Текст книги "Усы (сборник)"
Автор книги: Владимир Орлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
А время катилось. Однажды я глянул в телефонную тетрадь и увидел: Герман Стрепухов. Набрал служебный номер. «А, это ты! – сказал Трепыхай. – Как раз кстати. У тебя нет самосвала?» – «Самосвала? – растерялся я. – Нет». – «Как же это у тебя нет самосвала, когда ты меня навел на мысль о навозе. Моя баба с тестем дуреют от опытов в огороде. Я уже договорился с зоопарком. Мы им – кое-что, а они нам – навоз. Сегодня как раз есть от слонов и от хищных. А самосвалов нет. Будем добывать. А ты не пропадай. Надо, надо повстречаться, посидеть. Созвонимся». – «Созвонимся», – согласился я.
7Мимолетное мое бригадирство привело к неожиданному последствию. В майский день я сидел за столом над раскрытой тетрадью, и мне позвонили. Звонившего я знал смутно, но все же знал.
– Читали, читали в «Вечерке» о ваших успехах, – сказал, между прочим, звонивший. – Кстати, что вы делаете во второй половине июня? Не могли бы вы выехать с делегацией – недели на две?
– А куда?
– Да в три страны.
Произнесено это было небрежно, человек владел миром и мог подарить мне на две недели любые три страны.
– В хорошие три страны. В очень живописные три страны.
Тут будто бы и небрежность пропала, человек желал подарить мне, видно, на самом деле три великолепные страны и боялся, что я не смогу оценить его преподношение.
– Конечно, – заспешил я. – Спасибо. С превеликим удовольствием. Оформлением займусь сегодня же.
– Ну вот и замечательно. А про оформление я скажу потом…
Последовала пауза.
– Ну а как вы вообще-то? – прозвучал вопрос. В нем угадывалось предложение оставить всякую деловую ерунду вроде оформлений и делегаций и обратиться к материям высоким и вдохновенным. И, действительно, пошел разговор о выставке на Волхонке приехавших из Лондона полотен Тёрнера, о его пожарах Вестминстера, крушениях кораблей, о «Дожде, паре и скорости», о его световидении, живописных пророчествах, потом вспомнились нам приятные люди, оказавшиеся общими знакомыми, мы были довольны друг другом, добром, исходившим от нас, разговор мог быть вечным. Однако нельзя было отягощать телефонную сеть. Мой собеседник сказал:
– Да, чуть было не забыл спросить… Мелочь… Пустяк… Но чтобы не возникло осложнений с оформлением… Вы член партии?
– Нет, – сказал я.
– Но… – И собеседник замолк навсегда.
– Вы извините, я забыл, – пришел я ему на помощь. – Я вспомнил. В июне я буду занят. Обязательства перед издателями… —
– Это жаль… жаль… – пробормотал собеседник, отлетая от меня в ледяные выси межпланетий. – Может, в другой раз…
– Конечно, конечно, – успокоил я его. Но не выдержал: – А хоть в какие страны-то?
– Да в дрянные страны! Не стоит о них и сожалеть.
– Но все-таки?
– Перу, Бразилия, Аргентина… Безобразные страны. Грязь на улицах, фазенды нищие, немолотое кофе, стрельба на карнавалах… Бывал там неоднократно и всегда мучился… Вы уж мне поверьте…
– Я вам верю, верю…
Я тогда схватил атлас мира, водил пальцем от верховий Амазонки до Огненной Земли. Не я ли мальчишкой с детьми капитана Гранта и странствующим рыцарем Паганелем одолевал Кордильеры и влюбленными глазами смотрел на гордого индейца Талькава, не я ли бродил в пампасах, не я ли но влажных джунглях Мату-Гроссу охотился на неполнозубых броненосцев, не я ли в пиро́ге из пальмового дерева проносился мимо стай пираний? Ах как хорошо там было! Теперь, спустя годы, я уже и не знаю точно, ездил ли я после звонка в Перу, Бразилию, Аргентину на две недели или не ездил. Столь ли это важно? Я там был! Я закрываю глаза и нижу: пальмы на Жемчужном берегу, зелено-серые пространства Патагонии, расплескивающиеся юбки танцующих самбу, набережные Рио-де-Жанейро и себя в Рио-де-Жанейро, пусть и не в белых штанах. Колумб отправлялся в плавание с желанием достичь страны Сипанго (от нее до Индии – рукой подать!), страны, называемой нами Японией, в коей воображение хитроумного венецианца Марко разместило приманные дворцы из золота и женщин, чье умение любить было совершенным, но приплыл он совсем в иную страну и до конца своей жизни не узнал, что это была Америка. В какие страны приплываем мы, не ведая о том?
8Потом нечто произошло в расположении звезд, посвященных в судьбу нашей семьи. Над нами просветлело. Как-то с женой мы направились в путешествие в Берлин. Мы были индивидуалами («один плюс один») и могли чуть ли не вольно шестнадцать дней раскатывать по стране. Я был увлечен тогда Бахом, Гёте, Лукасом Кранахом, немецкими романтиками, в частности живописцами дрезденской школы, и прежде всего Каспаром Давидом Фридрихом. В их следы я стремился ступить, их тени, звуки желал я увидеть и услышать. Бродил берегом тихоструйного Ильма, сидел на репетициях мотетов Баха в соборе Эрфурта, искал на берегу Эльбы место, где лежавшему в траве под бузиной студенту Ансельму явились три змейки, в серо-синих сумерках стоял высоко над озером Мюгельзее, ощущая, что туманы мироздания не придуманы К. Д. Фридрихом. И, естественно, с помощью сравнительного метода исследовал свойства бранденбургского, берлинского и апольдского пива. Новые мои знакомые с пониманием относились к моим интересам. Но все они спрашивали: «А зоо вы посетили?» Жалкие мои бормотания о том, что в одном зоопарке я уже бывал, ничего объяснить не могли. Каждый немец – в душе Брэм. Человек, не желающий первым делом поспешить в зоо, мог показаться странным. Или нравственно убогим. В воскресный день в Лейпциге мы с женой пошли в зоо. Весь Лейпциг прогуливался аллеями парка. Парка ли? Заповедной звериной страны. Долго рассказывать не буду. Да и не помню я многие лейпцигские подробности. Но и нынче в памяти тигриные фермы. Чуть ли не дачи с усадьбами для семей уссурийских кошек. Чистые, здоровые, будто бы довольные существованием, они плодились и размножались, растили сто пятьдесят тигрят для золотой торговли. На обширных пространствах с камнями, водами и деревьями проживали стада обезьян, средних и мелких. Часами глядели на обезьянью жизнь зрители, тут были представления на любой вкус, все обезьянье и все людское: и борьба за власть, и помыкание слабыми, и интриги, и любовь, и добронравие, и подлость… Публика прогуливалась в зоо степенно, и дети, казалось, вели себя степенно, хотя иные озорничали и капризничали. Но к обеденному времени началось некое брожение, все готовы были куда-то устремиться. «Что-то случилось?» – обеспокоились мы. «Львов и тигров будут кормить», – объяснил мальчишка с мороженым. Вот-вот должно было начаться великое ежедневное действо – кормление владетельных хищников, царей природы, ее курфюрстов и маркграфов. Толпа в волнении, но все же опять степенно, без московских напряжений, перебежек и толкотни, двинулась к старому и, по здешним понятиям, тесному строению. Внутренний двор его – зрительный зал – окружали клетки с оголодавшими к обеду хищниками. Действо вышло из трех актов. В первом было много драмы, движения и звуков. Звери, каждый обнаруживая характер, а кто-то и производя впечатление на публику, ожидали и требовали мяса. Они будто бы и собраны были в тесном павильоне ради этих ожиданий и требований. Нервно ходили из угла в угол клеток – кто в свирепом молчании, кто рыча и предъявляя клыки убийц. Мавр Отелло, якобы доверчивый, на самом же деле очень расположенный выслушивать подлые наветы, вполне мог бы получить уроки страстей у лейпцигских трагиков. Но вот начался акт второй. Явились служители, привезли мясо на площадках автокаров. Животные при этом совершенно озверели. Служители с пластикой герольдов саксонского двора пиками подавали куски мяса в межпрутья решеток. Какие это были куски! С обилием мякоти и с мозговыми костями для неспешных удовольствий. Прозаизм человека, выросшего в очередях Мещанских улиц, заставлял меня прикидывать, сколько в обеденных парных кусках было килограммов. Я отругал себя. Стыд какой! Разве можно думать здесь так? Я уговорил себя увидеть в происходящем ритуал с жертвоприношением и с признанием людской вины перед существами менее хитрыми, нежели мы. А существа эти урчали, грызли, жевали, рвали сочно-красную плоть существ еще более слабых. Впрочем, скоро наступил акт третий. Лев зевнул и, положив голову на лапы, придремал. И прочие звери успокоились, прилегли, вступили в благодушие послеобеденного сна. Один леопард не притронулся к мясу: как бродил до обеда по клетке в тоске и злобе, так и теперь бродил; возможно, был подан пикой ему недостойный кусок мяса, возможно, и не мысли о трапезе терзали его душу. Страдания леопарда уже не трогали публику, она потянулась в павильон с бегемотом – уроженцу Танзании должны были привезти зеленые угощения. А я пошел исследовать свойства лейпцигского пива в сочетании с горячими боквурстами.
9В зоопарк на Большой Грузинской я не заглядывал лет десять. Но встретил как-то Красса Захаровича Болотина, и меня что-то толкнуло зайти туда. А зачем – и не знаю. Жил я теперь не в Останкине, а в Белом городе, Красса Захаровича встретил на Тверском бульваре. Был он в клетчатом пиджаке и в клетчатой кепке. Сообщил между прочим, что у него выходят две книжки – «Родные хляби» и «Жизнь в клетке», и он идет нынче в издательство за версткой одной из них.
– «Жизнь в клетке»? – переспросил я.
– В какой клетке! – Красс Захарович будто испугался. – Ты не так расслышал! «Жизнь в клетку»!
– А-а-а, – оценил я его кепку и пиджак.
– А что-то ты несколько лет не являешься на субботники в зоопарк?
– Десятку посылаю в фонд, – сказал я. – Так вернее.
– Экий ты барин… – поморщился Болотин.
– Отчего же барин? Наш рабочий день оценивают в десятку. А я-то и ее не вытягиваю…
Вот тогда меня и потянуло и зоопарк. Лучше бы я туда не ходил. Грустно мне стало у пресненских прудов. Убогим и нищим увиделся мне московский зверинец. В детстве все в мире для меня было вольнее и просторнее, и жизнь здесь птиц и зверей представлялась чуть ли не отрадной. Стыдно мне не было. А было интересно. Взрослым в дни субботников я приходил сюда как бы по делу, через двор хозяйственный, и жителей зоопарка мог во внимание не принимать. Мог отвернуться от дикобраза или кота манула до них ли мне? А нынче я был посетителем, да еще и побывавшим в сытом лейпцигском зоо, нынче на дикобраза и серого камышового кота манула я и должен был глазеть. И я загрустил. Пришли на ум давние сетования о несовершенствах природы и людских устройств, с ними я и бродил вдоль прудов, пока не столкнулся с мчавшимся куда-то Германом Стрепуховым. Герман Стрепухов, доктор наук, губастый Трепыхай, все в той же приплюснутой, надвинутой на брови зеленой колониальной панаме, был мне рад, но спешил. «Давненько мы с тобой не виделись, давненько, – отметил Герман. – Никак мы с тобой не посидим, школу не вспомним, а надо бы обязательно посидеть. Но не в ближайшие дни». В ближайшие дни у Германа было множество хлопот – симпозиум в Индианаполисе, хлопоты с чертежами электрических каминов («Конверсия, брат, конверсия, куда денешься!»), осмысливание кооперативных идей, в частности, греет его мысль учредить вместе с зоопарком кооператив «Меньшой брат» – будет куда пристраивать навоз и прочие отходы. «Это ведь ты надоумил меня с навозом!» – напомнил Стрепухов, то ли радуясь, то ли укоряя меня. Сразу же он сообразил, что куда-то мчался. Жена его совершенно помешалась на трехметровых пятнистых кабачках («Отрежешь половину, а он растет дальше»), но оказалось, что для них полезнее навоз не из-под хищников, а из-под парнокопытных. Договариваться о парнокопытных Трепыхай и бежал. «Ну бывай!» – крикнул он и унесся.
Энергия одноклассника несколько воодушевила меня и заставила подумать, что в мире не все дурно. Морской лев, гладко-блестящий, резвился в водах, где некогда обитала моржиха Барон, и выглядел благополучным. С отцом и матерью ходил по осенней, но еще живой траве, тыча клювом в воду, вылупившийся здесь же, на Грузинской, журавленок. Неподалеку под табличкой «Лебеди текущего года рождения» грелись в спокойствии бабьего лета крупные серо-бежевые птицы, шеи их вовсе не были хрупкими. Шумели за решеткой, волнуя ученую птицу-секретарь, перепархивая с ветки на ветку, попугаи в зеленых, синих, желтых, красных нарядах тропических щеголей, пестрые лори, особи амазонские и александрийские. Птица-секретарь с пером писца за ухом поводила головой, будто осуждая беззаботность попугаев. А впрочем, осуждение это могло быть напускным. Все жили, жили, жили как могли и умели. Пусть и в клетках. Я было возрадовался. Но тут увидел за мелкой металлической сеткой существо знакомое, нахохленное и обиженное: «Воробей обыкновенный». Другие воробьи обыкновенные, но упитанные и добродушно-наглые, а вместе с ними и голуби шлялись по асфальтам дорожек, залетали ради развлечений и продовольствия куда хотели, но ненадолго: иметь постоянную прописку обитателей зоопарка они вряд ли желали. А вот их сородич, представляющий за сеткой отряд воробьиных семейства ткачиковых, меня опять опечалил. Я стоял, стоял, смотрел на него. Обыкновенный и в клетке. Не потому ли и обыкновенный? Потом пошел дальше. Лишь у загона патагонских лам грустное движение мое было приостановлено.
– Эй, ты еще здесь? – закричал мне из загона Герман Стрепухон. – Ты самосвал не можешь достать?
Нас разделяли прутья ограды и мелкая решетка сетки. Я ли стоял за прутьями, он ли – за ними, имело ли это значение? Ограда была сама по себе.
– Откуда у меня самосвал? Ты однажды спрашивал.
– Ну ладно, – сказал Герман. – Навоз хорош. То, что надо. И мелкозернистый. Лучше усвоится. Побегу добывать транспорт.
– Удач тебе.
Герман поспешил в глубь загона мимо дремавших в крапиве лам, но обернулся и крикнул мне.
– А ты не пропадай! Надо посидеть! Созвонимся!
– Созвонимся, – согласился я. – Отчего же и не созвониться?
1989
Эссе
Распятие и воскресение Татьяны Назаренко
1Был в Москве Успенский вражек. На его берегах живет Татьяна Назаренко. Из окон кухни художницы видна с золотом купола морковно-малиновая церковь Воскресении Словущего, что на Успенском вражке. Первая треть семнадцатою пика. Прежде тут непременно восходила из столетий церковь деревянная. Из окна мастерской – иной вид. Вертикаль Иванова столпа, купол казаковского сената, кубы и параллелепипеды министерств и телеграфа, двор композиторского дома, гаражи и рядом с ними – опять церковь. Но униженная, примятая, испустившая дух, приведенная в гражданское состояние способом отсечения глав, ныне в ней – общежитие телефонных автоматов, лишь белая колоколенка просится в небо шатром-укором. Вспомните «Московский вечер»…
Уголки Успенского вражка одни из самых спокойных и уютных в Москве. Особенно в безветренный день с солнцем. Приятно пройти Брюсовым переулком (когда-то Вражским), ныне улицей Неждановой, миновав при этом дворцы Брюса и Меншикова (внуков, но все же). Тихий переулок, будто и не впадает он в грохотно-державную улицу, придремавшие автомобили у подъездов, починка обуви и оптики, мемориальные доски во множестве, зелень в сквере, цветники и чистые дорожки, счастливо-нарядные дети резвятся при бабушках у песочниц, псы дорогих пород прохаживаются с достоинством и по праву – «выгул собак разрешен». Церковь Воскресения стоит ухоженная, реальная – в ней служат, но и как бы декоративная – до того благополучной выглядит она, будто бы знак благополучия, хоть лепи ее на патриарший календарь, потому и водят к ней иностранцев, и нашего московского интеллигента, пребывающего порой в душевных сомнениях и раздрызгах, она, возможно, устраивает именно своим благополучием, он в минуты порывов, хоть и состоит в атеистических кружках, вводит себя в нее как бы невзначай, как бы посмотреть, но с полутайным намерением приблизиться ненадолго к самому себе и к существенному в мире, а заодно, на всякий случай, и поставить свечку. (Церковь Воскресения можно увидеть и на холстах Назаренко. И будет повод об этом напомнить.) А мимо нее шествуют люди, служивые и творческие, кто в сертификатном виде, с дипломатом в руке, кто с папкой нот или инструментом, кто перетекая из одного чиновного дома в другой, кто в дома музыкальные. А вот степенно прогуливается благородной осанки, с благородными сединами, прекрасно несущий костюм (как его назвать?.. не мужчина же… не гражданин… Господин?.. Сударь? Джентльмен?..) человек… Иван Семенович Козловский. Поклонимся ему… Если принять во внимание приобретения века (в архитектуре, технике, способах существования, понятиях красоты) и сделать поправки, здешний уголок вполне можно посчитать сегодняшним поленовским московским двориком. То есть уже не поленовским.
Но что это за дворик, что это за тихое место, скажете, если тут спешат, несутся куда-то люди! Позвольте, удивлюсь, какие же это москвичи, если они никуда не спешат и не несутся? Век-то их чему учил? Впрочем, верно, не все здесь тихо и не всегда было мирно. Можно, следуя совету Генри Джеймса, произвести поворот винта, и надвинется на нас иная сущность Успенского вражка. Или одна из его иных сущностей.
Но тогда нас пронзят, пронижут века, и нутро здешних домов, недра их опрокинут на нас свою память и свои горести. И тогда наш соскользнувший с камней взгляд напомнит, чьи имена на мраморе досок. «Здесь жил и работал…» «Здесь жил и работал…» Среди прочих: Качалов… Леонидов… Мейерхольд… Шостакович… И придет на ум. В этом доме графа Гудовича квартировала мать каторжников Никиты и Александра Муравьевых, друзья и родственники мятежных братьев приходили сюда ради вестей из Сибири. А в этот серый дом никогда не вернулся неистовый Всеволод, доктор Дапертутто, арестованный в Ленинграде. Но вот, вот с крыши, наверное, ближнего флигеля пробирались в его квартиру убийцы с государственным поручением прирезать лишнюю Зинаиду Райх. А в ста метрах отсюда впервые произносил звуки великой и трагической музыки рояль Дмитрия Шостаковича. Упомянуто было: в обезглавленной церкви размешены нынче телефонные автоматы. Оно так. Но это не простое общежитие техники, а место междугородных общений, и являются сюда люди не случайно и не каждый день, а для разговоров особенных или чрезвычайных. И слышатся здесь исповеди, объяснения в любви, причитания и плачи при вести о гибели близких. Сгустки людских энергий, надежд и болей бьют в высокие своды мирского помещения, будто бы готовые разнести, разорвать их. Странные метаморфозы сотворяет время. И вот одно из них. Храм и пункт междугородной связи. И по-прежнему – вместилище духа и страстей человеческих… Но двинемся дальше… Тот благородный человек с благородными сединами… Он уже не степенен. Он в лохмотьях, с цепями вериг. Он рухнет сейчас на паперть церкви Воскресения. Юродивый. Слезы на его глазах. И не от того слезы, что дети, игравшие недавно под надзором бабушек, бросятся к нему отнимать копеечку. Мысль о родной земле тяготит его. Горе, горе Земле Русской. Смутное нынче время, смутное… Коли будут неприятны страдания Юродивого, можно и отвернуться. Но отвернувшись, мы увидим здание стиля соцклассинизма архитектора Н. Ловейко, несколько лет назад в одном из сановных кабинетов здесь сидел Чурбанов… А чуть подальше, по местному преданию, в невысоких постройках командовали ГУЛАГом… Люди, спешащие мимо нас с дипломатами и папками нот, тоже будто бы стали иными, будто нам открылось истинное в них… Больно, тяжко, стыдно… А ведь можно произвести и еще один поворот винта, и нахлынет здешнее, но из четвертого или седьмого измерения, с неслыханными существами, с чудесами, с пересечениями пространств и времен, с упырями и демонами, с ведьмами и ангелами, с музыкальными снами и угрызениями совести, с гулом подземным, с внеземными диковинами. Впрочем, некогда. Надо спешить в булочную на улицу Станиславского отоваривать талоны на сахар. Туда мимо церкви Воскресения ходит за хлебом Татьяна Григорьевна Назаренко.
2Как старательный читатель, я не раз заглядывал в «Именные указатели» выпусков «Советской живописи» (издательство «Советский художник»). Маши-нально глаз схватил: возле фамилии Назаренко каждый год цифр куда больше, нежели у других фамилий, порой хорошо известных. У кого-то одна цифра (номер страницы, где упоминается…), а у Т. Назаренко четыре-пять строчек таких цифр. Ну и что, скажете? Экая ерунда! «В нашем веке самое важное быть упомянутым», – произнес критик. Но ведь он язвил… Ерунда, однако в ней отражение чего-то. Удивительно постоянно Т. Назаренко поминают в статьях не схожие по взглядам искусствоведы. Кто-то ее ругает, кто-то хвалит. Предметы статей самые разные, одни – о каких-либо выставках, другие – о станковой картине, третьи – о жанре историческом, четвертые – о карнавализации, о проблеме героя, о проблеме зрителя, о прочем, прочем. И для иллюстрации своих идей на ум авторам то и дело является Т. Назаренко (или ее призрак) – кому-то для разбора или расправы всерьез, кому-то чтобы ухватить на лету убедительный для коллег пример. И выходит – существует явление Назаренко, феномен Назаренко, а статистика «Именных указателей» именно это и отражает.
Но долго было так. Назаренко есть, и ее нет. О ней пишут и спорят, но ее не знают. Вешали ее картины в залах, чаще по одной-две на выставках, «датных» или Большой Державной Тематики (вдогонку утомившемуся в боях соцреализму), иногда поболее – например, пять на замечательной «Выставке 23-х» в 1981 году. Но и при малом выходе в свет работ Т. Назаренко ее заметили, помогли тут и журналы. «Творчество», «Юность» прежде всего, имя ее в публике попало «на слух». (Соответственно возникла и легенда. Красивая женщина, нечто ведьминское в глазах, богема, член редколлегии дефицитного «Журнала мод», любительница острых ощущений, карнавалов, маскарадов, новогодних ночей, горных лыж, подводной охоты, верховой езды, чуть ли не амазонка, стрелялась с кем-то в Татьянин день или не стрелялась, и прочее. Об интересных людях вечно сочиняют легенды. О серых тоже сочиняют, но скучные или ехидные.) А истинную живопись Назаренко в ее развитии и нее совокупности знали человек двадцать – тридцать. Ну пятьдесят. Я в их число не входил. Увидел лет пятнадцать назад репродукции «Казни народовольцев» и «Моих современников» и стал за творчеством Т. Назаренко следить.
Случай с Назаренко не какой-то особенный и удивительный. Вовсе я не хочу выделить ее судьбу из сотен судеб. Просто удивительно положение художника (возьмем живописца) в нашем обществе и культуре. Постыдное для общества. Надо иметь «выслугу лет» или возраст ближе к пенсионному (не важно, хороший ты художник или плохой, на этот счет указующий перст у времени), чтобы получить возможность открыть себя публике или, если хотите, народу. То есть право на персональную выставку. Может, для самих художников это дело привычное и говорить о нем – дурной тон, но для людей со стороны, зрителей, все это странно. В литературе, выходит, проще? И без итогового собрания сочинений, по публикациям можно понять, что за писатель перед тобой. И был самиздат. Конечно, и в нашем деле есть несокрушимые стены, надзирающий глаз, прессы и гнеты, унижения, интриги, очереди и досады, но не четверть же века надобится для выхода к широкому читателю (естественно, при «мягком» климате эпохи). Причем Назаренко из мастеров относительно удачливых. На чей-то взгляд, может, и баловень судьбы. Да и напор свойствен ее натуре. Однако со дня ее дебюта до большой личной Московской выставки прошло двадцать три года. Очень мы прохладны и высокомерны к своим талантам. Сейчас мы по рельсу колотим, возмущаемся тем, что возведенных временем в классики десятилетиями не выставляли, а работы их, ценой ныне в миллион, раздаривали или расторговывали за копейки. Не придется ли лет через двадцать ахать и выклянчивать для выставок в Москве из музеев Нью-Йорка, Франции, Западной Германии полотна и скульптуры нынешних «гадких утят»? А сами-то где мы были и где мы есть? И в наши дни страна может потерять существенную часть своего художественного клада. Лучшие галереи наши либо на ремонте (заодно с библиотеками, театрами, консерваторскими залами), либо они для современных работ – запасники. У нас просто нет музеев современного искусства. Ни чужого, ни своего. Стыдно. Миллионер П. Людвиг (ФРГ), промелькнуло в печати, хозяин многих бывших московских и ленинградских полотен (в их числе и работ Назаренко), намерен такой музей в Москве устроить. Какая же мы, выходит, бестолковая и безрадостная провинции! И не в нашем ли городе жили Третьяков, Щукин, Морозов, Цветаев?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?