Текст книги "Костя едет на попутных. Повести"
Автор книги: Владимир Пшеничников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Внеочередная глава
1
Закрепив частично приведённое выше повествования, я собрал на обсуждение подручных, а также и некоторых мордасовских доверенных. Дожидаясь назначенного выходного, нарочно не открывал готовых страниц, чтобы не наводить задним числом лоска, блеска и ясности.
Пожалуй, хватил сейчас насчёт ясности. Её-то как раз и следовало бы причислить к тем немногим (двум-трём) качествам, которые и должны отличать всякую порядочную вещь. Да вот они все: ясность, простота, благозвучие, здравый смысл, тер… гм, пятый номер пошёл… терпимость, уравновешенность, точность, юмор, лёгкость… Похоже, не напрасно зарекалась та девка воды не пить – а ну как дырочку укажет.
Коротко говоря, ни «взрывов хохота», ни даже «усмешки в рыжие усы» я не дождался, а получил кучу упрёков, отступил под натиском ультимативных требований, сделал одну уступку, другую, и так и продолжал уступать, кое-как, наспех вооружив себя жалким соображением вроде того, что уступать приходится не живым людям, дующим чай с пряниками, а, скажем, принципу… принципу достоверности, который доказывается и прямо и от противного, а я так ещё и на изнанку указываю.
Теперь-то видно, что подручные мои без особых усилий отвоевали себе полную анонимность, а с нею и всю достоверность уничтожили; вырезали несколько главок целиком, назвав их «искажёнными до безобразия», «похабными насквозь», а также «клеветой на народ»; нанесли уйму мелких ранений, которые замазать, сгладить сообща не удалось, а сам я и не сильно стремился. Но при этом, размягчённые собственным разбоем, сами же и билет на всю оставшуюся часть выдали: «Вали, как знаешь!»
– Выходит, никого путней Семёнчика и нет в Тарпановке! Долго он ещё ездить по ночам будет, пить и безобразничать?
– А Ивану как теперь с Манькой жить? И, главное, написано! Так-то он, может, и слыхал, да не забивал себе голову, а теперь – всё. И моментально дойдёт!
– А почему Бори Баранкина нету? Молодой человек, работящий, и даже не упомянут!
– Вы, – тут я, помнится, нехорошо, скверно ухмыльнулся, – не смотрите, что мала Тарпановка. Двойников у вас… Нет Бори, зато Витёк Пиндюрин есть.
– То Витек, а то Боря! Это же шофёр, из лома автомашину поднял!
В конце концов Борю Баранкина упомянули. Вот.
– Я понял, – одного осенило. – Жизнь жизнью, а как до бумаги, так, глядишь, игра какая-то. Теперь видно, что игра.
2
Игра! Меня-то уже какой-то год преследует это слово, ставшее осязаемым, въедливым, как рашпиль, – вопрос и ответ одновременно. Им, что ли, сбит я с оси, с направляющей, если и двигаюсь, то боком, вверх тормашками, на одном колесе? Игра… Существование всех внешних, культурных и общественных форм. Не-жизнь.
Это как сидеть в продуваемом подвале, оглушаться табаком среди хлама над куском фанеры вместо стола, тереть глаза слезящиеся, чувствовать спиной проникающий холод декабря, слышать, кажется, из самих труб, на которые что-то там заземлено в квартирах, «обождите… нет, обождите… идёт голосование, вы сначала проголосуйте… по мотивам?.. хорошо, включите четвёртый микрофон», и снова вертеть цигарку из вылущенных окурков, разгонять шарик авторучки по подошве и писать: «Наступила тихая, таинственная ночь», – вспоминая розановское, что весь наш парламент есть, в сущности, бодливость безрогих коров, и забывая как бы незначащие скорби и туги, от которых на ум не пойдёт и эта тема, и эта форма, и этот смысл.
Жизнь проста и безыскусна, не обладает смыслом, она – необходимость, прокормление себя и ближних, самых близких, и не гнетёт. Гнетёт – игрока. Он им родился, случайно взят необходимостью и не сегодня завтра ждёт разгадать свою роль. А разгадки нет, и он не знает, что её и не будет, если самому не сочинить или не подскажет сочинённое уже.
И по какому такому праву игроки вмешиваются в жизнь?
3
Когда уже разбирали шапки, Вениамин Андреевич Бизяев дал знак, что вернётся. Хотел ли я? Но он вернулся.
– Я на полчасика всего, – сказал. – К приятелю, словесником тут в школе работал, обещал с ночевой завалиться. А завтра с грузтакси обратно.
– Так мы же знакомы! Можно было и его сюда пригласить, как же я… Правда, он сторонится компаний.
– Сторонится, да. – Мы были снова на опостылевшей за полдня кухне. – Тут ребята сказали, ты пробовал книгу собрать? После «Насиженных мест» логично.
– Пробовал. Вон она, – я показал на папки, второй месяц венчавшие стопу на кухонном шкафу. – Остаётся титан протопить!
– Я знаю, отказали.
Он знает! Выходит, все знают? Отказали, да.
– А на чём основано? Не очень я так… бесцеремонно?
– Что вы! Устарело. Скучно. Нет бумаги. Другим даже из типографии возвращают. Да почитайте рецензию… если не выбросил… Вот.
Не выбросил. Мог изорвать, сжечь бумажку, но выбросить… из головы? из печёнок?
А как принимались «Насиженные места»!
«Рискну предположить, и думаю, что не ошибусь: перед нами одно из первых произведений художественной литературы, исследующее наши дни, нашу жизнь. Пока ещё никто из маститых не написал сколько-нибудь значительного произведения на эту тему. А вот наш земляк рискнул. И – удачно», – это брат-районщик, от души.
А было и столичное: «Тщательный и очень честный анализ взаимодействия сельских жителей с тем, что несёт им сегодняшнее время… тенденция главенства жизни над литературной умелостью и искушённостью автора… тот тип литературного сочинения… в сонме различных „разоблачений“ и „покаяний“, в „литературе крика“ повесть эта честно делает своё рабочее дело, она предупреждает, говоря о тех опасностях и вывихах, которыми чреват сегодняшний „судьбоносный“, как нынче принято говорить, момент…»
А ещё письма читателей, целая куча: «Что мне больше всего понравилось? Самобытный, колоритный язык. Очень смелые размышления, высказывания; яркие, реалистические зарисовки. Бог наделил Вас…»; «Читала повесть по кусочкам, специально растягивала радость…»; «Не хотелось расставаться с вашими героями…»; «Читала, как будто пила воду из чистого родника…»; «Больше всего покоряет Ваша искренность и правдивость в описании нелёгкой жизни земляков, любовное отношение к человеку…»; «В коротких описаниях природы, порой строчке, чувствуется поэзия… гражданская позиция».
И вот, когда я собрался прийти к ним с книгой, привести всех, кого породил лет за десять, восстановив урезанное и отбросив пристёгнутое, мне сказали: опоздал, это уже никому не нужно. И о тех же «Насиженных местах», пока я докуривал под форточкой, Вениамин Андреевич читал: «Два года, вроде бы, небольшой срок, но время ныне настолько чудовищно спрессовалось и ускорилось, настолько изменились и мы, читатели, наше восприятие и литературы, и действительности, что ныне не просто понять даже такую вещь, как наш прежний интерес к этой повести. Неужели нам достаточно той бодрой авторской иронии в живописании благоглупостей в проведении перестройки на селе? Описания комедии «свободных» выборов, дебатов на колхозном собрании? Здорового здравого смысла и изобретательности, с которыми мужики противостоят идиотизму и кампанейщине нововведений? Наверное, всё так и было, и два года назад нам всё это казалось и свежим, и социально заострённым.
Что же ныне? Ныне вся эта тематика – общее место публицистики. Никакой «злобы дня» для читателя в повести не остаюсь. Что же касается литературы, прозы, то стало очевидным то, что прежде как бы прикрывалось социальной остротой и иронией: не больно далеко ушла она от языка и стиля «литературы о колхозной деревне», хотя знак и направленность её прямо противоположные. Явственно проступают в повести структуры не столько художественные, сколько публицистические, очерковые, даже газетно-штампованные: «А между тем после майских холодов…»
– Это же надо было поискать! – усмехнулся Вениамин Андреевич. – И дальше… Да это же, насколько я помню, из одной пародийной главы понадёргано. Разве так честно? Или уж все подчиняем решённому: отказать? Тебе знаком рецензент?
– Давно. Даже книжечка его есть. Основательная. Показать?
– Нет-нет, – Вениамин Андреевич помахал ладошкой. – Когда мастера о мастерах – это я ещё почитывал, а критику – это же какой-то параллельный мир.
– Да вы читайте. Лично я ни на кого обиды не держу. Тут другое. Мне не показалось, что он на отказ был сориентирован.
– Ну, хорошо, посмотрим.
«Понятно, что штампы и казённая лексика употреблялись здесь в специальных целях («Ну-ну», – покивал мой гость), для сатиры, только вот время прошло, и это уже не веселит, а набивает оскомину своей худосочностью.
Что делать, большинство книг живёт не столь уже и долго, многие вообще не востребуются, у этой же повести была жизнь, у автора была удача, а это вовсе не пустяк по нынешним временам, когда социальная проблематика меняется уже не по годам и месяцам, а по неделям.
Вот это и есть, пожалуй, главное, что необходимо понять автору и многим другим писателям: литература, так или иначе ориентированная на социальную проблематику, на злобу дня, на «критику действительности», «вскрытие недостатков», сегодня уже не только запаздывает, устаревает на корню, но и как бы бессмысленна в море социальной публицистики всех направлений. «Попадание в струю» всё случайней и кратковременней».
– Ладно, достаточно, – Вениамин Андреевич снял очки, отложил недочитанную рецензию. – Разговор, с которым я вернулся, вроде бы потерял актуальность, – он улыбнулся. – Как там в «Насиженных местах»? «Не плагиатничай у народа»?
– Ну. Народ не виноват, что умеет писать только заявления и жалобы.
– Пока тут гомонили, я всё пытался понять, для чего ты собрал нас. Мне показалось… не буду касаться прочитанного… я подумал, что уже в процессе у тебя появились какие-то серьёзные сомнения, какое-то было внешнее воздействие… Ну, вот так, казённо, зато точно, кажется. Значит, рецензия?
Смешок у меня получился несколько нервический, пришлось подсобраться – передо мной был уже не один из подручных. И праздник, может быть, только начинался.
Короче говоря, на квартиру к приятелю-словеснику я провожал Вениамина Андреевича уже под редкими уличными фонарями, а часть пути и вообще во тьме египетской.
С какого-то момента мы перестали формулировать фразы и заговорили, как, может быть, отец и сын из доброго семейства. Вениамин Андреевич подкидывал точные, безжалостные вопросы, и лучшим итогом разговора нашего было бы уничтожить всё уже написанное и «мужественно» и основательно замолчать. Помолчать хотя бы, оставить в покое письменные принадлежности. Подумать. Почитать хорошие – заведомо хорошие – поднакопившиеся книги. Устроить быт. Поискать, пусть с тысячью оговорок и реверансов самому себе, но хотя бы примериться к другой точке приложения своих, скорее всего, действительно, средних способностей. Но я говорил, что иначе как текущими, пережитыми фактами, всем известными событиями, я не могу оформлять свои мысли, решать свою художническую задачу – и в этом, мы соглашались, что-то было. Подлинное, достоверное. Но обоим было ясно и то, что в итоге всегда останется повод тому же Рецензенту ещё раз продемонстрировать свою проницательность и свою правоту. Коварная штука – текущий момент, современный материал!
– А не далеко мы заехали? – усомнился Вениамин Андреевич. – Написанное должно быть прочитано. Но до конца дописанное, до точки, до того места, где ты сам захотел точку поставить или прерваться на полуслове. И обязательно напиши, что Тарпановка на другой же день знала, что Родион Павлович сказал Мясоедову, – Вениамин Андреевич с хрипотцой засмеялся. – Сам Никита добросовестно и рассказал. Не ново, конечно, но тут важно, до чего сам старик Устимов дошёл: смерти нет! Умирание, ожидание смерти, приготовление к ней начинается с жизнью, но ею же и заканчивается: конец жизни – конец умирания. Нету смерти! Есть смертное – сама жизнь!
Бизяев что хотел, то и делал со мной.
– Володя Суриков приезжал, – говорил он уже дорогой, – «Вёрсты» подарил, жиденькое такое издание. Он, видишь ли, полу-демократ – вот ещё позиция! Самому смешно. И всё о прорыве. Я говорю: а Тарпановка? Мордасов? Ему не страшно: потом подтянутся. А если захлебнётся прорыв твой без тарпановок и придётся возвращаться? Даже не на исходную, вот в чём дело. В истории останется попытка! И гордо так… И, чувствую, я не убедил его, что не попытка, а несмываемое пятно, проклятье останется на социал-, полу– и просто демократах.
Он звал меня к своему приятелю, раз уж мы знакомы, но я-то помнил, что компаний тот сторонится. И побежал домой. Бегом. Задыхаясь. Ещё и не знал, что сделаю: изорву ли всё, или сяду писать дальше.
И вот заканчиваю эту внеочередную главу.
Уже растиражирован призыв к непрофессионалам, к средним и серым, отрешась от амбиций, включаться в посильное культурное строительство на местах, обнародована страшная правда, кем и для чего мы, серые, средние, были призваны в литературу, и намерения ведущих изданий сформулированы: поднять вкус, ужесточить требования к тексту. И всё мне понятно и, в общем-то принято, а всё же завтра я буду писать новую главу. Или другую вещь. Почему?
А потому, наверное, что остаюсь любящим вас тарпановцем.
Лёгкий сон в саду зелёном
1
Что-то опять не заладилось с мехдойкой, девчата по три, а кто и по четыре коровы додаивали вручную, и Семён Зюзин, кособочась на Гнедом, истрачивая уже терпение, собирал издёрганных животин за нижними воротами карды. Изредка вскрикивал диковатой птицей, и тогда Верный уносился заворачивать глупую скотину от воды. Пруд был отравлен, ветврач всюду натыкал флажков и тем окончательно «обеспечил» и без того сумасводные, самые первые дни на летней стоянке.
Отрава пришла из Вдовиной щели, куда и соседний «Маяк», и дальний «Прогресс» много лет валили удобрения, гербициды, ветеринарную химию и карантинную падаль. Водам оттуда не было выхода, наоборот, они там, действительно, как в сквозной щели исчезали, да нынешняя весна переполнила и не такие котлованы. Вот и пробился из карьера ядовитый ручеёк, помедлил, набухая, и потёк не к безобразникам, а мимо Вязьминой дачи в Сухой – тарпановский пруд.
Двух справных коров оттащили трактором на свой скотомогильник, прежде чем ветврач сообразил, откуда пришла напасть. Вдовину подпрудили, а Сухой все ещё не спускали – держало то, что в низовьях перегороженной лощины стоял второй гурт, и следовало пока хотя бы там сохранить воду в приблизительной чистоте и годности.
Зюзин имел на происшедшее свою точку зрения. Он сказал, а потом и сам твёрдо уверовал, что те две коровы прямо из ручейка хватанули, а вода в Сухом какая была, такая и осталась, и незачем его распружать и лишаться на все лето водопоя.
– Если не отравленная, возьми и напейся, – подначивали девчата, особенно эта Швейка.
– Безалкогольное не употребляю, – отвечал Зюзин и посылал на пруд Верного; собака лакала с камушка, потом весь день работала на пастьбе, и все удивлялись. – Да с чего ж ей подыхать, если нормальная вода, – сердился на бабью тупость Зюзин. – Или, думаете, с полей мало этой химии в пруды, в Молочайку каждый год стекает? Вдовина щель им виновата!
Такую он проводил наглядную агитацию во все карантинные дни, но сказать, что и сам лет шесть назад отвозил в карьер полкузова драных мешков с какими-то спёкшимися гранулами, не сказал – обстановку это мало разрядило бы, даже наоборот.
– Такое будет, что копнёшь землицу, а оттудова кровь, мамака читала, – ку-дахтала экономка Попадейкина.
– Свет-конец, девки!
А сегодня Зюзин свой личный предел почувствовал, совсем рядом, вот-вот, если не явится Баженов, как обещал. Он и вообще-то болел – передоверился, наверное, майскому солнышку, полежал на сырой земле, и теперь знобило его, и в седле он едва держался.
– Куд-да, сволочи гадские! – выкрикивал с болью. – Паси, Верный!
И поглядывал на дорогу. Мишке Баженову он сказал, что мешок будет лежать в вагончике, и тот обещал явиться за ним сразу с «лекарством». И вот всё не являлся. «Ждёт, наверно, когда доярки на село вернутся, – сообразил запоздало. – Чего их ждать…»
– Эй, …ок! Да гони ты их за ради бога от пруда! – услышал Зюзин пронзительный крик Маньки Швейки и, круто повернув Гнедого, погрозил кнутом; какой дурак только прозвища выдумывает: …ок! – и на всю степь.
Но, кликнув Верного, погнал всё же, направляя стадо вокруг пруда к Вязьминой даче. Болтаясь в седле, время от времени посматривал на дорогу и назад, на стоянку. Молоковоз с экономкой уже отъехал, расторопные девчата уже маячили за окошками автобуса, но двое ещё возились с доёнками возле выкипавшего котла.
На перегоне через подсохшее руслице мешкать было нельзя, Зюзин собрал свои все силы и в мыло загнал Верного. Миновали. Теперь можно было пустить коров на самоход и остановиться. Он повернул Гнедого и увидел только лёгкую пыль за автобусом. Долго смотрел ему вслед, думая, что спасение теперь рядом.
На опустевшей стоянке вдруг раздались тяжёлые удары по железу, и Зюзин аж вздрогнул. Быстро глянул туда. Так и есть: Правая Рука Морозов дождался, пока схлынет народ, и взялся чинить мехдойку! Вот приедет сейчас Мишка – и что? не станешь же при этом…
– Сто лет один будет корячиться, – сердито пробормотал Зюзин.
Но Баженов находчивый – и это его на какое-то время успокоило. Проехал немного за стадом. Остановился. Нет, пустая была дорога… А со стоянки долетали теперь частые и лёгкие удары. «Он же без транспорта, – подумал о Морозове. – Значит, жди, кто-нибудь прикатит, не до вечера же его оставили».
И тут на горизонте, где дорога вниз по Скупой горе уходила к Тарпановке, нарисовалась долгожданная точка.
– Явился, – вырвалось из самого спёкшегося нутра: точка быстро приобретала очертания грузового мотороллера с седоком в танкистском шлеме.
Подождав, пока мотороллер приблизится к повороту на стоянку, Зюзин снял кепку и начал кругами махать ею над головой. Мишка знак понял, сворачивать не стал, а прямо по бездорожью двинулся к нему. Мотороллер трещал, раскачивался, но ехал и даже отравленное русло преодолел с ходу.
– Чего ты? – спросил Мишка, не слезая с техники и не глуша мотора. – Нету?
– Как нету? Чистый ячмень! – не в меру горячо успокоил его Зюзин. – Я тебе крапивный мешок набил – не увезёшь на этой трещотке!
– Да и я тебе не квасу привёз, – усмехнулся Мишка.
– Правая Рука там, – Зюзин ткнул кнутовищем. – Но скоро уберётся, – добавил поспешно.
Мишка привстал на мотороллере, окинул взглядом стоянку – оттуда как раз опять долетели частые удары, – вздохнул.
– Болеешь, что ли? – спросил.
– Спасу нет, – признался Зюзин. – Вот-вот конец.
– Тут будешь?
Семён Антоныч стал бы и не слезая с Гнедого, но рождён он был христианкой.
– Поехали в сад, – предложил, – два шага осталось, – и показал на Вязьмину дачу. – Сам-то как?
– Да можно, – протянул Мишка и, газанув, отъехал.
– Я следом! – крикнул Зюзин и, тратя остаток сил своих, пустил Гнедого на рысь, чтобы поскорее сбить стадо, расколовшееся надвое; самые упрямые коровы попробовали его кнута с шёлковым нахвостником, и, сказав Верному «паси!», он пустился по следу избавителя.
Летом Вязьмина была всё равно что ресторан по сравнению с подворотней, а сейчас ещё рано – ни одичавших яблочек, ни грушек-дулечек. Даже и цветки были редки на поломанных, с куцыми кронами, деревцах. Плодовый сад окружали осины и ветлы, попадались кое-где берёзки, а на месте хозяйского дома, позже – колхозной сторожки, бушевали терновник, шиповник и прочая колючесть и непролазность. Брошенный был сад, но приют давал до сих пор. Выпростав удила, Зюзин оставил Гнедого возле мотороллера и начал подниматься на террасу сада. Может быть, сразу тут был уступ в котловине, обращённой открытой стороной к югу, или хозяева искусственную насыпь делали, но площадка была ровной, от северных ветров укрыта капитально, а в заросшем овражке, пожалуй, и сегодня можно было раскопать давно угасший родничок. Всё имелось для устройства жизни и труда, только работников не стало. То яблоки с мужичий кулак рождались, – Зюзину казалось, что он сам помнил это время, – а теперь разве что с детский кулачок и найдёшь, да и те сорвёт наезжающий люд до спелости… Теперь он мог позволить себе размышлять отвлечённо.
Избавитель уже полулежал на пригорке в самой середине сада, открытой солнышку из-за поломанных и большей частью не растущих яблонь; отсюда и пруд, и стоянку было видно поверх зелёного ограждения как на ладони.
– Вясна-а, – блаженно протянул Мишка, стащил с головы шлем, пригладил, а потом растрепал задиристый, как у молодого, чуб.
– Щепка на щепку лезет! – мелко засмеялся Зюзин, опускаясь рядом на колени; его ещё знобило, и он даже не расстегнул брезентовый дождевик. – В субботу Вагонке мешок завозил, так, сучка, во все стороны жопенцией вертит: может, зайдёшь, говорит…
– Натурой хотела отделаться! – хохотнул Мишка, и стало ясно: никуда он не торопится.
Зюзин зябко повёл плечами, достал из кармана плаща сплюснутую алюминиевую кружку без ручки.
– Однако, чилячок! – оценил Мишка полезный объём посудины и вытащил «ноль-семьдесят-пятую» с обвязанным по-аптечному горлышком.
Первую, помянув все земные муки, Зюзин вытянул до самого донышка. Всё выцедил: и табачный сор, и какие-то крошки, отлепившиеся и всплывшие со дна. Мишка вытер после него посуду тряпочкой, похожей на носовой платок, налил и хладнокровно выпил сам. Зюзин уже тянул «примача». Прислушиваясь к организму, он готов был продолжить весеннюю тему, рассказать одну из прежних историй, связанных с бабами, но, не в силах отделить действительный случай от придуманного, покамест молчал. Память у него была в основном словесная, и, сбрехнув один раз, он уже сам верил в сказанное и легко вспоминал подробности. Но сейчас и с медицинской точки зрения полезно было помолчать, пережидая быстротекучий кризисный момент.
– Чего потух? – лениво спросил Мишка. – Не прививается? Сам видишь, у меня без обмана: что себе, то и людям.
Зюзин уважительно кивнул, не выпуская изо рта сигаретку.
– Вакум, что ли, не идёт? – спросил Мишка, глядя в сторону стоянки. – Знакомая песня… Может, помочь ему, чтоб быстрее смотался?
– Он без транспорта. Счас, гляди, «Фитиль» прискачет.
– Отделились – пусть теперь знают, почём молочко… Да не томись ты, наливай сам.
По бумажкам, Мишка теперь вольный мастер по ремонту бытовой техники. Действительно, под сараем у него целый склад брошенных хозяевами машин, и в бачках от стиральных он солит грибы, капусту, заводит брагу – они ведь из нержавейки. У Мишки всегда есть, и кто знает – помалкивает, кто не знает, но догадывается – тоже пока молчит, кто не знает – жалеет земляка, бросившего твёрдый заработок, а кто не знает и не догадывается – так и думает, что индивидуальная трудовая деятельность – это и авторитетно, и выгодно, и хорошо; ведь не скажешь по Мишке, что семья его последний кусок доедает, а сам он – ущемлённый в правах оборванец. Да свои права и обязанности Мишка знает лучше любого законника!.. Размышляя, Зюзин прислушивался, как расходится целебный Мишкин напиток.
– Ты чего-то раскис, Семён, – недовольно проговорил избавитель. – Гляди, не перелей. – И помолчал, играя веточкой. – Куда мешок-то дел?
– В ящике, как в сундуке!
– Съездить, забрать, что ли, – подумал вслух Мишка. – Вроде как подсказать этому слесарю – и забрать… В вагончике, говоришь?
– Всё, Миш, поехали! – путаясь в плаще, Зюзин поднялся на ноги. – Поехали, Миш! За своим, не за господским…
«Ноль-семьдесят-пятую» с надетым на горлышко «чилячком» он спрятал в коряге и припустил кособоко за Мишкой; в танкистском шлеме тот нигде не пригибал голову, потревоженные им ветки раза два ударили Зюзина по лицу, но он не обиделся, а рассмеялся.
Гнедой подбривал травку вокруг мотороллера, фыркая и бренча уздечкой.
– Ждёт, – ласково проговорил Зюзин, но, глянув в сторону стада, посуровел. – К Вдовиной щели попёрлись! Разжалуем Верного!
Плащ мешал взобраться в седло, и тогда он проделал это из кузова мотороллера. Вдел сапоги в стремена и посмотрел на Мишку сверху.
– Поезжай на стоянку, – распорядился, как самому показалось, отчётливо и внятно. – Заверну скотину, и будем грузиться.
Он поднял кнут, Гнедой тронулся с места, и лёгкий ветерок умыл его разгоревшееся лицо. Отъехав и все ещё чувствуя на себе Мишкин взгляд, Зюзин достал сигарету и закурил на ходу. Долго держал потухшую спичку двумя пальцами на отлёте, потом выбросил; степь за ним ещё не горела ни разу.
2
Очнулся Зюзин – вроде в легковой едет. Вытянулся, лежит, и его мягко покачивает. Но мотора не слышно, только колёса поют, поскрипывают. Открыл глаза – и увидел чистое небо, а по бокам – древесные ветки зелёные. Сладкий, будто от портвейна, запах защекотал ноздри. «Прямо рай, – подумал Зюзин, – если он есть».
– А как же! – прозвучал за изголовьем Мишкин заносчивый голос. – Вечером заезжайте – поделимся!
– А кого везёшь? – яснее послышалось сбоку.
– Да вроде Зюзина. Был такой мужик в Тарпановке.
«Издевается он, что ли», – подумал Зюзин.
– Из дому заехал в старый карьер ила на пробу взять, – разговорился Мишка. – Копнул лопатой – дыра! И этот лежит… как египетский царь. Даже окурок изо рта торчит целенький!
И Зюзин тут же почувствовал этот окурок, аж челюсти свело, как зажал он горчащую гадость.
– Стой тогда, дай посмотреть!
– Тпру-у, Мирный.
Движение прекратилось, и Зюзин сомкнул глаза. Куда же завёз его этот деляга.
– Ископаемый человек! – послышалось. – Как живой!
– Ну, соли же там всякие, вытяжки из падали.
Кто-то дотронулся холодными влажными пальцами до носа, и Зюзин не выдержал: с силой выплюнул окурок и попробовал сесть.
– Ни фига себе!
– Вот так фараон!
Зюзин и поднялся бы, сел сразу, но не пустил задубевший коробом плащ; какую-то скорлупу почувствовал он на лбу и правой щеке.
– Помогите, что ли, – выдавил кое-как и закашлялся. – Мишк! – позвал окрепшим голосом. – Расстегни.
Четыре кулака обмяли на нём плащ, запорошив рот чем-то горько-солёным, помогли сесть. Зюзин увидел себя на ловкой тележке с низкими бортами посреди зелёного сада и четверых мужиков рядом, весёлых, но растерянных.
– Вы кто? – спросил, ни в одном не признав приятеля. – Мишка куда смылся?
И тут красномордый в синей спецовке заговорил Мишкиным голосом.
– Ты кто? – перебил его Зюзин.
– Баженов… Валерий, – красномордый переглянулся с остальными.
– А Баженов Мишка тебе кто?
– Отец, наверное, если ты про отца.
– Один он в Тарпановке!
– Теперь двое, – ухмыльнулся Баженов. – Первого сына я в честь деда назвал.
Зюзин не нашёл, что сказать. Младший у Мишки вроде, точно, Валерка.
– Брата у тебя Серёжкой звать? – спросил.
– Да кто ж Сергея Михалыча не знает! – удивились трое чужих.
– А вы чьи? – Зюзин чувствовал, каким дурнем выглядит со стороны, но ничего не мог с собой поделать.
– Братья Мичурины, – доложил Баженов. – Это вот Валентин… да они не тарпановские.
– Так мы где? – перебил Зюзин.
– В саду, где. На Вязьминой.
– А не свистите? – Зюзин окинул взглядом ряды крепеньких яблонь и заинтересовался торчащей над ними вышкой. – А это что за каланча?
– Пост, – ответили.
Ничего не говоря, Зюзин соскочил с тележки на землю, повалился было на правый бок, но без помощников выпрямился, сделал пару шагов на развинтившихся ногах и, чуть припадая на правую, пошёл меж зелёными ветвями к вышке. Мужики, хмыкая и переговариваясь, следом. На ходу с плаща слетала присохшая гадость, что-то такое Зюзин выгребал из карманов, и движения его делались всё легче и уверенней. Только на крутой лестнице его дыхание сбилось, но останавливаться он не стал, взлетел, как самому показалось, кочетом наверх и вцепился в скрипнувшее ограждение площадки – темно, а потом пёстро сделалось в глазах, и сердчишко к горлу подкатило… Оправившись, Зюзин посмотрел вокруг.
«А то я Вязьмину не знаю», – подумал. Это же был культурный, ухоженный сад с жёлтым вагончиком в углу; белый легковой автофургон маячил возле строений.
Но с трёх сторон сад окружали крутые белёсые склоны, бедные растительностью и потому очень знакомые, а в открытой стороне Зюзин увидел поля, пологое продолжение лощины, и если бы не буйный ивняк, а пруд находился в ней, он бы поверил, что и впрямь вознёсся над Вязьминой дачей.
– Узнаёшь? – спросил поднявшийся следом Баженов. – Вон там Сухой пруд, а оттуда – из-за леса не видать – я тебя привёз. Вдовина щель там, старый карьер.
Зюзин открыл было рот, но промолчал и придирчиво ещё раз глянул по сторонам. Если там Сухой, то где же летняя дойка? Какой-то вагончик стоит там, техника вокруг, штабель разноцветных бочек, а поля… Зюзин удивился этим полям.
– Где Сухой-то, – пробормотал. – Сухой я будто не знаю…
– Воды нет, конечно, – пояснил Баженов, – на стане мы колодец пробили… А вон поворот, дорога на Тарпановку.
Зюзин поглядел на дорогу, на ивняк.
– Так мы на Вязьминой, что ли? – спросил осторожно; Баженов кивнул. – И ты Мишкин, не врёшь? А сам он где?
– В больнице сейчас, – Баженов отвёл взгляд. – Поддерживают.
Зюзин потрогал свой колючий подбородок, лоб и, увидев скамеечку, сел. Значит… Ему вдруг стало страшно, словно ногу занёс над пропастью. Закололо в ладонях и нехорошо, тошно сделалось – он с силой зажмурил глаза.
– Мне вообще-то некогда, – пробормотал Баженов.
– Ну да, – Зюзин взял себя в руки. – Сад, значит, поправили.
И они стали спускаться к братьям Мичуриным.
– Ребята, – сказал им, спустившись, Зюзин, – только это… кончайте таращиться. Все путём. Напиться бы мне.
– Пей! Родник рядом, – обрадовались Мичурины. – А может, – бормотнул по виду младший, но осёкся, поглядев на братьев.
К роднику они поехали с Баженовым на его тележке, а садовники остались на месте и, уже не глядя им вслед, готовились надеть заплечные опрыскиватели.
– Мармелад делают, – доверительно сообщил Баженов, когда отъехали. – А из грушовки винцо ставят. В июле по двадцать фляг на припёке бушует! И сейчас точно пара логунков в погребке есть.
Но Зюзина это как-то не задело. «Родник очистили», – подумал он и пить расхотел.
– Ладно, правь к дому, – сказал.
– Ты… тебе в Тарпановку? – нетвёрдо спросил Баженов. – Мне туда утром только. А сейчас на стан. Да кто-нибудь заскочит! Ты как?
– Ну, заскочит так заскочит. Пожрать найдёшь?
– Да бери вот, закусывай! – Баженов подвинул сумку. – Ты правда этот…
– Семён Антоныч, – подсказал Зюзин и осторожно поинтересовался: – А как по-уличному, знаешь?
– Не-ет.
Тогда и он сделал вид, что забыл. И повеселел словно бы от беляшиков, тёплых ещё, по-домашнему маленьких, истекающих жиром.
– Чай в термосе, – сказал Баженов и тоже взял беляшик. – Весна-а, – протянул. – Лето уже. А в посевную дожди нервы мотали. На стане жили, момент караулили.
– Ты в бригаде? – спросил Зюзин, прихлёбывая странноватый какой-то чаёк из железного колпачка.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?