Текст книги "Матерятся все?! Роль брани в истории мировой цивилизации"
Автор книги: Владимир Жельвис
Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Дискриминация низа
Для целей настоящего изложения процесс «дискриминации язычества» важен не сам по себе, а прежде всего в той мере, в какой он связан с дискриминацией всего, имеющего отношение к человеческому низу и соответствующей системе названий.
Сам же факт такой дискриминации сомнений не вызывает. В послании апостола Павла Галатам среди наиболее предосудительных «дел плоти» перечисляются в числе первых различные грехи интимных отношений:
[…] прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство. […] Предваряю вас, как и прежде предварял, что поступающие так Царствия Божия не наследуют (Гал. 5: 19–21).
Вступление в брак объявлялось, правда, делом, угодным Богу. Вместе с тем состояние безбрачия полагалось более высоким:
…Хорошо человеку не касаться женщины. Но во избежание блуда, каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа. […] Впрочем, это сказано мною как позволение, а не как повеление. Ибо желаю, чтобы все люди были, как и я… Безбрачным же и вдовам говорю: хорошо им оставаться, как и я […] Но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак; ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться (1 Кор. 7: 1–9).
То есть, как видим, в данном случае перед нами расчленение определённого «стыдного» процесса на естественное начало и на табуированный аспект: соитие не рекомендуется, но разрешается, иначе прекратится род человеческий. Но близость не ради продления рода, а ради наслаждения – грех.
Собственно, и само важное христианское понятие первородного греха часто связывается напрямую с «грехом» интимных желаний. Известный историк XIX века Н. Костомаров отмечал:
Народный благочестивый взгляд шёл в этом случае далее самого учения Церкви, и всякое сближение полов, даже супружеское, называлось грехом: известно, что до сих пор многие из народа толкуют первородный грех Адама и Евы половым сближением, хотя такое толкование давно отвергнуто Церковью. Тем не менее, безбрачная жизнь признаётся самой Церковью выше брачной и семейной.
Хотя суть грехопадения, согласно учению церкви, заключается просто в нарушении послушания Богу, в списке появившихся в результате грехопадения основных грехов интимные желания стоят всегда на первых местах.
Священное + обыденное
Итак, в процессе исторического развития мировая этика развивает две тенденции, выглядящие на первый взгляд как полностью противоположные. Перед нами сложный сплав обыденного, приземлённого восприятия фаллических символов и сохраняющееся в подсознании священное отношение к ним. И что особенно важно для понимания исследуемой темы – восприятие второго типа точно так же приводит к табуированию тех же самых понятий, а нарушение соответствующих табу – к точно такому же ощущению шока. Превращение священного имени в грубую инвективу не изменяет, таким образом, эмоциональную нагруженность используемого слова. Моральное требование, внешне выглядящее тем же самым, в разных условиях может трактоваться то как выражение священного, то как выражение обыденного отношения.
Именно это обстоятельство, то есть возможность двойной и противоположной трактовки формально одного и того же морального требования, приводит к поразительно аналогичным результатам: если можно так выразиться, инвективизации средств выражения священно-обыденного.
Ход такого развития, в общем, понятен: взгляд на отношения полов как на священный акт фактически означал очень строгий запрет на противоположный, пренебрежительный или насмешливый взгляд. Инвективное (богохульное) словоупотребление и есть один из вариантов нарушения этого запрета.
Рассмотрим в очень сжатом виде процесс превращения священных понятий в обыденные. Уже отмечалось, что в недрах древнего общества зреет аскетическая оценка взаимоотношения полов. С приближением к нашему времени аскетизм становится активнее. Неудивительно, что в Средние века возникает и пышным цветом расцветает самая изощрённая инвективизация речи. По афористически блестящей формулировке М. М. Бахтина, для Средневековья характерен «безмерный разрыв между словом и телом», когда религия воспевала победу духа над телом, отрицала и поносила тело как нечто противоречащее святым идеалам, мешающее их исполнению. Тело объявлялось «тюрьмой духа».
И естественно, что физическая сторона бытия, лишённая духовности, стала восприниматься как нечто бесконечно грязное и порочное. Боги плотской радости стали дьяволами похоти.
Но соответствующее отношение нуждалось в словах, его выражающих. Эти слова должны были, обязаны были противоречить словам официальной идеологии. Так и произошло. Бесплотности неземной, «святой» любви была противопоставлена любовь плотская, которая безоговорочно изгонялась из церкви. Средневековье, как никакая другая эпоха, содействовало разделению понятия «любовь» на два: священное и обыденное.
Существенно, что крепость и количество наиболее резких инвектив издавна находились в прямо пропорциональной зависимости от религиозности народа. У такого очень религиозного народа, как древние евреи, грубые религиозно ориентированные инвективы получили столь широкое распространение и воспринимались столь ярко, что специальными законами за них полагалась смертная казнь.
Для сравнения стоит отметить, что у древних греков, которые были менее религиозны, инвектив было меньше и их сила и изощрённость не могли сравниться с древнееврейскими. Ирландцы же в Новые времена известны своей набожностью. И именно у них сквернословие приняло вот уж поистине гомерические размеры. Знаменитый ирландский сатирик Джонатан Свифт в одном эссе даже саркастически предлагал обложить ирландских сквернословов налогом с целью серьёзно поправить государственные финансы!..
Любовь свободна, мир чаруя
В результате такого взаимодействия священного и обыденного начал в культуре любого народа уживаются карнавальное мироощущение, с его подчёркнутым акцентированием телесного, даже животного начала и поэтическое восприятие мира. Последнее особенно ярко проявилось в Европе в эпоху «куртуазной любви», воспетой трубадурами Прованса в XIII веке.
Можно предположить, что само понятие куртуазной любви развилось и укрепилось как реакция на грубость карнавального восприятия мира. (Подробнее о карнавальном мироощущении смотрите ниже.) Христианская религия не могла не оказать здесь своего влияния.
Но, в сущности, и карнавальное, и куртуазное мироощущения являют собой довольно сходное при ближайшем рассмотрении реагирование на, в общем, одну и ту же ситуацию: невозможность физического контакта и необходимость словесного выражения естественных желаний.
Другое дело, что словесное выражение куртуазной любви может принять форму лирического сонета или нежной серенады: поэт или менестрель, как правило, воспевают божественную красоту своей возлюбленной и страдают от невозможности с ней соединиться. В то же время какой-нибудь балаганный петрушка не стеснялся в выражениях, облекая ту же мысль в форму грубой инвективы или сальной шутки.
Разные социальные слои предпочитают какой-нибудь один вариант. Те, что выбирают карнавальный тип, редко обращаются к поэтическому языку. Иначе говоря, грубиян редко упивается лирической поэзией. И наоборот, воспитанным на лирических стихах редко нравится похабная ругань. Хотя в принципе, конечно, не исключён и симбиоз этих двух форм выражения.
Следующая шутка построена как раз на малой вероятности сочетания в сознании одного человека двух таких тенденций:
На концерте симфонической музыки растроганный слушатель поворачивается к соседу слева:
– Простите, это вы сказали сейчас «Ёб твою мать!»?
– Нет, конечно, что вы!»
Слушатель поворачивается к соседу справа:
– Может быть, тогда это вы сказали «Ёб твою мать!»?
– Нет!
Слушатель в раздумье:
– Странно… Ну что ж, наверно, это мне музыкой навеяло…
Табу бывают разные
Целесообразно разделить все словесные нарушения табу на три группы. К первой группе можно отнести нарушения слабых табу. Речь идёт об осуждении употребления литературно разрешённых слов, которые редко могут выступать как резкие инвективы. Разумеется, при всей их слабости, такие словоупотребления всё же рассматриваются как нарушение приличий.
Вспомним в этой связи приведённую знаменитым философом Б. Расселом триаду: «I am firm – you are obstinate – he is pig-headed», то есть что-то вроде «Я твёрд в своих убеждениях – ты упрям – он тупоголовый осёл». Все три высказывания выражают одну и ту же мысль, но как же по-разному! Себе мы, как правило, нравимся, к собеседнику, если не ссоримся, снисходительны, к отсутствующему знакомому можем себе позволить бесцеремонную оценку. Таких триад можно себе представить сколько угодно: я стройная – ты худощавая – она сущий скелет; я человек свободных взглядов – ты сексуально неразборчива, она – просто шлюха.
Вторую группу образуют резкие, грубые инвективы, нарушающие сильные табу. Ругатель прибегает к ним чаще всего тогда, когда у него появляется необходимость в основательной разрядке эмоционального напряжения. Таков русский мат. Сюда же можно отнести употребление грубых слов в качестве несильных вульгарных восклицаний. Слово «Блядь!» может быть очень оскорбительным, будучи обращено к конкретному человеку во время ссоры, и звучать довольно нейтрально в дружеском разговоре («Я сегодня так, блядь, устал, что едва до дома дошёл!»).
Именно эта группа и является предметом особого внимания в настоящем исследовании. Она наиболее велика по объёму в большинстве национальных культур.
К третьей же группе относятся немногочисленные словоупотребления, нарушающие настолько сильные запреты, что сам факт их нарушения – явление экстраординарное, почти недопустимое. Ярким признаком соответствующих инвектив является единодушное мнение коллектива, что употребляющий подобные слова сам заслуживает презрения, так как, произнося их, унижает самого себя. Произношение подобных слов осуждается, как правило, даже завзятыми сквернословами. В русском и многих других языках самым непристойным словом всего национального словаря считается грубое наименование женских гениталий.
Естественно, что конкретная инвектива в одних социальных слоях может быть отнесена к слабым, в других – к наиболее резким и недопустимым выражениям.
«Выругался – и полегчало»
Прежде всего нам надо разобраться в понятии «карнавального мироощущения», разработанного великим учёным Михаилом Михайловичем Бахтиным. Сразу оговоримся, что этот термин не имеет в виду обязательно карнавал как таковой, то есть весёлый праздник, гуляние и тому подобные. «Карнавализация жизни», по Бахтину, это ещё и всевозможные праздники, маскарады, розыгрыши, шутовство, но также громкий скандал, перебранка, ссора. И не в последнюю очередь – это обращение к инвективной, резко сниженной лексике.
В самом кратком виде сущность карнавального мироощущения можно изложить следующим образом. Очевидно, что жизненный цикл человека представляет собой сплав священного и обыденного начал. Постоянные и вечные будни невыносимы, работа, работа, ничего, кроме работы 365 дней в году – так можно с ума сойти или даже умереть. Установленный стереотип монотонного труда должен время от времени обязательно ломаться. И тут дело даже не только в том, что мы устаём, это само собой. В данном случае ломка стереотипов сама представляет собой своеобразный стереотип. В выходные дни хочется заниматься совсем не тем, чем мы были заняты в будни: поехать на рыбалку, отправиться в путешествие, встретиться с друзьями, да хоть просто поваляться на диване. Нет-нет, наша работа нам по-прежнему мила, но, как поёт Виктор Цой, «мы ждём перемен», «перемен требуют наши сердца».
И в результате ломки монотонного стереотипа будней устанавливаются связи особого типа. В основе их лежит отступление от социальных правил и норм, даже в какой-то степени моральных, этических. Такая модель поведения как способ разрядки отмечается историками, этнографами, исследователями практически всех национальных культур. Так что никакого криминала тут нет. Даёшь карнавал!
Перед участниками карнавального действа открываются возможности фамильярного обращения с самыми священными понятиями и нормами, принятыми в коллективе. В обстановке такого действа в контакт могут вступать абсолютно несочетаемые предметы и символы; самые почитаемые вещи и явления могут оказаться в шокирующем соседстве с самыми обыденными и низменными. В результате нарушаются строгие, обязательные для некарнавальных будней запреты, в том числе – и не в последнюю очередь – запреты на употребление определённых слов.
Фактически карнавал создал свой собственный язык, построенный на опрокинутых стандартах будничного словоупотребления. В нашем случае это означает, что на время карнавала снимаются все цензурные ограничения на употребление богохульств, упоминание сексуальных функций человека и отходах его жизнедеятельности.
В это трудно поверить, но есть сведения, что во время карнавала (только во время карнавала!!!) в Западной Европе епископ с амвона мог отпускать похабные шуточки в адрес любых священных персонажей. Но в первый же послекарнавальный день о чём-то подобном страшно было даже помыслить. Оковы постоянного благочестия становятся крепче, если их время от времени снимать.
Потребность человека в подобном карнавальном клапане исключительно велика и продолжает увеличиваться. Имеются экспериментальные клинические данные, согласно которым невозможность или неспособность выразить овладевшие человеком чувства могут мешать ясности мышления, ухудшать межперсональные отношения и даже приводить к психологическим расстройствам. Некоторые психологи говорят в таких случаях о «направленном внутрь взрыве», вроде взрывчатки, заложенной в дом, предназначенный для уничтожения.
В данном случае неважно, например, заслуживает ли какое-то препятствие вашей бурной реакции. Облегчение наступит, если вы увидели, что «обидчик наказан». Не обязательно его стукнуть, иногда такое «наказание» может выглядеть как обзывание конкретного человека, а иногда как чертыхание, когда вы уронили тарелку с супом. Другими словами, ощущение «выругался – и полегчало» достаточно обосновано психологически. Ниже об этом подробнее.
Когда зрителей не бывает
Вот ещё что важно: карнавальное мироощущение создаёт особую атмосферу всеобщей вовлечённости. Это значит, что в любом варианте карнавального общения – например, в праздничном карнавале, обряде вызывания дождя или деревенской свадьбе – принципиально не может быть деления на участников и зрителей, в карнавальном действе участвуют абсолютно все присутствующие.
Так вот именно такое положение наблюдается и в процессе развёртывания шумного скандала или ссоры, сопровождающейся грубыми оскорблениями. Вы оказываетесь в центре эмоционального возбуждения, даже если вы только присутствуете при взаимном оскорблении двух враждующих сторон.
Строго говоря, в этом и заключается основное отличие инвективы в узком смысле слова, то есть инвективы, осуществлённой запрещёнными средствами, от любого другого словесного агрессивного действия. Дело, таким образом, не столько в запрещённом характере употребляемых средств, сколько в создании (с помощью этих средств) особой эмоциональной атмосферы. Остановимся здесь чуть подробнее, это очень важно.
В результате взламывания социальных табу с помощью грубой лексики ругатель и его оппонент обнаруживают себя в атмосфере попранной гармонии окружающего мира. Ну как если бы в вашем присутствии в спокойную гладь пруда кто-то швырнул огромный кусок зловонной грязи. Только что всё было хорошо и мирно, и вдруг – БАХ! и вы присутствуете при серьёзном нарушении норм, которые сами обычно признаёте.
Обратим внимание на то, что не только оскорбляемый, но и оскорбляющий ощущают при этом некоторое устрашение.
Вот вам ещё один важный тезис, к которому стоит прислушаться: «самоустрашение» ругателя – один из самых характерных параметров инвективного общения.
Дело в том, что оскорбление будет воспринято как таковое только при одном условии: оба говорящих должны разделять взгляд на нарушение того или иного табу. Если индеец племени мохави скажет белому собеседнику «Шурин!» или «Зять!», белый может принять это обращение за вежливое поименование типа русского «Дяденька!»; между тем, мохави имел в виду тяжёлое оскорбление с сексуальным подтекстом. Иностранец и мохави оказались как бы в разных ситуациях, и обиды не получилось.
Известны многочисленные анекдоты, где невинные девушки-гимназистки видят написанные на заборе непристойные слова, которые им неизвестны и которые они потом охотно повторяют в приличном обществе. Совершенно очевидно, что для человека, который не знает значения инвективы, она как инвектива просто не существует.
Вот забавная история, якобы происшедшая с юными дочерьми императора Александра Третьего. За её подлинность ручаться трудно, но для нашей темы она очень показательна. За обедом, на котором присутствовали сам император, его дочери и их воспитатель, известный филолог, девочки спросили:
– Папá, мы сегодня, когда ехали в карете, увидели на заборе слово «хуй». Что оно значит?
Папаша, сам завзятый матерщинник, заржал и обратился к воспитателю:
– Ты филолог, вот и объясни им!
Учёный языковед быстро нашёлся:
– Это повелительное наклонение от слова «ховать». Сравните: совать – суй, ховать – …
Папá долго хохотал, потом вынул из кармана золотой портсигар и протянул его воспитателю:
– Хуй в карман!…
Поверим, что воспитатели царских дочерей и в самом деле сумели уберечь их от знания непристойных слов. Однако вернёмся к более близкой нам ситуации, когда некто намеренно оскорбляет оппонента. Очевидно, что ругатель, выкрикивая своё оскорбление, как бы примеряет его на себя, сознавая опасность нарушения такого сильного табу. В известном смысле он отождествляет себя со своей жертвой: в этот момент они оба находятся в осквернённом пространстве инвективного общения.
Можно представить себе инвективу в виде бесформенного мятущегося между собеседниками отравленного облака, которое необходимо скорее оттолкнуть от себя и направить в сторону противника. Если подобное удалось, говорящий испытывает облегчение, а его оппонент, соответственно, выступает пострадавшей стороной.
Разумеется, это не относится к случаю, когда инвектива превращается в обычное грубое восклицание «в воздух». В таком случае об устрашении кого бы то ни было говорить не приходится, хотя и здесь может сохраниться некоторое слабое ощущение неправомерности такого способа общения. И это ощущение тем сильнее, чем явственнее осознание говорящими факта нарушения нормы.
Ну, а там, где говорящие считают непристойную лексику нормой, карнавальное мироощущение исчезает.
От святого к непристойному
Из сказанного выше читатель уже понял, что «приземление» окружающей действительности с помощью инвективы, с одной стороны, вредит, а с другой – содействует процветанию священного начала.
Дело в том, что карнавальное действо любого рода помогает утверждать ряд вечных и незыблемых истин. Карнавализация помогает лучше понять основные проблемы «нормальной», некарнавальной жизни. Это как свет и тень: одно просто не может существовать без другого. Хочешь света – мирись с тенью. Познать, что такое добро, можно только познав зло.
Хороший пример – выбор «короля шутов» на средневековом карнавале, когда на время празднества народ избирает «королём» самого грязного и оборванного нищего. Ему воздают королевские почести, разрешают самое разнузданное поведение, чтобы таким образом оттенить величие подлинной королевской власти. Праздник закончился, и «король» возвращается в своё прежнее жалкое существование.
Понятия «король» и «нищий» при таком раскладе подсознательно сливаются в единое понятие, не разделяемое на священную и обыденную составляющие.
Объяснение этому феномену видится в следующем. В жизни общества очень рано возникает понятие «божественного» и «святого», а значит – неприкасаемого, даже опасного: во всех религиях божество не только милосердно, но и грозно. Пусть по разным причинам, но остерегаться стоит не только демонов, но и Бога.
Понятие же божественного легко переходит в понятие священного, то есть исключительного по важности: близость понятий ощущается уже в общности корня «святой» и «священный».
Священное же именно в силу своей исключительной важности объявляется запретным, неупоминаемым всуе, иногда и неприкасаемым. Другими словами, священное по некоторым признакам (его опасности и поэтому – неприкасаемости) как бы уравнивается с божественным и святым.
Но соблюдение правил запретности подразумевает попытки их нарушения: естественно, что сначала кто-то посягал на священное, а уж потом появились запреты на подобные действия, а не наоборот. И совершенно очевидно, что уже в силу, так сказать, «феномена запретного плода», чем строже становились запреты, тем больше появлялось нарушителей. Соответственно запреты усиливались, процесс выглядит бесконечным.
И разве удивительно, что в результате запретное легко получало значение опасного: опасность проистекала как «сверху», от карающих высших сил, так и «снизу» от накладывающего запреты общества. Красть опасно и потому, что Бог накажет, и потому, что под суд попасть можно.
Прежде чем перейти к следующему звену возникающей таким образом цепочки, полезно вспомнить общеизвестный факт: в борьбе религий и идеологий старое обычно подвергается осквернению и осмеянию: чтобы ниспровергнуть священное старое, необходимо показать, что оно вовсе не священное, а, наоборот, достойно презрения.
Легче всего это сделать, обвинив старое в нарушении какого-либо общепринятого запрета. Так, чтобы свергнуть правителя, удобно обвинить его в коррупции или нарушении демократии. Вспомним старую шутку: говорят, что каждый новый приходящий к нам электрик умнее предыдущего, потому что обязательно спрашивает: «Какой идиот прошлый раз ремонтировал вам проводку?»
Все подобные обвинения можно объединить в условное понятие нечистоты, необязательно просто в смысле неопрятности, но нечистоты помыслов и поступков. Так табуированное опасное постепенно превращается в нечистое. Нечистыми объявляются отвергаемые обряды, традиции, нормы. В силу же прочных общенародных традиций нечистое – это уже почти непристойное (ведь непристойное это, то, что «не пристало» делать порядочному человеку).
Так вот и завершается движение по предлагаемой внешне, казалось бы, парадоксальной схеме: святое – священное – опасное – нечистое – непристойное. Прежние священные термины и ритуалы – такие, например, как связанные с сексом, приобрели резко непристойное, вульгарное значение; соответственно слова, имевшие прежде высокий священный смысл, превратились в грязные ругательства, произнесение которых строго табуируется.
Важная оговорка: описанная схема носит более или менее умозрительный характер. На практике в ходе такого превращения исторически вряд ли можно назвать момент, когда, скажем, имя божества или святого было бы начисто лишено нюансов, привносимых другими звеньями этой цепочки. Фактически в подсознании могут сохраняться все звенья. Это помогает, в частности, понять, почему табуированию подлежат как слова, обозначающие священные, так и слова, обозначающие обыденные понятия: произнесение как тех, так и других нарушает запрет на а) произнесение всуе священных имён и б) на употребление имён «загрязняющих».
Из сказанного можно сделать очень важный вывод: если два слова обладают противоположной знаковой оценкой (то есть одно означает священное понятие (+), а другое обыденное (—) и оба одновременно вызывают одинаковую реакцию (например, табуируются), то это заставляет предположить, что противоположный характер оценки скорее связывает эти слова и понятия, чем разъединяет их. Диалектика!
Диалектическая связь священного и обыденного начал – необходимый признак человеческого бытия.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?