Текст книги "Смута"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
И хохотал, глядя на разбитые в кровь рожи бояр.
– Давайте-ка еще раз! Трубач! Отбой! Приготовиться ко второму приступу.
Когда спустились с вала, к Дмитрию подбежал красный, потный Басманов.
– У бояр ножи! Озлились – страсть, хотят насмерть резаться.
Разгоряченное, счастливое лицо Дмитрия тотчас осунулось, стало серым. Повернулся и пошел к санкам.
– Домой! Всем домой!
Вечером новый деревянный дворец впервые принимал гостей. Золоченые паникадила, хрустальные фонари. Стены сплошь обиты, то золотою парчой, то бархатом, то тиснеными кожами или шкурами зверей. В парадной зале от стены к стене вереница высоких узких окон, украшенных изнутри и снаружи деревянною резьбою. Стены и потолок в голубых шелках, с россыпью цветов, таких живых с виду – не хочешь, а потрогаешь.
Под великолепными стягами на возвышении новый трон весь в огне драгоценных каменьев, но легкий – жар-птица, опустившаяся в стольном граде Москве.
Дмитрий в розовых, шитых розовым жемчугом сапогах с высоченными каблуками, в розовом кафтане, сверкающем розовыми каменьями, в высокой собольей шапке.
В конце каждого танца вся зала низко кланялась государю, и он, принимая поклонение, приветствовал гостей поднятием обеих рук с раскрытыми ладонями. Вдруг посредине новой мазурки Дмитрий вскочил и бросился в ряды танцующих.
– Шапку! Шапку! – Он стоял перед огромным поляком, посмевшим явиться в залу в головном уборе. – Я снесу твою голову вместе с твоими дурацкими перьями.
Побледневший пан снял шапку, поклонился.
– Он только что прибыл из Варшавы, государь! – подсказали Дмитрию. – Он не знает твоих, государевых, установлений.
– Я сам знаю, что он знает! – рявкнул Дмитрий. – А ну-ка скажи, каков мой титул?
– Наияснейший, непобедимейший монарх, Божьей милостью император, великий князь всея России, цесарь…
– Твои знания достаточны. – Дмитрий улыбнулся, улыбнулись и все кругом, засмеялся, и все засмеялись. Легонько ударил по плечу провинившегося. – Служи мне – и будешь богат, знатен, счастлив.
Быстро покинул залу. В боковой, совершенно еще пустой комнате зашел за изразцовую печь, повернул прибитые к стене лосиные рога, и пред ним отворилась потайная дверь. За этой дверью его ожидали только что доставленные из города для утешения и радости юные девы и зрелые красавицы. Они были уже приготовлены для встречи государя, всей одежды – прозрачные покрывала на плечи.
– Сегодня в Вяземах я брал приступом снежную крепость, – сказал Дмитрий сурово и властно. – Наемный сброд легко побил, скинул со стен лучших людей России. Я спрашиваю вас, разве это лучшие люди, если они не знают воинского искусства и не могут постоять за себя? Я один возьму сейчас вас всех! Вы нарожаете мне воистину сильных и мужественных людей. Пейте вино, веселитесь. А ты, черноокая, первая докажи государю, что любишь его.
10
Одна затея сменяла другую. На Москве-реке на льду поставили гуляй-город, тотчас прозванный «адом». Ряды телег, соединенные цепями, превратили в подвижную крепость – излюбленное оборонительное сооружение поляков и казаков. Телеги закрыли высокими деревянными щитами, а на этих щитах живописцы Оружейной палаты намалевали рогатые рожи, звериные оскалы, лапы с когтями, кочережки, щипцы, ухваты – и все это в языках пламени. Воистину ад!
В щитах были проделаны амбразуры, из амбразур поглядывали серьезным оком пушки.
Пошла потеха для всей Москвы. Московские дворяне обороняли табор, польские роты дворцовой стражи брали его приступом.
Дмитрий, сидя возле окна своего нового дворца, высокого, поднятого над кремлевскими стенами, наблюдал за военной игрой.
– Сильны, как медведи, но ничего не умеют, – без досады сказал Дмитрий собеседнику патеру Савицкому. – Для того я и послан Богом к ним, чтобы научить умному.
Патер прибыл к Дмитрию тайно: католическая церковь ждала, когда же ее ставленник, исполняя тайный договор, приступит к обращению России в католичество.
– Вы сами видите, – продолжал Дмитрий, – выучку войска я начинаю с малого, с игры. Дворяне перенимают польское военное искусство, переймут дворяне – переймут и стрельцы. Так и с религией. Я согласен с вами: иезуитский коллегиум в Москве необходим. Я уже отдал распоряжение приглядывать способных к наукам детей, которых всех возьму на свое царское содержание.
Вскочил, захлопал в ладоши.
– Отбросили! Отбросили и погнали! – Повернулся к патеру. – Радуюсь, что русские бьют мою польскую стражу. Наука идет на лад. Ваша наука. Только хорошо ли это, что мои бьют сугубо моих?
Патер молча перекрестил Дмитрия. Он был молчун, этот Савицкий. Дмитрию приходилось самому заводить и вести разговоры, его тревожило умное иезуитское молчание.
– Я очень прошу прислать мне список государств и городов, которые изъявили бы желание принять наших юношей для обучения наукам и теологии. Я готов направить в Европу тысячи моих надежд. Робкий Годунов не посмел послать за науками более десяти человек, я пошлю тысячи. Только тогда и можно будет говорить о преобразовании византийского православия в римское католичество.
Когда патер удалился, Дмитрий сказал Басманову, хотя тот не был во время беседы. На всякий случай сказал:
– Спят и видят, чтоб мы папе римскому поклонились, Сигизмунду зад целовали. А мы у них еще всю Западную Русь отхватим. Помяни мое слово! Пойдем с победой с турецкой стороны, да и завернем ненароком.
Басманов слушал царя вполуха, у царя что ни день, то новый прожект.
– Государь, я пришел сказать об одном чудовском монашке. Распускает слух, будто ты есть Григорий Отрепьев, он тебя грамоте обучал.
– Я учителей за морем ищу, а их дома хоть отбавляй. Давай отбавим. – И стал черным. – В прорубь негодяя! В черную, в ледяную, навеки!
Покачал головой, засмеялся, а в глазах ужас зверя.
– Чудовских болтунов – в Соловки! Всех! Одного игумена Пафнутия не трогай. Он человек умный. Других монахов наберет, лучше прежних. Монахам молиться надо, а они болтают. Кыш сорок из Москвы! Кыш!
В белой епанче поверх белой шубы, в белой песцовой шапке, в белых сапогах, он стоял со своими белыми телохранителями на белом снегу и глядел сверху, как на льду Москвы-реки суетятся палачи. На утопление государева недруга, чудовского монаха, были приведены для вразумления еще четверо, все ретивые, памятливые.
С монаха сняли черную рясу, чтоб лишних разговоров не было, коли всплывет. Стали обряжать в саван. Монах корчился, не давался, тогда его толкнули в прорубь в чем мать родила.
И ни звука.
Дмитрий в струнку тянулся, словно ждал голоса с того света. Ни звука.
И тут запричитали, забубнили молитвы те, кого вразумляли. Проклятия зазвенели, круша ледяной воздух.
Казнью распоряжался Басманов. Его голоса не слышно было, но черные, портившие белый снег птицы стали убывать и убыли.
Вершившие суд тоже ушли. Остался лишь черный глаз на белом лике белой русской земли.
И ни звука.
11
А на следующую ночь во дворец Дмитрия за его жизнью пришли трое. Дмитрий был в опочивальне с Ксенией. Его тянуло к этой юной женщине, как к райскому яблочку. Она и была таким яблочком, тем запретным плодом для смертных, о котором помыслить и грешно и смешно. А он помыслил. Не о царевне, о царстве. И отведывает царские плоды. Власть – она хоть и зрима, да осязать ее нельзя. Иное дело Ксения – образ попранного царства, образ взлета.
– Ты со мной, а думаешь не обо мне, – укоряла Ксения своего насильника, который был смел даровать ей, обреченной на вечное девичество, бабью радость.
Она не могла не желать убийцу матери и брата, погубителя царства и сокровенной души. Ненавидела и ждала, молила смерти ему и себе и расцветала под его ласками, как дурман-трава.
– Ты ждешь не дождешься свою пани Марину! – бросала она ему в лицо, пылая гневом, и тотчас внутренним оком видела себя гиеной, пожирающей падаль.
– Бог с тобою! – весело врал он. – Я познал тысячу женщин, и ни одна с тобою не сравнима. Маринка – хуже щепки. Видела цыплят без перьев, так это Маринка и есть.
– Но ей быть в этой постели, а мне в монастырской.
– Сама знаешь, царь себе не волен. А у меня есть мои долги. Я их плачу и пла́чу.
Он и впрямь принялся вдруг капать ей на грудь слезами, самыми настоящими, и она тоже расплакалась, и тут затопали перед дверьми, звякнуло оружие. Дмитрия сдуло с постели, как сквозняком. Натянул штаны, сапоги, схватил алебарду.
– Ко мне! – Из потайных дверей вбежали стрелецкие головы Брянцев и Дуров. – Кто? Сколько?
– Неведомые. Трое.
– Где они?
– Побежали!
– Искать! – И сам кинулся к дверям.
И нашел. Возле домашней церкви на имя Дмитрия. Окруженных стрельцами, исколотых, изрубленных, но живых.
– Пытать! Кто послал?
Покусившихся на жизнь царя поволокли, кровавя полы, в пыточную, но многого узнать не успели: перестаралась стража. Одного, однако, опознали: служил в доме дьяка Шеферединова.
12
Утром Басманов предстал перед государем с провалившимися глазами, потухший, потерявший голос.
– Всю ночь бился над Шеферединовым, изломал мерзавца, все жилы ему повытянул, гадит от боли и страха, но ни единого имени не назвал.
– Значит, заговора нет! – беспечно откликнулся Дмитрий.
– Есть заговор! Спиной чую. К Шуйским. К Шуйским, хоть к Ваське, хоть к братцам его спиной поворочусь – вся спина в мурашках.
Дмитрий сидел у подтопка, на огонь глядел. Нагнулся, взял кочергу да и закрутил ее винтом, как веревку.
– Шеферединова больше не трогай, отошли куда-нибудь. Васька Шуйский плюгав в цари лезть. Неводок он плетет, но такого плетения, как мое, ему не сплести. Дарю на память. – Басманов принял кочергу. – Ступай отоспись.
Басманов поклонился, сделал шаг, другой, но не ушел.
– Не люблю, государь, огорчать тебя, но не сказать нельзя.
– Скорее скажешь – скорее забота отлетит.
– На Волге объявился Самозванец. Величает себя Петром, сыном государя Федора Иоанновича.
– Какие люди с Петром, сколько их? – спросил Дмитрий, щуря глаза.
– Тысячи три-четыре. Терские казаки, донские, всякие шиши. Сам он тоже из казаков, имя его Илейка.
Дмитрий закрыл подтопок, встал, потянулся, улыбнулся.
– Кто он мне, Петя? Родной племянничек? Я, Басманов, скучаю без родственников. Отоспишься, пошли ему моим именем милостивое приглашение. Ласково напиши. На золоте буду потчевать уберегшегося от козней Борискиных. Напиши, пусть к свадьбе моей поторопится.
Басманов моргал воспаленными глазами, но ушам своим верил. Как понять царя? Иной раз на сажень под землей видит, а иной раз слепее крота.
Не слеп был Дмитрий Иоаннович, но все для него сбылось как в сказке. Верил – Бог стоит за его плечами.
Простившись с Басмановым, пошел на Москву-реку.
Поискал глазами прорубь и не сыскал. На льду шла старомосковская потеха: медвежатники выходили ломаться с медведями. Уже стояла на льду особая клетка для боя со зверем один на один. Всего оружия рогатина да нож за сапогом.
Зверя уже пустили. Грива впроседь, каждая лапа с коровий окорок.
Дмитрий отодвинул от дверцы снаряженного к бою медвежатника. Взял из рук его рогатину, и – стража ахнуть не успела, а царь уж был за железными прутьями.
Медведь замотал башкой, взревел, поражая ужасом каждого, кто был на реке, поднялся на дыбы. Тут-то и ударил его Дмитрий Иоаннович. В самую грудь – и держал, держал, пока билась в агонии эта лесная жуть. Вышел из клетки и, как ведьмак, принялся искать глазами, кого ему нужно было. И нашел! Уж чего ради, но был на той потехе боярин Василий Иванович князь Шуйский.
Стал перед ним Дмитрий. Волосенки от пота на голове слиплись, рот углами книзу, в глазах такая тоска окаянная, что боярин-князь принялся кланяться царю, да так истово, что бородою снег мел.
– Шкуру тебе дарю, – сказал Шуйскому государь и, взгромоздя на голову высоченную свою шапку, помчался во дворец, тихо хаживать не умея.
13
Как же это так? Написанное за тридевять земель, на чужом языке, для глаз немногих посвященных, соединившихся ради столь высокой, наитайнейшей мысли, что само божество становится ее заложником, когда все рассчитано на пять колен вперед, – как оно, неотвратимое для народа, приносимого в жертву, недоступное для его ушей и ума, вдруг производит беспокойство среди мужичков и баб, простых, как свечка, и подвигает их запалить ту свечку свою и сгореть.
Где дьяку Тимохе знать латинские промыслы римского папы? Трубами органными не соблазнялся, костелов не видывал. И уж слыхом не слыхал о письме Павла V царской невесте Марине Мнишек!
Папа прислал Марине письмо после ее обручения с царем Дмитрием, для католички драгоценное и святое: «Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике Господнем!.. Да родятся от тебя сыны благословенные, каковых желает святая матерь наша Церковь».
Обручение происходило в Кракове, в присутствии короля Сигизмунда, его сына принца Владислава, его сестры Анны, шведской королевы. Место жениха пришлось занять царскому послу Афанасию Власьеву. Чувствовал он себя дураком и грешником – не смог унять вздохов, когда дошло дело до жениховых подарков, – все ведь от России отымалось, от казны ее худоватой. Подарки были один чудеснее другого: золотой корабль, золотые бык, павлин, пеликан, часы, возвещавшие время игрою флейты и труб. Три пуда жемчуга, чуть не тысяча соболей, самых превосходных, парча, бархаты, чаши, кубки, одно перо из рубинов чего стоило. Да ведь и корона на Марине была не из польских, не из Мнишковых тощих сундуков.
Ни о чем этом не ведал Тимоха. Но однажды, отходя ко сну, загляделся он на икону Спаса Нерукотворного, на огонек в лампаде. Пробудившись, к еде не притронулся, пост держал семь дней, и были ему те дни как единый час.
Исповедался Тимоха в Казанской церкви, причастился Святых Тайн, попрощался с домашними и пошел в Думу. И, войдя в Грановитую палату, подождал, пока князь Мстиславский закончит рассуждать о похвальном желании государя идти вместе с польским королем на крымских татар, дабы избавить христиан от вековечного бедствия. Едва умолк, Тимоха вышел на середину палаты и, не поклонившись Дмитрию, указал на него рукою, в самую грудь:
– Воистину ты есть Гришка Отрепьев! Расстрига, а не цесарь. Не царевич ты Дмитрий, сын блаженной памяти царя Иоанна Васильевича, но еретик и греху раб! – И поворотился к царской страже. – Чего глаза выпучили, слуги дьявола? Хватайте! На то вы тут и поставлены, чтоб правду хватать, а ложь хранить.
Бояре молчали. И тогда закричал Дмитрий, наливаясь бешеной злобой:
– Умертвите!
В тот же день царь приехал к инокине Марфе.
Инокиня держала строгий пост и была хороша, как в юности. В глазах искорки, лицо же напоено светом, будто не в стенах келии, а в березовой роще. Впрочем, в келии от монашеского разве что иконы, скорее походила на ларец индийского раджи.
Дмитрий и теперь приехал не с пустыми руками, привез зеркало в перламутровой раме, амбру, шафран, заморское мыло.
Марфа благословила его, довольная подарками и уже зная, каким известием он собирается ее порадовать.
Дмитрий заговорил о часах с флейтами и трубами, копии тех, какие подарил он Марине. Ему хочется, чтоб и у матушки были такие же.
– За наши тихие стены не всякая молва перелетает, – сказала нетерпеливая Марфа, – пошли слухи, что ты скинул запреты с князей Мстиславского и Шуйского, жениться им позволил.
– Мстиславские, Шуйские, Голицыны – безродному Годунову были страшны. Мне, в жилах которого царская кровь, о запретах на браки родовитых бояр даже слышать дико!
– Кого же они сватают? – быстрехонько спросила инокиня, хотя все ведала в подробностях.
– Для Федора Мстиславского я сам нашел невесту, твою двоюродную сестрицу. Старичок Шуйский тоже оказался не промах. Выглядел цветочек в садах Буйносова-Ростовского. Княжна Марья Петровна и нежна, и статью горделива. Голубка и лебедь.
– Буйносовы в свойстве с Нагими. – Инокиня подарила Дмитрия благодарным взглядом.
Он вдруг сел рядом и, держа ее за обе руки, сказал быстро, глядя в глаза:
– В Угличе, в могилке, той, что в церкви, – поповский сынишка лежит. Так я его выброшу прочь! Довольно с нас! То дурак взбрыкнет, то кликуша объявится! Довольно! Довольно!
– Не-е-ет! – Марфа, мягонькая, дебелая, застонала, и все-то ее белое мясцо пошло скручиваться в жгуты и окаменевать. – Не-е-ет!
Он бросил с брезгливостью ставшие жесткими ее руки.
– Вы всегда были умны! Так будьте же собой! Будьте умной.
– Прокляну! – сказала она шепотом.
– Принародно?
– В душе моей.
– Вы истинная царица.
Он поклонился и, хотя она отшатнулась, взял ее голову, поцеловал в чистый, в светлый, в государственный лоб.
От уязвленной в самое сердце Марфы отправился к королю Сигизмунду доверенный человек с тайным словом: на московском престоле Самозванец! Экая новость Сигизмунду!
А для Дмитрия жизнь стала ожиданием. Выходка дьяка Тимохи всколыхнула в нем страх. Гоня тревоги, закатил пир боярам, застолье роднит людей. На пиру откровенно льстил сановитым гостям:
– Вы, вековечные российские роды, – заповеданная моя дубовая роща! Будет ваше плечо крепко и надежно для государя вашего, и я, государь ваш, обнажа меч, приведу вам толпы покорных народов. Не на рабство, но к свету вашему. К истине истинных, к святому нашему православию.
– С поляками в обнимку? – спросил дерзкий Михаил Татищев.
– Без поляков нам Турции не одолеть.
– Сначала на войну вместе, а потом и в один храм на молитву. Латиняне спят и видят заполучить наши души.
– Латиняне много чего хотят, да на том же месте, куда их Господь поставил. И поляки много хотят. Дай им Северскую землю, дай Псков! Хотят, чтоб мы добывали Сигизмунду шведскую корону. И я на одно их хотение говорю «да», а на другое говорю «нет!» Больше «нет», чем «да».
– И послал Сигизмунду сто тысяч! – выпалил Татищев. – Я заплатил мой долг.
– А Мнишку отправил двести тыщ за какие глаза?
– Мнишек стоял за поруганную честь моего царского рода! Не ты, Татищев, – Мнишек! Те деньги пошли для твоей будущей царицы. У царя же с царицей казна общая. – И рассмеялся. – Ешьте, пейте! Споры для Думы, застолье – для дружбы.
Дмитрий ударил в ладоши, и слуги понесли на серебряных подносах новые кушанья.
– Телятина! – шепотом ужаснулся Василий Шуйский. – Телятина православному – как Магомету свинина. Вели убрать, государь. Бога ради!
– Не болтай пустое! – рассердился Дмитрий. – Что у царя на столе, то и свято.
– Телятина свята? – поднял и хватил куском мяса о стол Татищев. – Телятина свята?! На шестой неделе Великого поста?! В четверток?!
– Чем тебе телятина неугодна?! – изумился Дмитрий. – Да православный ли ты? Да есть ли на тебе крест? Латинянин ты гнусный! Оборотень!
– Защитите государя своего! – тише Шуйского сказал Дмитрий, отведывая одну за другой черные, как черной кровью налитые, клюквины.
Татищева выдернули из-за стола, поволокли из палаты прочь.
– В Вятку его, – сказал Дмитрий, не поднимая голоса, – от моего стола – и в Вятку. Держать его там в колодках. Да чтоб имени не ведали. Отныне – нет ему имени в земле Русской.
14
Был сон Дмитрию. Видел он, как заходящее за горизонт солнце закрыла черная луна и сделались сумерки. И пошла по земле, под черной луной, бесконечная чреда спящих на ходу людей. Вгляделся он и увидел: все их множество – один человек. Что это он. Кинулся прочь от своего сна, да чтоб скорее – на крыльях. Только те крылья были перепончатые, как у летучей мыши. Холодные.
Пытаясь избавиться от увиденного, он встал с постели и, хотя утро еще не наступило, вместе с охраной поехал выбрать место для потешной деревянной крепости, взятие которой должно было венчать будущие, скорые уже, свадебные пиры.
Указали пустырь за Сретенскими воротами. Место было красивое, просторное. Согласился.
Поскакал смотреть, как готовят дорогу, по которой приедет к нему его весна – благоуханный сосуд красоты – наияснейшая панна Марина.
Его армия собиралась под Ельцом. Продовольствие уже свезено, и пушки, и порох. На днях пришла и стала под Москвой новгородская рать, восемнадцать тысяч молодцов. Сойдет половодье, дороги просохнут, и – в поход. Вот только куда? Одно ясно – Россию он оставит на попечение хозяйки. Потому и ждет ее не дождется.
В Кремль вернулся в полдень. Пахнущий весенним солнцем, счастливый. Дорога для шествия Марины и гостей была исправна, мосты обновлены или построены заново, жалкие избушки и развалюхи, печалующие взоры, разобраны.
Он примчался, настроив себя отведать напоследок горчайшей любви царевны Ксении. Ее нынче должны были увезти в монастырь. И струсил. Глаз ее, слез ее, молчания.
Устроился возле окошка, из которого ему будет видно, как пойдет она садиться в крытые санки. Ждал Ксению, а мыслями улетел по дороге, на которой уже в пределах Смоленщины – ему суженая. И дальше, дальше, пока не уперся в Вавель. Хозяин польского Вавеля швед Сигизмунд Ваза чересчур яро и уже почти явно требует исполнения статей тайного договора. По этому договору Марине Мнишек отходили Великий Новгород и Псков со всеми землями, с правом дарить и продавать города и земли, строить католические храмы, католические монастыри, заводить латинские школы. Отец паны Марины – пан Юрий Мнишек, сандомирский воевода, – в потомственное владение получал княжества Смоленское и Новгород-Северское, но так как половина смоленских земель и городов даровалась в собственность Сигизмунду, то столько же земель и городов Мнишек получал в соседних княжествах, в Тверском, в Калужском. Отдать все эти земли было делом немыслимым, да и сам Сигизмунд был королем больше по имени. В шляхте ходили разговоры: корону надо отдать московскому Дмитрию, свой человек. Все, кто ему служили, получали от щедрой руки. Дмитрий души не чаял в шляхте, а в России земли много, крестьян много. Послужишь – получишь. Был даже такой слух: у московского царя для изгнания Сигизмунда уж и войско наготове. Поведет его великий мечник Скопин-Шуйский.
Перебирая нити всей этой паутины, смертно держащей его, Дмитрий решил вдруг, что надо оставить все как есть. Пусть себе висит клубком до поры до времени. Взяться за веник никогда не поздно. Не натравить ли на Сигизмунда иезуитов, пообещав им все, что им хочется. Сигизмунд, почитая себя владетелем Смоленского княжества, наверняка поглядывает на Мономахову шапчонку.
Пришел Басманов. На лице тоска.
– Ну, что у тебя? – спросил его Дмитрий, краем глаза увидав, что во дворе появилась серая лошадка и серые, крытые лубяным коробом, санки.
– Инокиня-государыня Марфа по всем боярам вчера ездила. Не трогай, государь, могилку. Бог с ней!
– Надоели болтуны.
– Не трогай, государь. У меня с утра вся Дума перебывала, поодиночке.
– Я человек сговорчивый. Не трогай, говоришь? Не трону. Что еще? – От нетерпения лицо у Дмитрия стало красным. – Что еще у тебя?!
– Иван да Дмитрий Шуйские приезжали в дом купцов Мыльниковых. Братья Голицыны туда же ездили, боярин Татев, окольничий Крюк-Колычев.
– Им что, мыло нужно?
– Мыльниковы не мылом торгуют, государь. Мыльниковы – гости. У них торговля по всей земле.
Дмитрий глянул в окно. Лошадка стояла смирно. Людей не видно.
– Все?
– Нет, государь. Не все. Стрельцы тебя хулят…
– Стрельцы? Ну-ка! Ну-ка! Да слово в слово!
– Говорят, что ты есть враг веры, тайный латинянин.
– Так говорят все московские стрельцы?
– Нет, государь, не все. Хулителей семеро.
– Семеро… Из одного полка?
– Из двух, государь.
– Из двух. – Глаза Дмитрия, бегавшие во время разговора, остановились. – Собери мне, друг мой Петр Федорович, всех московских стрельцов. В Кремле собери. Завтра. Да не завтра! Сегодня и собери. Ступай! – ласково подтолкнул Басманова в плечо. – Поторопись, товарищ мой верный.
– Татищева, государь, вернул бы. Многие просят за него, – сказал вдруг Басманов.
– И Шуйский?
– И Шуйский.
– А ты просишь?
– Прошу, государь.
– Не на свою ли голову, Басманов? Возвращай, коли соскучился! Тебе за ним смотреть.
Басманов радостно улыбнулся, поклонился, вышел. Дмитрий тотчас побежал к окошку, а возок уж поехал.
– Как же так? – застонал Дмитрий, уцепясь пальцами за решетчатое окно. – Как же так?
За лубяным возком след простыл, а Дмитрий все глядел и глядел… И перед глазами плыло его видение: чреда людей под черною луною, и каждый из чреды – это он.
…Вечером того же дня царевну Ксению постригли. Царевна умерла, родилась черница Ольга.
15
Стрельцам было велено прийти в Кремль без ружей. Они и не взяли ружья. У иных совсем ничего не было, иные же прихватили бердыши, протазаны, сабли.
Место выбрано царем было странное, за садом, на огороде, у глухой стены.
Царь пришел с ротою Маржерета, а другая рота, конная, капитана Домарацкого, встала поодаль.
Привели семерых стрельцов, что оговаривали государя. Конвой тотчас отступил, и Дмитрий шел среди этой семерки без опасения. Они, думая, что Бог пронес, стали среди своих, в первом ряду. Дмитрий приятельски положил руку на плечо стрелецкого головы Григория Микулина и, высоко поднимая голос, чтоб слышали все, сказал:
– Я вырастал в палатах отца моего, великого Грозного царя Иоанна Васильевича. Происками Годунова матушку мою, меня и всех Нагих, матушкиных кровных родственников, – выслали в Углич. Там я и жил, покуда верные люди не сообщили матушке, что Годунов замыслил злое дело. Тогда нашли ребенка, схожего со мною лицом и ростом, поповского сынишку, а меня укрыл в надежном месте Богдан Яковлевич Бельский… Остальное долго рассказывать. Многие из вас видели мою встречу с матушкой на лугу в Тайнинском. Не будь она мне матерью, слез бы благодарных, чистых не проливала. Я перед вами как на духу, но и вы скажите мне всю правду: есть ли у кого из вас доказательства, что я не царевич Дмитрий?
Стрельцы молчали, опускали глаза. Государь глядел на них, посапывая носом-лапоточком. Высморкался по-свойски, на снег. Закричал на стрельцов:
– Наушничать горазды! Говорите в лицо, коли вам есть что сказать, а нам послушать!
Стрельцы молчали. Дмитрий ждал. Не дождавшись, снова заговорил, подходя к переднему ряду, чуть не грудь в грудь, положа обе руки на свое сердце:
– В чем ваше недовольство мною? Скажите мою вину перед вами! Тому, кто служит мне по чести и совести, и я служу, как самый усердный слуга.
– Господи! Государь, избавь нас от таких горьких укоризн! – воскликнул Микулин.
– Я готов избавить! – В глазах Дмитрия заблистали слезы. – Но ведь порочат! Слухи разносят! Все о том же – расстрига на троне, Гришка Отрепьев! Отрепьевых я по ссылкам разогнал за то, что помогали расстриге своровать, за то, что все они – враги святейшего патриарха Иова… – Государь, освободи! Я за твои слезы у твоих изменников головы покусаю! – выступил вперед Микулин.
– Ваши это товарищи, поступайте с ними по совести.
Махнул на семерку рукою и пошел прочь, ни разу не оглянувшись. А на том, на царском, огороде на осевший весенний снег хлестала кровь: рубили бедняг, кололи сообща, яростно.
Тотчас тела погрузили на телегу и телегу провезли по всей Москве.
Народ царя жалел, не изменщиков.
16
Жуткая телега еще кровавила московские улицы, а уж князь Василий Иванович Шуйский встретился с князьями Иваном Семеновичем Куракиным да с Василием Васильевичем Голицыным. Встретились в Торговых рядах, в махонькой церковке.
– Нынче царь показал свою силу, – начал Шуйский, – бедный обманутый народ верит ему, проклятому расстриге.
– Как народу не верить, когда правдолюбы на кресте клялись, что царевич истинный, – рассердился Куракин.
– Мы для того здесь, чтоб забыть друг другу старое, – сказал Голицын.
– Истинно, истинно! – воскликнул Шуйский. – Поклянемся быть вместе, покуда не свергнем проклятого расстригу.
– Этой клятвы мало, – не согласился Голицын. – Дадим обет не мстить за обиды, за прежние козни, коли кто из нас в царях будет.
Шуйский первым наклонился над распятием, лежащим на крошечном алтаре, поцеловал.
– Даю обет не мстить, не обижать, коли Бог в мою сторону поглядит. Даю обет – править царством по общему совету, общим согласием…
Голицын и Куракин повторили клятву.
Троекратное истовое целование завершило тайный сговор. Глубокой ночью дом Василия Шуйского наполнился людьми. Были его братья Иван и Дмитрий, племяш Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, были боярин Борис Петрович Татев и только что возвращенный из ссылки думный дворянин Михаил Игнатьевич Татищев, были дворяне Иван Безобразов, Валуев, Воейков, стрелецкие сотники, пятидесятники, шумены, протопопы.
Столы даже скатертями не застелили – не до еды, не до питья.
Князь Василий вышел к своим поздним гостям, держа в руках Псалтырь, открыл, прочитал:
– «Господи, услыши молитву мою, и вопль мой к Тебе да приидет. Не отврати лица Твоего от меня. В день скорби моей приклони ко мне ухо Твое. В день, когда призову Тебя, скоро услышь меня. Яко исчезли яко дым дни мои, и кости мои обожжены яко головня».
Положил книгу на стол, положил на книгу руки и говорил тихим голосом. И не дышали сидевшие за столом, ибо жутко было слышать.
– Я прочитал вам молитву нищего. Кто же нынче не нищий в царстве нашем? Настал горький час: открываю вам тайну о царевиче, как она есть.
Шуйский умолк, опустил голову, и все смотрели на его аккуратную лысину, на острый, как заточенное перо для письма, носик, и было непонятно: откуда в таком человеке твердость?
Шуйский поднял лицо и осмотрел всех, кто был за столом, никого не пропуская.
– Тот, кого мы называем государем, – Самозванец. Признали его за истинного царевича, чтоб избавиться от Годунова. И не потому, что не был Годунов царем по крови, а потому, что был он неудачник. Лучшее становилось при нем худшим, доброе – злым, богатое – бедным. Грех и на мою голову, но я, как и все, думал о ложном Дмитрии, что человек он молодой, воинской отвагой блещет, умен, учен. Он и вправду храбр, да ради польки Маринки, которая собирается сесть нам на голову. Он умен, но умом латинян, врагов нашей православной веры. Учен тоже не по-нашему.
Шуйский кидал слова, как саблей рубил. Бесцветные глазки его вспыхнули, на щеках выступил румянец.
– Для спасения православия я хоть завтра положу голову на плаху. Я уже клал ее. Вы слушаете меня и страшитесь. Я освобождаю вас от страха. Пришло время всем быть воителями. Рассказывайте о самозванстве царя, о том, что он собирается предать нас полякам. Рассказывайте каждому встречному! Всем и каждому! И стойте сообща заодно, за правду, за веру, за Бога, за Русь! Сколько у расстриги поляков да немцев? Пяти тысяч не будет. Где же пяти тысячам устоять против ста наших тысяч!
Кто-то из протопопов сказал:
– Многие, многие стоят за расстригу – соблазнителя душ наших.
– Скорее у Дмитрия будет сто тысяч, чем у нас, – подтвердил Татев.
– Так что же делать? – спросил Шуйский. – Терпеть и ждать, покуда нас, русаков, в поляков переделают?
Поднялся совсем юный Скопин-Шуйский.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?