пить, конечно, придется. Но что поделаешь…
– А я с какого бока в делегацию? – спросил я.
– Деньги не наши. Строителей. Они богатые. Везем музыкантов, поэтов, Эдик Успенский среди них, Виталий Коржиков, Кашежева… Наши едут необязательно пишущие… Сочли возможным поощрить поездкой твой труд… – Марьин произносил это, будто рассматривая нечто вне меня. – Впрочем, если у тебя нет желания или другие интересы, твое дело, уговаривать не буду… Но я бы тебе посоветовал съездить…
«Кто же такие – „сочли“? – намерен был я спросить даже и с вызовом и чуть было не пробормотал: – Да, да, есть, есть, неотложные интересы!», но в интонациях Марьина я ощутил готовность его, коли откажусь, к обиде и досаде. А обижать Марьина я не имел оснований.
Ко всему прочему я мог поставить Марьина в глупейшее положение. Марьин со студенческих лет подолгу пребывал в Саянах, на прокладке дороги Абакан – Тайшет, в ту пору для страны – песенноудалой, и именно о строителях таежной трассы он выпустил сначала книжку очерков, а потом и роман. Нынче многие его знакомцы и герои, закончив дела в Саянах, перебрались в Западную Сибирь, к нефти и газу, и вели магистраль через Тобольск к Сургуту. В шефском предприятии нашей газеты Марьин был одним из главных действующих лиц, и я мог предположить, что ему-то – скорее всего, не без труда – и удалось включить меня в бригаду командируемых. Что же, теперь ему бы пришлось оправдываться перед кем-либо из начальников, имея в виду мои неотложные интересы и капризы? Вышло бы нехорошо…
– Нет, конечно, – заспешил я, – я поеду в Тобольск!
Я не выдержал, позвонил Косте Алферову.
– В Тобольск… В Тобольск… – пробормотал он вяло, рассеянно, возможно, глазел при этом во взволновавший его текст. – Что ж, съезди в Тобольск. Полюбуйся на сибирский Киев.
– При чем тут Киев? – удивился я.
– Пишут так, – сказал Алферов. – Схож расположением. Кремль на горе. Подол внизу на берегу Иртыша.
С чего бы он о Киеве?.. Но он и не знал ничего про мой Киев… Кстати, через два дня Тобольск обликом своим и сутью совершенно не вызвал у меня мыслей о Киеве.
Вдруг Костя оживился:
– О-о! Побывай на местах, где жил Крижанич, и поклонись его тени. Его шестнадцать лет держали там в ссылке.
– Какой такой Крижанич? – противно проскрипел я.
– Ну Юрий Крижанич. Жил-то он, видимо, внизу, а служил на горе, то есть на горе, может, просто молился…
– Какой Юрий Крижанич? Я не помню никакого Крижанича…
– Ты дурака, что ли, валяешь? А в кружке, помнишь, доклад Вали Городничего?
– Я не помню никакого кружка…
– Ты с кем разговариваешь по телефону? – вскричал Алферов. – Со мной? Или еще с кем?
«С тобой-то с тобой, – подумал я. – Но ведь и с Сергеем Александровичем. И я не хочу, чтобы Сергей Александрович позже беседовал с тобой и с Городничим. Впрочем, он же ведь не дурак…»
– Да, да, – сказал я. – Конечно, я вспомнил про Юрия Крижанича. Я найду его тень.
– Пошел ты знаешь куда!.. – сердито воскликнул Алферов. – Если звонишь мне, разговаривай со мной. И гуляй ты со своим Кочуй-Броделевичем в Тобольск! О! Кстати… Ведь Тобольск и для Броделевичей…
Тут я повесил трубку.
Я полагал, что Костя перезвонит, раз в его соображения вошел Кочуй-Броделевич. Но нет. Звонка не последовало. Возможно, Костя обиделся. Действительно, с кем я разговаривал? Слова произносил Косте, но при этом имел в виду и еще одного слушателя. И, имея в рассуждении этого слушателя, подло отрекся от неудачливого радетеля славянской идеи Крижанича, и не от Крижанича даже, а от своего университетского прошлого или от своего студенческого товарищества. И Костя Алферов, несомненно, учуял мое внимание к неизвестному ему слушателю, оттого и вошел в досаду. «Какой такой Крижанич?» – гнусно скрипел я. Но ведь я желал уберечь Костю Алферова. От кого? Из-за чего? В кого я превращаюсь? Или уже превратился? В тварь трусливо дрожащую! В червяка, на которого наступили ногой! Впрочем, червяком я себя уже аттестовывал… Выписку из Крижанича, из его политических дум «Разговоры о владетельстве», принес на толковище факультетского кружка Валя Городничий. «Какой же промысел остается бедным людям на прожитье? Одно воровство. Правители областей, целовальники и всякие должностные лица привыкли продавать правду и заключать сделки с ворами для своей частной выгоды… Бедный подьячий сидит в приказе по целым дням, а иногда и ночам, а ему дают алтын в день или двенадцать рублей в год, а в праздники велят ему показываться в цветном платье, которое одно стоит более двенадцати рублей. Чем же ему кормить и себя, и жену, и челядь? Легко понять: продавать правду. Неудивительно, что в Москве много воров и разбойников. Удивительно, как могут честные люди в Москве жить… Что может быть неправеднее, как брать от суда в казну всякие пересуды и десятины… Многие придавленные нуждой забывают пользу своего народа и за подарки входят с иноземцами во всякие неприличные сделки…» Шли там и другие слова. Карточка Вали Городничего была исписана и на обороте. Я уж не помню, по какому поводу Городничий решил напомнить тобольские рассуждения ссыльного хорвата. Бедолага Крижанич, одержимый идеей все славянства, согласился прибыть в Москву (на службу?) не только ради царского жалования, по прельщавшим словам посланника Лихарева, «какого у него и на уме нет». Корысть его была в служении славянству, Россию же избрал сам Бог. Но натерпелся Крижанич в зловонии и неряшествах российских, а отказавшись вторично креститься, позволил отправить себя (не за вину, а по подозрению) в Тобольск. Кстати, не без участия любезного Косте Алферову боярина Ордин-Нащокина…
А я, стало быть, и не знал, кто такой Юрий Крижанич! «Прежде, нежели пропоет петух, отречешься от Меня трижды…» Сам просиживал над текстами Крижанича с удивлением и интересом. И на том студенческом толковище после слов Вали Городничего вылезал со своими мнениями. Как патриот, я, понятно, порицал Крижанича, признавая его авантюристом, не добившимся удач в чужом отечестве и оттого искаженно-мрачно воспринимавшим русские нравы. Я-то скакал молодцом! А стало известно, что некто произвел донесение, мол, третьекурсники в изящно-кружевной форме попытались спроецировать суждения зловредного иноземца (хорвата, кстати) на социалистическую действительность. Нам на это воздушно намекнули умные люди и посоветовали избегать впредь совпадений фактов и явлений, даже из времен царя Алексея Михайловича. С чем «совпадений», полагая нас тоже умными людьми, нам не объяснили.
«Крижанич? Крижанич?.. – сказал бы мне Сергей Александрович. – Отчего же это друг Алферов предложил вам поклониться лишь тени Крижанича? Отчего же не тени более славного тоболяка – Ершова? Или тени гуляки и картежника Алябьева, известного своим голосистым соловьем? Или тени Кюхельбекера? Или тени протопопа Аввакума? А что же забыли про Радищева и Менделеева? И отчего же не преклонить колени перед местным уроженцем Гришкой Распутиным и тобольским пленником Николаем Романовым? Ну, насчет этих двух я шучу! Шучу! Не принимайте всерьез. Но Крижанич-то! Отчего же Крижаничто? Кстати, к нему очень уважительно относился ваш коллега Костомаров, к коему с классовых позиций можно предъявить серьезнейшие претензии. Буржуазный либерал!.. Да вы просто испугались, Куделин, а отрекшись от сомнительного хорвата, попытались дать понять Алферову, что не о всех личностях говорить по телефону безопасно… Вы небось, Куделин, и тогда, на кружке, порицая Крижанича, симпатизировали ему и фальшивили из страха… Да, да, Куделин! „Прежде, нежели пропоет петух…“ Именно так!
«Что за бред! – разгневался я на самого себя. – Мне надо идти в дурдом! Во мне поселился Сергей Александрович».
В Тобольск! В Тобольск!
– Поезжай, поезжай, проветрись, – напутствовала меня моя начальница Зинаида Евстафиевна. – Там ведь на горе над Иртышом запамятуешь о мелком и надумаешь о чем-либо высоком.
Понятно, без ее участия ни в какой Тобольск отправиться я бы не смог. И она свое суждение где-то высказала. Но ни она, ни я разговора об этом не заводили.
Перед отъездом я не раз держал в руках нательный крестик из солонки и костяную зверушку, предполагаемый оберег. Но вещицы эти и впрямь могли быть посланием вовсе не мне, а кому-то неизвестному, и я не взял их в Тобольск. Да и зачем бы они там мне понадобились? Только бы вызывали тоску…
Впечатления мои от Тобольска, коли б я их сейчас выплеснул, показались бы поверхностно-экскурсионными, а потому я о них и умолчу. Четыре дня в Тобольске прошли в суете всяческих общений, с маятой подавления собственных раздрызгов. К тому же приходилось много пить.
Застолья с беседами и тостами входили в ту пору в правила приличия дружеских и просто протокольных общений шефов и подшефных. И отчего же не закусить и не выпить, коли в эти дни закладывали Тобольский вокзал! У хозяев имелись деньги на представительские расходы, негоже было бы их не потратить, но к тому должен был случиться побудительный повод. И вот он, пожалуйста! Великая и истинная столица Сибири, куда веками стекались богатства студеных и сказочно-неведомых краев, чтобы быть отправленными в Россию, в Москву, в Петербург, на полтора столетия оказалась униженной и удаленной от новых государственных дорог. А нынче в полупридремавший районный городок с сорока тысячами мещан должны были подвести именно государственную дорогу, коей следовало упереться в воды и торосы Ледовитого океана.
Застолья в те четыре дня начинались с завтраков и кончались в поздноту ночей. Ко всему прочему Тобольск, как известно, возвышается над Иртышом и Тоболом, вода в них еще не была испачкана нефтью и химией, и такого изобилия рыбы на столах я более не видел. Севрюга, осетрина во всех видах, копченая, жареная, отварная, стерлядь в ухе и пирогах и не менее замечательные сиговые – муксун, нельма, сырок, он же – пелядь, особенно трогавшие натуру любителя в своем малосольном образе. А как хороши были ряпушка и изящная сосьвинская сельдь! Да что говорить!.. Все эти блюда (к утренним закускам можно было бы добавить голубые соленые грузди со сметаной) вполне оправдывали рискованную на первый взгляд тесноту (между тарелок) бутылей с народным напитком. Естественно, в силу многих причин не все за столами были горазды. Для поддержания бодропротекания застолий требовались исполнители. Если в Москве недавно меня вгоняли в команду похоронную, то в Тобольске хозяева, углядев во мне здоровяка, определили в команду питейную. И должен сказать, что я не вызвал нареканий хозяев, напротив, меня похвалили, признав настоящим сибиряком. Я же склонен объяснить свою крепость в одолении сосудов аппетитом, возраставшим при виде новых рыбных угощений («стерлядь в тесте с маслинами…») и в рассуждении: «Когда еще вот эдак повезет…» и «Не пропадать же добру!» (долговременный житейский вывод моей матушки). А некоторые сытые, являясь утром по распорядку дня к столам, уже морщились: «Опять эти расстегаи с хариусами, опять эта осетрина по-монастырски!»
При этом нам, шефам, опять же по протоколу, были оговорены ежедневные выступления перед тоболяками и строителями дороги. Я думал: как-то подержусь при Марьине. Но Марьину было не до меня, он пропадал в строительных поездах у своих героев и приятелей, забивал – среди прочего – костыли в шпалы. Мои недоумения сначала удивили его («Гуляй по городу, смотри, и достаточно!»), потом он сообразил прикрепить меня к артистам, среди них были Елена Камбурова и Ренат Ибрагимов (если я теперь не путаю). «Ни в коем разе!» – сказал я. И тогда Марьин воссоединил меня с детскими поэтами: «Будете ездить по школам и училищам!» – «Они стихи почитают, а я что?» – «А ты что? – задумался Марьин. – Ты давай про спорт! Ты же в курсе всех новейших событий…»
Детских поэтов приехало двое – Успенский и Коржиков. Коржиков, по фамилии – вполне подходящий для дошкольников и октябрят, оказался здоровенным, добродушным детиной из бывших морских волков (хотя морские волки вряд ли бывают бывшими), с тяжелой походкой вразвалку и с текстами, естественно, штормовой тематики. Эдик же Успенский, летучий, готовый вот-вот куда-то упрыгать или упорхнуть, выглядел нищим недокормленным студентом. Я называю будущего Эдуарда Николаевича Эдиком, но в те дни, после стерлядей и сосьвинской селедки, все мы были Эдиками, Васями, Виталиками…
Начали мы свою шефскую программу с речного училища. Тут королем, понятно, стал Виталий Коржиков. Само же училище произвело на нас впечатление. Выпускники его ходили по северным, полярным рекам и морям Ледовитого океана. Потому-то, видимо, и тельняшки, им предназначенные, а нам подаренные, оказались теплее дубленок. Отвечал и я на всяческие вопросы о спорте, а новости я и впрямь знал. Курсант из дотошных напомнил, что именно в нашей газете были напечатаны два фельетона про Стрельцова. Так вот, как он теперь, освобожденный из узилища Стрельцов? Я важно вещал, что Стрельцов не тот, но голы забивает по-прежнему красиво. Насчет фельетонов я нечто промямлил, мол, не знаю подробностей, их печатали задолго до меня. (Но подробности-то – по газетной легенде – я знал, и они были нехороши. Теперь-то, когда я слышу по ТВ от уверенной в своей правоте прокурорши, что все было по закону, я не удивляюсь, что ей не стыдно своего вранья. После красного словца, после вторичного фельетона в газете и высочайшего гнева этого зарвавшегося мальчишку, эту плесень со стиляжьим коком (а кок делал Стрельцова похожим на молодого Шаляпина) нельзя было не посадить в назидание здоровой юной гвардии, семимильными шагами устремленной… и пр… Но это я опять, пожилой, разворчался не по делу. Тогда бы в Тобольске и пламенеть оратором. А я промямлил нечто туманное…)
Потом выступали в школах (в одной из них нам показали рукописный журнал «Иртыш, превращающийся в Ипокрену», издание с таким названием выходило когда-то в столичном Тобольске). Это меня, конечно, растрогало. В школах мы с Коржиковым сидели наблюдателями (Коржиков, конечно, получал время для двух-трех стихотворений, я же выступал как бы представляющим гостей). Занимал публику собеседованиями с ней Эдик, Эдуард Николаевич. Он работал тогда в «АБЭВЭГЭДЭЙКЕ», и ему было что рассказать всем ребятам, всем трулялятам. Хохот возникал в актовых залах ощутительный. Эдуард Николаевич и в ту пору был чрезвычайно популярен. Коли наши вечерние шефско-подшефные сидения происходили в ресторанах, очень скоро там возникал шелест: «Чебурашка… Крокодил Гена… Шапокляк…» Куражные парни из тайги бросали бумаги оркестрантам, и те сейчас же отчебучивали маршем «День рождения», перетекавший в «Голубой вагон», а когда дело доходило до танцующих облаков и вот-вот кузнечику предстояло запиликать на скрипке, крутой и доведенный до слез сибирский люд останавливал оркестр и требовал от Эдика спеть. И мы требовали того же, в особенности чтобы он спел именно про кузнечика на скрипке. И у нас были слезы на глазах. Эдик вскакивал взъерошенный, обиженный, кричал, что про голубой вагон это не его слова, это слова Сашки Тимофеевского, вот пускай Сашка, стервец, и поет. А Сашка был в Москве… И Эдика, Эдуарда Николаевича, не били, до того уважали его талант и его зверей.
Так энергично и плотнодеятельно проходила наша шефская поездка, а потому лишь на третий день пребывания в Тобольске, во второй половине этого дня, я вспомнил о Юрии Крижаниче.
Стало быть, вспомнил и о Сергее Александровиче.
Но легко вспомнил. Очень далек он был от меня. Или я был далеко от него. И не тысячи километров удалили меня от него. Для Сергеев Александровичей тысячи километров не существуют. И небось другие Сергеи Александровичи вкушали теперь среди нас муксуны и пеляди…
Вокзал закладывали километрах в пятнадцати севернее Тобольска, предполагая возвести вблизи него новые районы. Возвращаясь в город с торжеств, мы остановились у кладбища, за кладбищем увиделся осевший, заросший травой вал земляной крепости.
На кладбище мы зашли. Здесь, в парке, возле церкви Семи отроков, в аллеях с надгробиями века восемнадцатого и начала века цареубийств, словно бы в одном из петербургских некрополей, с ампирными урнами и колоннами, увитыми мраморными лозами, суета наконец отпустила нас с Марьиным. Мы молчали. Под нами и над нами пребывали творец «Горбунка», просвещенные люди, чья судьба решилась в декабре на Сенатской площади, неведомые нам сибирские чиновники и ревнители культуры, их жены и дети, бывшие когда-то, возможно, счастливыми, и страдальцы, пригнанные к Иртышу злыми ветрами столетий, кривыми поворотами судеб. Все это были натуры «разные языками», разные историями, чьи души, труды, вера, терпение и отчаяние устанавливали Сибирь и приводили ее в движение.
Мы с Марьиным поклонились им.
Надгробия Крижанича я, естественно, не предполагал обнаружить. После смерти Алексея Михайловича, получив царское помилование, он вернулся в Москву. «Дальнейшая судьба его неизвестна», – сказано у Костомарова.
Но не вспомнить про Крижанича я не мог.
Вечером, когда солнце, еще не потерявшее золота, опускалось в тайны почти черных заречных елей и пихт, мы стояли с Марьиным на Алафейвской горе над Иртышом. Произносить слова не было нужды. Вечность и красота мира входили в нас. Я присел на траву иртышского откоса…
Через полчаса или минут через сорок Марьин все же сказал:
– Хоть теперь понял, что тебе следовало приехать сюда?
Я кивнул.
– И это не Киев, – добавил Марьин. – И слава Богу – Тобольск. Я чуть было не попросил Марьина разъяснить его слова. Но зачем? А был ли где-то теперь Киев? А если был, то стоял ли в Киеве на Подоле Флоровский женский монастырь? Да хоть бы и стоял! Меня совершенно не беспокоило и не тяготило его существование. Наваждение исчезло. Угар рассеялся. Я был спокоен. И в миру со своей душой.
– Вот что, – сказал Марьин. – Мне надо бежать. И завтра будет суета. Ты же ни на какие выступления не ходи. А собирай материал для статьи. Как договорились. За тобой – реставраторы, историки, краеведы, городские власти. Один день, но надо успеть.
– Ладно, – пообещал я.
– Писать будем вместе, – сказал Марьин. – Учти.
– Какой из меня писака, – заявил я. – Коли добуду нужные сведения, то и хорошо…
Впрочем, чтобы добыть эти самые нужные сведения, особых стараний не понадобилось бы. Все было и так на виду. Следовало лишь произвести уточнения, перепроверить цифры, даты, имена, названия памятников, истории, с ними связанные. Марьин предполагал писать статью о необходимости – при нефтяном и строительном буме – позволить Тобольску остаться самим собой. С достоинством и выражением лица города, коему четыре века назад была выдана печать столицы всего Сибирского царства.
В последний тобольский день я стоял на Панином бугре над речкой Курдюмкой, над Никольским взвозом и на страничке блокнота старался разместить улицы, речки, ручьи, дома нижнего города. Прежде я побывал у Софийского собора и даже влез на крышу Шведской палаты, или Рентереи, возведенной шведами, полоненными Петром, – подо мной был Софийский взвоз, каменное ущелье, ведущее в Кремль. Но не со Шведской палаты и не от памятника Ермаку, а именно с Панина бугра, как мне рекомендовали тоболяки, нижний посад и Иртыш были видны картиннее (не мое слово, это в прошлом веке Тобольск был назван картинным городом).
И в ту пору российское общество и городские власти сознавали цену тобольских богатств и были согласны в том, что неплохо бы Тобольску уравняться с Суздалем. Но не сейчас. А когда-нибудь. Когда руки дойдут. И когда деньги прибудут. Теперь же… Теперь же я выслушивал от реставраторов, музейщиков и краеведов признания «со слезами на глазах».
Содержа в разуме понятия о красоте и гармонии и имея в виду нагорный Кремль и Софийский двор, наши предки ставили в нижнем городе церкви (главным образом – в манере сибирского барокко) высоченные с высоченными же колокольнями. Сейчас же от этих вертикалей, вздымающих деревянный посад ввысь, «вровень» с горней Софией, в небо, мало что осталось. Иные церкви, казалось – самые красивые, посносили в романтическом усердии переустройств, оставшиеся же храмы обезглавили (из них лишь Софийский собор да кладбищенская церковь Семи отроков имели завершения с крестами), лишили колоколен, а у некоторых ломанули и вторые этажи, дабы не высовывались из атеистического местоположения (колокольню-мачту Знаменского монастыря укоротили, позволив ей иметь лишь квадратное основание). Все это случалось в как бы осуждаемом ныне непросвещенном рвении двадцатых – тридцатых годов. Но и теперь, в годы шестидесятые, памятники могли и далее калечить. Да и как бы далекие от Иртыша, но влиятельные проектанты не пожелали перестроить сибирский город на манер Черемушек или юбилейного Ульяновска.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.