Текст книги "Останкинские истории (сборник)"
Автор книги: Владимир Орлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 119 страниц)
– Да, увлекся!
И Ростовцев, не дожидаясь расспросов Данилова, даже не обратив внимания на то, есть ли у Данилова подлинный интерес к его откровенностям, принялся рассказывать о своем увлечении. Сначала он просто, поддавшись моде, стал ходить в клуб любителей верховой езды в Сокольники («Как Муравлев», – отметил Данилов). Сам горожанин, никогда не садился в седло, оказался неуклюж, чуть ли не с табуретки влезал на лошадь. А ведь в юные годы был спортсмен… Падал с лошади, ломал ребра, два месяца лежал в больнице. Но не отступил. И вот он уже вместе с другими катался аллеями Сокольнического парка. Но именно катался! А в нем уже пробуждалась страсть. Ноздри у него раздувались! Предки, возможно, скифы, возможно, конники Мономаховой рати, оживали в нем. Да и хотелось ощутить себя настоящим мужчиной – всадником. И чувство прекрасного ждало удовлетворения – есть ли более красивое животное, нежели конь, особенно когда он в движении? Словом, это долгий разговор, подробности которого вряд ли будут интересны Данилову («Отчего же!» – искренне сказал Данилов), но он, Ростовцев, увлекся лошадьми всерьез. Проник на ипподром, там у него и прежде были связи, теперь эти связи укрепились, он на бегах свой человек. Прочел массу книг, множество публикаций в забытых теперь газетах и журналах. Вот, скажем, раскопал перевод трактата Киккули о тренинге хеттских колесничных лошадей. («Кого, кого?» – заинтересовался Данилов.) Киккули, Киккули, сказал Ростовцев, был такой замечательный лошадник-меттаниец Киккули, это в четырнадцатом веке до нашей эры. Тогда хетты поняли, что принести победу армии могут лишь колесницы. («Ну, ну!» – подтолкнул Ростовцева к продолжению рассказа Данилов.)
– Киккули писал, – произнес Ростовцев взволнованно: – «На десятый день, когда день только начинается, а ночь кончается, я иду в стойло и возглашаю по-хурритски к Пиринкар и Саушга, чтобы они дали здоровье для лошадей… а потом веду их на ипподром…» Как он любил лошадей! – закончил Ростовцев и покачал головой, то ли со жалея о Киккули, то ли давая понять, что теперь лошадей любят не так.
И стал рассказывать о сути тренинга Киккули, схватил бумажную салфетку, шариковой ручкой в подкрепление своих слов начертил на салфетке какой-то график. Оказалось, это был график изменения нагрузки в рыси и галопе у экземпляров Киккули на протяжении 185 дней. Ростовцев при этом пояснил, какие аллюры были у древних лошадей, и сообщил, что Киккули начинал подготовку лошади к армейской службе без всяких раскачек, с решительной четырехдневной проверки, и сразу было ясно, что за лошадь поступила. В первый день лошадь перед Киккули делала утром один реприз рыси и шага в 18 км и два реприза галопа в 420–600 м и вечером два гита по 6 км и по 420 м галопа. И так далее. (Тут Ростовцев несомненно пользовался сведениями, взятыми из книги В. Б. Ковалевской «Конь и всадник», вышедшей, однако, лет через пять после разговора в кафе-мороженом.)
– Я не утомил вас? – спросил вдруг Ростовцев.
– Нет, – сказал Данилов. – Вы хотите управлять и колесницами?
– Какие сейчас колесницы! Нет, я езжу верхом, но для жокея я тяжел и велик, сами видите, я хотел бы участвовать и в рысистых испытаниях, там вес не так важен. Но там не колесницы, а так, тачки. – Вы теперь мечтаете о рысистых испытаниях?
– Я не мечтаю, я готовлю себя к ним… А мечтаю… Я мечтаю слиться с конем, управлять им без удил, без уздечки, достичь тут свободы и совершенства!.. С уздечкой-то и удилами каждый сможет… А были когда-то нумидийцы и греки, те держали просто палочку в руке, и лошадь подчинялась им… В конце прошлого века один французский кавалерист – Кремье Фуа – позволил себе без седла и без удил, а лишь с помощью палочки, с помощью слов и движений своего тела повторить на конкурном поле все нумидийские номера… Неужели я это не смогу?
– Наверное, сможете… – вежливо произнес Данилов.
Ростовцев, ушедший в мечтания о жеребце без седла и без удил, словно бы очнулся и, обезоруженный, растерялся. Смотрел на Данилова робко, с виноватой улыбкой. Такой, простодушный, стеснительный, он был приятен Данилову. Но вскоре Ростовцев опять стал серьезен:
– Простите… я отклонился… У вас мало времени. И у меня. Так зачем вам хлопобуды?
– Как? – удивился Данилов. – Я же говорил…
– Насчет книг мне понятно, – сказал Ростовцев. – Ну а если добывать книги без хлопобудов? Я кое-что знаю о вас. Я наблюдательный. Вы мне симпатичны. Зачем вам лезть в эту дребедень?
– В какую дребедень?
– В очередь к хлопобудам! В будохлопы эти!
– Я вас не понимаю.
– Вам следовало бы понять их. Ведь это мираж.
– То есть?
– Мираж, наваждение, липа, туфта! Вы мне действительно симпатичны, и я считаю своим долгом открыть вам глаза. Эти хлопобуды – мое порождение.
Данилов насторожился. Он не был заинтересован в том, чтобы вся это хлопобудия оказалась миражем.
– У меня натура такая, – сказал Ростовцев. – Я озорник. Склонен к розыгрышам и мистификациям. От меня натерпелись многие. Я натерпелся от самого себя. Но, увы, неисправим… И вот с хлопобудами… Года три назад я сидел в какой-то компании. Познакомился с социологом Облаковым и двумя экономистами. Они были короли бала, шумно, умело говорили, я же человек иного склада и ума, и характера, мне многие их слова были смешны, казались далекими от земных забот. И я, для того чтобы поддержать светский разговор, взял и высказался насчет инициативной группы хлопот о будущем, как о некоем возможном направлении исследовательских и практических работ. Я дурачился, пользовался неизвестной мне терминологией, пародировал ее, но они не поняли ни насмешки, ни пародии, напротив, оживились. А что, говорят, плодотворная идея, надо, говорят, попробовать. Тут бы мне и о них, и об «идее» забыть, но взыграла моя дурацкая натура. Они явились ко мне в Настасьинский, вот, говорят, наши наметки, хотели бы услышать ваши замечания. И меня понесло. До того мне захотелось, чтобы на самом деле возникла инициативная группа хлопот о будущем и выстроилась очередь (я уже чернильные номерки на ладонях предчувствовал, сам рос после войны), что расстарался. И все возникло, и все выстроилось. И теперь все как будто бы потекло само собой и вдали от меня. Впрочем, не все. Облаков и его сотрудники – люди неглупые, аналитики и организаторы, люди деловые, но фантазии, следовательно, у них нет, воображение – бедное и робкое, ум хоть и с научным аппаратом, но такому уму примусы в коммунальной квартире расставлять. Я же в этой истории – дилетант, существо внебытовое и внеслужебное, моя фантазия раскована, не испугана практическим знанием. Я им предлагал идеи. Они казались им бредовыми и подоблачными. Но всегда находился человек, напоминавший о необходимости безумных идей. Хлопобуды начинали думать: «А что? Есть ведь что-то…» Кстати, они привыкли и к слову «хлопобуды», а поначалу не принимали его. Вот. Затея стала самостоятельной, независимой от меня. Но многие направления хлопобудам дал я…
– И прогнозы для Клавдии Петровны?
– Да, мои… Как бы узнавал тайным образом и в обход очереди сообщал ей… А все придумывал…
– И про голографа, и про горящие дипломы, и про изумруды от вулкана Шивелуч?
– Да, – вздохнул Ростовцев.
– Но ведь это нехорошо, – сказал Данилов строго, он теперь чувствовал себя чуть ли не представителем интересов Клавдии, чуть ли не нежным ее другом, которого дурачили вместе с ней, доверчивой женщиной. – Я не знаю степени ваших приятельских отношений с Клавдией Петровной… Но ведь это нехорошо. Зачем же заставлять женщину пускаться в столь тяжкие хлопоты? А с камнями и просто рисковать. Тут, на мой взгляд, мало остроумия.
– Эти хлопоты были ей нужны! – горячо сказал Ростовцев. – И вы это знаете не хуже меня. Она бы сама придумала себе предприятия, причем более отчаянные!
– Но вы ее подталкивали к делам бесплодным, – сказал Данилов менее решительно.
– Кто знает, бесплодным или нет, – сказал Ростовцев. – Я-то, возможно, шутил безответственно, но ее энергия и вправду превратит лаву в изумруды.
– Думаю, вряд ли.
– Вы читали в вечерней газете об опытах с шивелучской лавой?
– Нет, не читал, – быстро сказал Данилов. И тут же отругал себя: опять забыл разобраться с камнями.
– Прочитайте. Номер от третьего дня.
– Не будет у Клавдии никаких изумрудов, – сказал Данилов сердито, – зря запутали женщину!
– Да, – сказал Ростовцев, – может, вы правы. Я виноват, что так далеко зашел… Я не могу рассказать обо всех обстоятельствах, да вам и неинтересно было бы слушать о них.
– Неинтересно, – сказал Данилов.
– Я и сейчас не уверен, что она относится ко мне серьезно, как к равному ей существу… Поначалу-то я ей был просто нужен… Несомненно… Но пришло к ней и увлечение, иначе ей было бы скучно… Мне тем более… Однако в последнее время она стала иметь какие-то иллюзии на мой счет. Будто бы я ее вещь, терять которую нежелательно. Но, может, я дал повод считать себя ее вещью? Впрочем, повод этот чрезвычайно банальный и нынче не берется в расчет… Теперь вот сцены… Вам это вряд ли понять…
– Отчего же! – сказал Данилов. – Мне другое трудно понять. В ваших розыгрышах есть оттенок издевки. И вы не держали ее за равную себе. При этом как будто бы и злились на нее. Чем она вам так досадила?
– Да не она! – поморщился Ростовцев. – А вся ее порода! Вы поняли, кто они?
– Предположим…
– А мне противны все эти проныры, сертификатные мужчины и дамы, сытые и с деньгами, желающие и еще ухватить куски! Ищущие способов устройства или помещения собственного капитала. И капитала материального, и капитала положения. Шутить с ними я решил потому, что они сами расположены к этим шуткам. Им подавай то, чего у них еще нет. Именно у них, и ни у кого другого.
– Так. И вы позволили себе быть судьей людей вам неприятных.
– Я им не судья! И нет у меня средств быть им судьей. А выразить свое отношение к ним, как мог, я посчитал себя вправе.
– Ваше дело. Но что же Клавдия-то? Остальные для вас – порода, вообще хлопобуды. А она-то – живая женщина, просто человек, неужели вы были с ней лишь циничны?.. Впрочем, мне-то что!
– Прошу вас, не считайте меня циничным и расчетливым человеком. Я шальной, легкомысленный, меня захватывает сам процесс розыгрыша или игры, меня как несет, так и несет… И в этом мое несчастье… Или счастье… А с Клавдией было не только неприятное для нее, вы всего не знаете. Но и всерьез я не мог относиться к ее деловым порывам. Отсюда и изумруды… А-а-а! – взмахнул ложечкой Ростовцев. – Надоело!
– От хлопобудов вы бежали к лошадям?
– Да, – кивнул Ростовцев, – как только возникла очередь хлопобудов и зажила своей жизнью, у меня стал пропадать к ней интерес. Теперь, похоже, пропал совсем.
– Но придет пора, вы проедетесь перед публикой по конкурному полю на жеребце без седла и удил, и вам надоедят лошади.
– Надоедят, – согласился Ростовцев. – В прошлом апреле съехал на спор на «Москвиче», чужом, разумеется, в Одессе с Потемкинской лестницы. Теперь мне эта лестница скучна. А лестница красивая.
– Всю жизнь вы эдак?
– Да, – сказал Ростовцев. – Натура такая.
– Вы ведь где-то работаете?
– Работаю.
– У вас на двери висела табличка: «Окончил два института, из них один – университет».
– Да. Институт физкультуры, специализация – плавание, но уже не плаваю и не учу плавать, а купаюсь. Потом университет, механико-математический факультет.
– Ваша работа связана с чем-нибудь небесным?
– Да, – Ростовцев сделал пальцами летательное движение, – именно с этой механикой.
– Что же, работа вам скучна?
– Нет. Не совсем. Но нас там – сотни, тысячи. И я – пятидесятый, сотый, тысячный. Я разработчик частностей чужих озарений. Это естественно. Таков уровень развития науки. И человечество разрослось. У Леонардо был выход всему. Во мне же и в других многое не имеет выхода. Оттого-то мои коллеги имеют хобби – в нашем отделе, например, все мастерят дома цветные телевизоры. А я шучу и сажусь на кобыл.
– Ну и весело?
– Ничего… Но и не в веселье дело… И потом, еще одно. Чем больше открытий в науке, хотя бы и той ее сфере, к какой близок я, тем больше тайн. И приходит мысль: «А не разыгрывает ли кто нас? Не шутит ли над нами? Не чья-либо шутка – моя жизнь?» Вот и самому хочется шутить, чтобы себя успокоить, уравновесить что-то в себе.
– Тут вы не правы, – сказал Данилов. – Вы просто начитались зарубежной фантастики.
– Может быть, – сказал Ростовцев задумчиво. – Но как поступить с Клавдией, ума не приложу.
Он взглянул на Данилова, словно выпрашивая совет.
– Это ваше дело, – сказал Данилов. Ему было жалко Клавдию. Но и Ростовцев не вызывал у него сейчас грозных чувств. – А в очередь я все же попрошу меня пристроить. Шутки шутками, а книги мне нужны.
– Хорошо, – кивнул Ростовцев, он все еще, наверное, думал о своих отношениях с Клавдией, оттого вздыхал и рассеянно окунал ложечку в растаявшее мороженое.
– Спасибо, – сказал Данилов. И как бы удивился: – Но что же получается? Вот вы говорили – мираж. Но это не так. Очередь есть. Я буду иметь книги, надеюсь. А других-то ждут приобретения посолиднее. И все эти неприятные вам люди в конце концов получат от очереди действительно выгоду. Не сомневаюсь. Новые связи, новые влияния, новую информацию, новые места и вещи. И это благодаря вам! В какой-то степени… А вы умываете руки и уходите к кобылам.
Соображения Данилова были искренние. Однако он лукавил. Они понимал: музыка скоро так заберет его, что всякие хлопобуды станут ему в тягость. Да и зачем его усилия, если есть Ростовцев, выдумщик и озорник. Он, конечно, если бы не остыл к движению хлопобудов, еще не одну кашу заварил бы в их очереди. В конторе Малибана не переставая скрипели бы самописцы, а он, Данилов, играл бы себе на альте.
– К чему вы клоните? – поднял голову Ростовцев.
– К тому… что… – смутился Данилов. Но тут же и продолжил: – А к тому, что вы на самом деле безответственный. Сами дали этим делягам инструмент для новых приобретений и захватов. И сбежали. Так-то вы выразили свое отношение к ним? Нет, это не годится. Если они вам не по душе, вы и дальше обязаны морочить им головы. А то как же? Иначе благодаря вам они станут процветать… Разве это хорошо?.. Я и буду вам помогать, мне эта порода тоже неприятна…
– Надо подумать, – неуверенно сказал Ростовцев.
– Что тут думать! Думать надо было перед тем, как вы затеяли хлопобудию!
– Пожалуй, вы меня убедили.
«Ну и хорошо, – думал Данилов. – Все равно он никуда не денется от хлопобудов. Вот прокатится на манер французского кавалериста и опять сочинит что-нибудь для Облакова. И Клавдия не выпустит его из своих рук».
Последнее соображение в особенности обнадежило Данилова.
В театре он должен был быть через полчаса. Они еще поболтали с Ростовцевым. Данилов осторожно поинтересовался, как Ростовцев выбирает время и для Одессы, и для лошадей. Оказалось, что в Одессе Ростовцев был в командировке, раз в неделю он имеет творческий день, и есть один начальник, он Ростовцева порой отпускает со службы. Кстати, этот начальник стоит в очереди к хлопобудам.
– Вот видите! – сказал на всякий случай Данилов, имея в виду начальника и очередь. – А чего вы за мной шлялись? – спросил Данилов.
– Я думал, что вы тоже из той породы. Долго приглядывался. Хотел и для вас придумать особенное. Но потом вы мне стали приятны…
Они выпили бутылку «Твиши», заказали еще одну. Данилов немного захмелел, сидел благодушный, испытывал к Ростовцеву расположение, чуть было не перешел на «ты». Заметил, что и на Ростовцева подействовало вино, обеспокоился.
– Вам не повредит? – спросил он. – Вы же за рулем.
– Нет, не повредит, – ответил Ростовцев.
Тут заржала лошадь, и Ростовцев сказал, что пора. Данилов с ним согласился.
– Вы ведь простудитесь! – волновался Данилов. Ростовцев его успокоил, уверив, что он закаленный, одно время был моржом. Данилов проводил его к лошади, жал ему руку, потом с удовольствием смотрел на то, как Ростовцев ехал улицей Горького в сторону Белорусского вокзала.
Вечером, в одиннадцать, Данилову позвонила Клавдия.
– Ну что? – спросила она.
– Ничего, – сказал Данилов. – Встретились. Он приятный собеседник. Спасибо тебе.
– Зачем он ходит на ипподром?
– Любит лошадей. Он не играет.
– Я сама знаю, что не играет. Я была на ипподроме.
– Стало быть, ты знаешь обо всем лучше меня.
– Ты ничего не разузнал?
– Ничего.
– Какой же ты бестолковый! Но хоть что-то ты должен был почувствовать!
– Он тебе дорог?
– Ах, Данилов, оставим это…
– Оставим, – с готовностью согласился Данилов.
– Всегда приходится рассчитывать лишь на саму себя!
– Да, – вспомнил Данилов, – с камнями ты что-нибудь делала?
– С какими камнями?
– С шивелучскими.
– Пока ничего.
– Ну и хорошо, – сказал Данилов.
Наташа сидела в комнате и во время его разговора с Клавдией, Данилов это чувствовал, была в некотором напряжении. Никаких объяснений относительно Клавдии у них с Наташей не было. Теперь Наташа то ли сердилась на Клавдию, а может быть, на него, Данилова, то ли ревновала его к Клавдии. Эта ревность была приятна Данилову. Он хотел подойти к Наташе, приласкать ее, сказать ей что-нибудь, но опять зазвонил телефон.
– Прошу извинения за поздний звонок, – услышал Данилов голос пегого секретаря хлопобудов, – днем я нигде не мог застать вас. А мы договорились…
– Хорошо, – сухо сказал Данилов, – я приму ваше предложение. Хотел бы, чтобы вы учли, что мое согласие вызвано вовсе не вашими (он чуть было не произнес «угрозами», но рядом была Наташа)… условиями… Нет, причина тут в определенной моей корысти.
– Я очень рад, – сказал секретарь. – Я сейчас же сообщу Облакову. Желательна ваша встреча с ним. Позже мы обговорим место и время встречи.
Данилов повесил трубку. Подумал: «Валяйте, сообщайте. Потом сами не будете рады». Он ждал вопросов Наташи. Она ни о чем не спросила.
Сегодня, на вечернем спектакле, большая люстра снова смущала его. Дома он обходил легкую немецкую люстру с тремя рожками. «Да что я! – ругал себя Данилов. – Как напуганный баран…»
47
Он и еще несколько дней с опаской поглядывал на люстры. Даже плоские люминесцентные светильники тревожили его. Потом стал спокойнее. Та, растворившая его, люстра понемногу отдалялась, уходила в сон. Края щели как будто бы смыкались.
Данилов отправил вежливые письма в Госстрах и в милицию, старшему лейтенанту Несынову. Просил извинения за хлопоты, к которым он вынудил милицию, и сообщал, что, по всей вероятности, ему подбросили украденный инструмент. Он понимал, что у старшего лейтенанта тут же возникнут вопросы: «Как же это подбросили в запертую квартиру и почему?» Данилов без всякой радости ждал звонка из милиции или вызова к следователю, но шли дни, а его не вызывали.
Встретился Данилов в Настасьинском переулке с Облаковым и лучшими умами хлопобудов. Держался с ними строго, заявил, что они ошибаются, строя на его счет какие-то фантастические предположения, впрочем, это их дело. Его же они заинтересовали, оттого он и согласился сотрудничать с ними, хотя и не очень понимает, какая им от него будет польза. Может, музыкальная консультация? Хлопобуды вели себя деликатно, сдержанно. Давали понять, что они знают, какая и когда будет польза. Приглядывались к нему. И было видно, что они люди трезвых мыслей и чувств, не слишком верят чьим-то сведениям или подозрениям насчет его. Но не прочь были бы им и поверить. («А вдруг это озорство Ростовцева?» – подумал Данилов. Позже, встретив Ростовцева, Данилов спросил румяного шутника: не представил ли он его Облакову особенной личностью? Нет, чего не было, того не было.)
– Да, – сказал Данилов, расставаясь с хлопобудами. – Чуть было не забыл. Никаких выгод я не ищу. Ну, только книги… А вот рецензий, хороших гастролей и прочего мне не надо. То есть не надо мне мешать, как случалось в последние недели, но и способствовать чему-либо в моей судьбе не следует.
– Хорошо, – сказал Облаков.
Сказать-то он сказал, однако виолончелист Туруканов, очнувшийся от потрясения с монреальскими галстуками или забывший о нем, через несколько дней подошел к Данилову и, намекая на нечто им двоим известное, говорил с ним почтительно, даже заискивающе. Один из дирижеров, кого Клавдия видела в очереди в Настасьинском переулке, раскланивался с Даниловым теперь куда приветливее, чем прежде. Выяснилось, что и на гастроли в Италию Данилов поедет. И критик Зыбалов прислал Данилову письмо, извинялся, что не упомянул фамилию Данилова в газете, сообщал, что его игра на альте ему очень понравилась, что она выше музыки Переслегина, а впрочем, и симфонию Переслегина он хотел бы услышать снова, чтобы оценить ее объективнее. Клавдия же подкараулила Данилова вечером у входа в театр и набросилась на него с упреками. Что же он ее водил за нос, упрашивая о записи в очередь!
– Из-за чего они тебя пригласили?
– Я сам не понимаю из-за чего, – сказал Данилов.
– Не лги мне! Ты им понадобился?
– Им нужен музыкальный консультант. Вдруг придется читать ноты или оценивать песни.
– Музыкантов тысячи, лауреатов сотни, а позвали тебя. За какие заслуги тебя?
– Что ты на меня напала! – сказал Данилов.
– Ты не увиливай от ответа!
– Я не могу ничего объяснить тебе, – сказал Данилов строго. – Я не волен.
Эти слова сразу же успокоили Клавдию Петровну. Теперь она смотрела на Данилов с тихим интересом. И радость была в ее глазах.
– Надеюсь, что ты не забудешь, кто я тебе.
– А кто ты мне?
– Данилов, не надо… Ты знаешь, кто я тебе.
– По-моему, ты начинаешь питать ложные надежды. К тому же ты имеешь в очереди куда больше возможностей, чем я.
– Хорошо, – быстро сказала Клавдия, как бы соглашаясь с ним, словно он был одержим бредовой идеей и что же раздражать больного. Потом она все же не выдержала: – А ты, оказывается, вон какой загадочный. Только прикидываешься простаком и бестолочью…
– Извини, Клавдия, – сказал Данилов. – У меня спектакль. Загадки же мои ты давно могла бы разгадать.
– Может быть, я была слепая… – уже следуя к двери, он услышал печальные слова. Данилов даже остановился в удивлении. Посмотрел на Клавдию. Однако свет не падал на ее лицо…
Играл он в те дни много, играл с жадностью.
Играл на Альбани и на простом альте.
Играл Данилов и дома и в театре. Играл в яме с упоением даже музыку опер и балетов, какую прежде считал для себя чужой. Теперь у него было желание войти внутрь этой музыки без чувства превосходства над ней и ее композитором, понять намерения и логику композитора и обрести в музыке, пусть так и оставшейся ему чужой, свободу мастера, которому подвластна любая музыка («Ну не мастера, а мастерового», – скромничал при этом Данилов). В вещах, им любимых, он, как ему казалось, такой свободы достиг. Или уже достигал ее без особенных усилий и напряжений. То есть эти усилия и напряжения были в его музыке всегда, десятки лет, и были порой мучительными, сейчас же они словно истаивали, звуки рождались сами собой. Данилов помнил слова Асафьева: «В конце концов, техника есть умение делать то, что хочется. Но на всякое хотение есть терпение…» Выходило, что он, Данилов, во всем поспешный и непоседливый, в занятиях музыкой был именно терпеливым. И кое-чего добился.
Дома он играл вещи наиболее трудные для альта, и они получались. Он и прежде не раз играл их, и прежде бывали удачи, но теперь Данилов полагал, что мышление его альта (или альтов), выражения чувств инструментом стали более точными и близкими к правде. И тембром звучания и произношением инструментов Данилов часто оставался доволен. И будто бы забыл, каким неуверенным неудачником, каким ругателем самого себя он был в пору репетиций симфонии Переслегина и потом, после концерта.
Ему казалось, что теперь у него словно подготовительный период. Будто впереди у него – прорыв. Будь он более рациональной личностью, он бы вычислил варианты этого прорыва, а то и «проиграл» бы их в мыслях, вынуждая себя к поступкам. Но тогда бы он был другой Данилов.
Все чаще он думал о своей внутренней музыке. Ведь пока она звучит лишь внутри его – это своего рода тишизм. А что, если взять альт и попробовать… Но не будет ли тут нарушение его принципа – не использовать в музыке особенных возможностей? Нет, считал Данилов, он сам придумал приемы музыкального мышления (при этом опираясь на опыт именно земной музыки, что было немаловажно), никому он тут ни в чем не обязан и не применял никаких неземных средств. Стало быть, его условие не нарушено. Исследователи не поняли его музыки, ну и ладно (или поняли?). А от людей он ничего не собирался скрывать или утаивать. Наоборот, он имел потребность выразить перед людьми самого себя. Он хотел им говорить о своем отношении к миру и жизни. Слова ему не стали бы помощниками. Смычок и альт – другое дело. К тому же, пользуясь созданными им приемами, он мог мыслить и переживать прямо в присутствии слушателей (хотя бы и в присутствии одного слушателя), не обращаясь к чужой музыке, а – своей музыкой. Он импровизировал бы. К импровизациям же, когда-то обычным, теперь в серьезной музыке почти забытым, его тянуло.
Но он говорил себе, что желает именно мыслить альтом и выражать им чувства – и потому импровизировать, а не потому, что желает показать свою виртуозность, и не потому, что в нем пробудился композитор. Он, конечно, не исключал возможности, что вдруг – когда-нибудь! – примется писать музыку, – в консерваторскую пору он увлекался и композицией, потом все забросил, а тогда сочинил десятки пьес, каждый день занимался упражнениями по контрапункту (семьдесят фуг в месяц), гармоническим анализом, сольфеджио… Нет, теперь он никак не мог на звать свои импровизации (а он на них в конце концов отважился) сочинением музыки. Нот исполненного Данилов не записывал, прозвучавшую в его квартире (Наташи в те часы не было) музыку не повторял. Да и противоестественным казалось ему заучивать собственные мысли наизусть.
И все же Данилов не удержался и дважды записал свою музыку на магнитофон. Хотел послушать ее как бы из зала. Прослушав, ходил взволнованный.
Но все это было не то! Иногда он злился на альт. А чаще на самого себя. В той своей, мысленной, музыке он был сумасшедше богат: весь звуковой материал, который существовал в природе и в изобретениях людей, все инструменты, и забытые, и сегодняшние, и будущие, весь мелос мира – все было к его услугам, звукосочетания рождались мгновенно и любые. Теперь же он имел один альт, пусть и Альбани, но альт! Что он мог!
Данилов отчаивался, считал, что никакие мысли и никакие чувства подлинно он не сможет выразить альтом, что его звуки еще косноязычнее слов. Но и бросить свои импровизации не мог. Играл он и играл снова. Говорил себе: отчаивается он оттого, что избаловал себя мысленной музыкой. Теперь же пусть рассчитывает лишь на себя и на альт. И пусть не прибедняется. Техника у него сейчас отменная. И следует не заниматься самоедством, а следует дерзать, коли в этом у него есть потребность. Возможности альта далеко не исчерпаны. Это не оркестр, но это альт.
Однажды он играл Наташе. Наташа хвалила Данилова, хотя и сказала, что музыка для нее не совсем привычная. А потом, когда к нему в Останкино зашел Переслегин, Данилов решился играть и перед ним.
Объяснил ему, что за музыку он просит выслушать. Данилов играл минуты четыре, нервничал, мысли его были скорые и отрывочные, музыка вышла резкая, бегущая куда-то, иногда и с прыжками, колкая, порой словно бы с заиканиями, случались в ней паузы – как бы остановки мыслей, такты шли неравномерные, движение по вертикали было своеобразное.
– Интересно! – сказал Переслегин. – На самом деле интересно. Играете вы сильно. Что делает ваш альт! А музыка похожа на вас. Нет, вы не всегда такой. Но иногда таким бываете. И не было в вашей вещи банальности.
– А не кажется вам, – осторожно спросил Данилов, – что я нарушил много правил?
– Ну нарушили! Но это правила учебников! Да и сколько новых правил уже возникало в двадцатом веке. И сколько еще возникнет. Ритмы, интонации, мелодии, да и самые звуки наших дней особенные, что же бояться нарушения правил! Какие удобны вам теперь средства выражения, такие и используйте. Людям вы будете дороги, если скажете свое. А не повторите произнесенное. А у вас свой язык, это видно и по одной фразе.
Переслегин, похоже, убеждал сейчас не только Данилова, но и самого себя.
– Ведь жизнь действительно особенная, новая, зачем же ее в музыке укладывать в якобы обязательные формы? Вы нарушили правила! Но я слышал не опыт с нарушениями, а музыку, при этом близкую мне, живущему в семидесятые годы. Завтра ваши нарушения станут правилами. И мои.
Данилову слушать Переслегина было приятно. Он нуждался сейчас в поддержке. Однако именно утверждения Переслегина он мог бы оспорить. Он любил всю музыку. Ему порой, коли было подходящее настроение, хотелось высказаться и в старой манере. Хотя бы и в романсно-ариозном, как говорил один его профессор, стиле конца прошлого столетия. Он желал развивать мысли и поместив их внутрь сонатной формы. Или фуги. И не потому, что был всеяден или не имел своего направления. Нет, Данилов имел направление. И думал о нем. Правда, он говорил себе, что ему не следует теоретизировать, куда интереснее двигаться в искусстве на ощупь. Тут он был определенно неточен. Это ученик музыкальной школы или увлекшийся дилетант могли двигаться на ощупь. Данилова же сейчас и Земский признавал профессионалом высокого класса. Его «на ощупь» было особого рода. Просто он не желал быть в музыке расчетливым. Но одно дело – не желать… Что же касается всеядности, то ее не было, а была жадность. Принявшись создавать музыку, Данилов жаждал опробовать все. Готов был примерить любое платье, чтобы выбрать наилучшее для себя. Он сидел с Переслегиным и думал о том, что желает сыграть вальс. И уже мелодия возникла в нем. А отчего бы и не вальс? При этом он не то чтобы хотел сочинить новый вальс. А хотел высказаться в форме вальса. Ну а потом? А потом его могли увлечь частушки, ритмы белгородского «Тимони», с его пританцовываниями и припрыгиваниями, какие давно жили в Данилове, приобретения биг-бита, новые танцы, сменившие шейк (джерк, фанки чикен и хасл, в частности, с их непривычными движениями), мотивы расхожих песен, способные вызвать иронию его альта, но и необходимые как приметы быта летящих дней для выражения его, Данилова, мыслей. Многое, многое, многое! И конечно, Данилов помнил о прекрасной музыке и приемах ее исполнения африканской, индийской и дальневосточной школ, и те приемы волновали Данилова. Отчего бы его альту не поучиться, скажем, у бамбуковой флейты сякухати? Словом, звуки, мелодии, удары, звоны, ритмы, интонации теснились в нем, мучили, будоражили его, требовали выхода, воплощения альтом. Формы же, какие понадобились бы для этих воплощений, Данилов не собирался выбирать заранее. Он на это не был способен. Формы, иногда именно и из учебников, полагал он, должны были явиться сами, необходимые и естественные. Было бы ему что произнести. А как произнести, это он уже умел.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.