Текст книги "Сполошный колокол"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Пани
Проснулся Донат и вспомнил вчерашнее. Испугался: никогда хмельного, кроме как на причастии, в рот не брал, а тут столько выдул, что и глаза открыть страшно. А голова не болит. Тепло, мягко. Только вот попробуй угадай, где ты.
И вдруг услышал Донат голоса, мужской и женский. Говорили по-польски.
– Возьмешь дюжину калачей, оденешься, как одеваются торговки. Стоять тебе против паперти церкви Покрова на торгу. Накинь на плечи красный платок, сапоги надень зеленые. Родинку нарисуй на правой щеке. Подойдет к тебе монах, спросит: «Хороши ли калачи?» Ответишь: «Хороши». Спросит: «Сколько в корзине-то?» Отвечай: «Была поутру дюжина. Сколько осталось – все твое». Монах будет торговать калачи с корзиной. Запроси с него по псковским ценам, деньги получи, товар отдай. Корзину держи покрепче от случайных татей. Под калачами мешочек, в мешочке пятьдесят рублей ефимками.
– Все поняла, все запомнила, Афанасий Лаврентьевич.
– Завтра я пришлю тебе шелку, атласу и кружево.
– Я готова служить вам, покуда буду полезна. – Замялась: – Давненько вы не были у меня… Из веры вышла?
– Коли пришел – верю. А не был потому, что не было нужды.
– Афанасий Лаврентьевич, про гостя-то своего говорила я вам…
– Про гостя говорила с порога, а вот про слугу нового умолчала.
– Пан Гулыга давно у меня… Вас не было, я одна в чужом городе. Мне защита нужна, – засмеялась. – Афанасий Лаврентьевич, ну так как прикажете поступить с моим гостем?
Раздались шаги.
Донат чуть разжал веки и увидел высокого человека, чернобородого, узколицего. Небольшие карие глаза остановились на Донате. Взгляд прост, без пронзительности, без прищура, но Донату неуютно стало в мягкой постели. Будто бы, не дотрагиваясь, поднял ему тот человек веки и в душу посмотрел.
Чтобы спастись от этого взгляда, Донат пошевелился, и человек тотчас вышел из комнаты.
– Будь добра к мальчику. Он племянник моего друга. Будь умна с ним: скоро нам нужны будут верные вести про стрелецкие дела и думы… Слугу своего Гулыгу ко мне пришлешь.
Мягко стукнула наружная дверь, и тут же в комнату, где спал Донат, впорхнула настоящая польская пани.
Черные глаза с веселиночкой. Ножки быстрые, руки голые по локоть, белее ситника. Не тонкие, как прутики, – пышны, но не толстые, и ведь гибкие – волна морская. Рот маленький, губы – будто бы вишню ела.
Загляделся Донат на диво сие, а у самого мозги, как жернова, крутятся, и все без толку.
Глаза точно как у того купчика, что спас его вчера, росточка того же, нос, рот, волосы, еще бы бородку с усиками – копия.
Краска бросилась Донату в лицо: Бог весть о чем думает, а о том и не помыслил, что лежит в доме незнакомой женщины.
– Что тебя смутило, рыцарь? – спросила красавица.
У Доната лицо жалкое стало: где, мол, я, объясни!
Засмеялась:
– Ты мой гость, рыцарь. Мой брат просил меня дать тебе ночлег.
– Ах, у тебя есть брат! – обрадовался молодой стрелец: наконец-то все сомнения разрешены. – Но где же он?
– Уехал утром за рубеж по торговым делам.
Хотел подняться, оторвал от подушек голову, но все поплыло перед глазами, и Донат поспешно лег.
Пани опять засмеялась:
– Я принесу тебе квасу. Ты лежи. Мне надо уйти, но я скоро вернусь.
Пани принесла кружку анисового квасу. Донат выпил, закрыл глаза и заснул.
А в городе совершались дела удивительные и шумные. И не знал Донат, что тот шум не без его помощи гулял по Пскову.
Начало
Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, в лисьем треухе, надвинутом на глаза, шея замотана платком, этим же платком снизу прикрыто лицо, с посошком, горбат, уходил от пани глухими улочками, а потом в закоулок, а там в избенку.
Избенка подземным ходом сообщалась с домом Ульяна Фадеева, верного человека.
В этом доме, который окнами выходил на Мирожский монастырь, Афанасий Лаврентьевич оставлял лисий треух, посошок, горб, переодевался в неброское городское платье маленького посадского человека и шел в монастырь. Служка пропускал его в келью игумена, а уж из этой кельи являлся холеный, высокомерный дворянин. Шапка высокая, шуба соболья. Идет на человека бородой. Не уступить такому дорогу духу не хватит.
Смешны нам те хитрости, затейливые и непомерные… Время! Простоту любили простые люди. У знатных красивым называли витиеватое, изощренная замысловатость принималась за великий ум и многие учености.
Никак, лет шесть не надевал лисьего треуха Афанасий Лаврентьевич. Этак слуги могут забыть, кому служат.
Вернувшись домой, закрылся в думной комнате и никого пускать не велел к себе.
Дел не делал. С мягкого стульчика в окошко поглядывал. А поглядеть было на что.
На улицах народ сбивался в толпы. Масленица Масленицей, да не на медведей глазеют, не за скоморохами следом бегают.
Да и не бегают вовсе. Собьются, как пчелиный рой, только что друг на друга не лезут, а в середине кто-то один руками машет: стало быть, говорит. Послушают – рассыплются. Глядишь, уже на другом конце улицы облепили кого-то.
Видно, вокруг московского царя думные светочи не горят, а чадят. Разумно ли хлебные нечистые дела вершить во Пскове? Сполошный псковский колокол на язык не туг. Чуть что – на сто верст раззвонится. Голос его и в Опочке слыхать, и во Гдове, а в Печорах, Изборске да Острове подавно.
Для хлебных ухищрений нужно было Гдов избрать. Хоть и легки псковичи на подъем, так ведь все ж не тебе в карман залезли – соседу. Ну, может, и пошумели бы! От крику стекла не лопаются – лопаются от огня. А во Пскове огню быть.
Неужто в Москве забыли, что Псков – крепость? Шведский король Адольф, великий воин, крепость сию не смог побороть. А уж московским воеводам, индюкам безголовым, крепости ли воевать? Меж собою хотя бы разобрались: кто кому приказывает и не вредно ли для родового потомства, для дедовской чести не обидно ли приказу подчиниться?
В бараний рог все Московское царство местничество гнет. Все места вокруг царя заняты, все дороги на Верх охраняются стоглазо.
В дверь постучали.
– Кто? – недовольно спросил Афанасий Лаврентьевич.
За дверью слуга с робостью отвечал:
– Ульян Фадеев ломится к тебе.
– Пусти!
Вошел Ульян:
– Беда, Афанасий Лаврентьевич! Посадские меж собою стакнулись. Хотят к воеводе идти с челобитьем.
– О чем челобитье?
– Мол, в Свейскую землю хлеб увезти не дадут.
– Прытко!
– Куда как прытко, Афанасий Лаврентьевич! Ивану Чиркину, Парамону Турову и – не прогневись, не сам выдумывал – родственникам твоим, Ивану Нащокину с братом, смертью грозят. Делать-то что, Афанасий Лаврентьевич?
«Ждать», – подумал про себя Ордин-Нащокин, а вслух сказал:
– То дело воеводы – смутьянов усмирять… Ступай на улицы, слушай, запоминай. Наше дело впереди!
Ульян ушел.
«Наше дело впереди. Наше дело ждать!» – сказал себе Ордин-Нащокин и, задумчиво поглядывая через оконце на уличные толпы, открыл Библию наугад и с удовольствием прочитал: «Кто любит наставление, тот любит знание, а кто ненавидит обличение, тот невежда».
Двадцать шестого февраля 1650 года во Пскове довольных не было.
Воевода Никифор Сергеевич Собакин места себе не находил.
Псковичи пронюхали о тайном царском письме. Как это им удалось? Попробуй узнай: тут они все заодно, большие люди и малые. Про волю, про вечевой колокол никак забыть не могут. Бивали их не раз, а дурь не вышибли.
Стрельцов на толпу напустить? А стрельцы и сами не прочь гиль затеять.
Что же делать? Ждать?
Прождешь, а из угольков-то пламя может вымахнуть.
Тем, кто в Москве сидит, – хорошо. Денег не нашли – придумали псковским хлебом от шведов откупиться. А о том, как во Пскове аукнется та придумка, заботы мало.
Сердце чуяло – быть беде.
Делать что-то нужно, и немедля! А взяться за дело – руки не слушаются. Боязно.
Боялся воевода псковичей.
А потому грубил им, стращал.
Федор Емельянов тоже в окошко глядел. Глядел и кулаком о подоконник постукивал.
– Не в бирюльки играем! Пора б знать Никифору Сергеевичу, что воеводой он во Пскове.
Толпа перед домом росла.
Где стрельцы? Где охрана человеку, исполняющему тайное царево дело? Что стоит этим горлопанам ворваться в дом, прибить всякого, кто под руку попадет?
На столе стоял ларец. В ларец были сложены самые важные торговые бумаги и две сотни отборных самоцветов.
Федор запер ларец, задвинул потайную пластину: попробуй отыщи замок! Ключ спрятал в ручку ларца. Тоже не сразу разгадаешь секрет.
Поглядывая в окошко, Емельянов сбросил домашнее платье, надел дорожное. Из шкафа достал серебряную сулею с водкой. Выпил чару, крякнул, сел за стол.
Раньше времени бежать – позорно, удачу сокрушишь.
Промедлишь – прибьют. Бежать надо в тот час, когда ноги сами понесут.
В комнату с опаской заглянула жена:
– Федор Емельянович, не видишь ничего, не слышишь?
Федор поглядел на жену сурово:
– Что там еще стряслось? Щи, что ли, простыли без меня? Не хочу есть!
– Ты погоди шуметь! – урезонила мужа; знала себе цену: чай, не из простых, новгородка из богатейшей семьи купцов Стояновых. – Ты послушай!
Емельянов мрачно вскинул брови.
– Твой любимый немчин Арман пожаловал.
– Ахти! – подскочил Федор на стуле. – Спасибо тебе, голубушка, за добрую весть!
Подбежал к жене, поцеловал.
– Где слуги? Шубу мне! Голубушка, ставь на столы все, чем богаты! – Погрозил в окно кулаком: – Голодранцы поедун нагуливают. Чем им оставлять – лучше самим съесть.
Принесли шубу. Сунул руки в рукава, побежал встречать дорогого иноземного гостя. Как же, дела с ним вел!
Угощал Армана Федор широко. За столом был весел. Много ел, много пил. Глядите, мол: силен Федя Емельянов. Ого, как силен! В мире войны, и мор, и глад, а ему, Феде, нипочем. Нипочем купцам мировая беда. Купцы гуляют. А гуляют оттого, что в голове у них порядок. В голове порядок и в лавках тож.
Пан Гулыга
Доната будто толкнули – вскочил. Возле его стрелецкого снаряжения стоял детина. Волосы в кружок. Из-под волос через весь лоб – шрам. Видно было – незваный гость шарил не по своим карманам.
Сабля Доната лежала поверх одежды. Детина глянул на молодца и положил руку на рукоять своей сабли. Дело дрянь. Струсишь – убьет.
Донат схватил тяжелый бархатный стул и кинулся на детину. Швырнул. Детина отскочил, стул разлетелся вдребезги, а в руках у Доната теперь была сабля.
Донат лез напролом. Он был сердит. Какая наглость – рыться в чужих карманах! Донат торопился – не дай Бог, явится прекрасная хозяйка дома, а ее гость фехтует без штанов. Хорошо хоть, рубаха до колен.
Внизу хлопнула дверь.
– Пани пришла! – сказал детина, и в тот же миг сабля, как серебряная птица, выпорхнула из рук Доната. – Прошу пана надеть штаны.
Это было самое благоразумное – одеться. Если он, Донат, кому-то нужен, значит, не убьют. Убить его уже сто раз могли бы.
Когда вошла пани, Донат был почти одет, в сапогах, но без кафтана.
Детина подбежал к ней и припал к ручке.
– Пани, рад сообщить: молодой пан отважен и силен, как лев. Могу также сказать – со временем из него выйдет великий воин. Он не владеет саблей, но сила и ловкость спасают его от неприятностей. Я только дважды имел возможность нанести пану серьезные удары. Для начинающего бойца это великолепно!
Донат поклонился пани и развел руками:
– Я сражался с разбойником, а оказалось – с учителем. Где я? Кто вы?
Пани, смеясь, замахала руками:
– Сколько вопросов!.. Рыцари, я приглашаю вас к столу… Я жду тебя, Донат.
Они удалились, а Донат стал натягивать кафтан. Прежде всего прощупал пояс: деньги были на месте.
«А все-таки в порядочном доме одежды гостя не трясут», – подумал про себя Донат, неловко усаживаясь за стол.
Пани поставила перед собой три серебряных кубка и наполнила их вином.
– Мой брат, – сказала она, обращаясь к Донату, – уезжая, просил дать своему другу приют под этой жалкой кровлей. Я счастлива исполнить просьбу брата.
– Спасибо вашему брату! – воскликнул Донат, вскакивая. – Он спас меня. Он бесстрашен и благороден. Его кров для меня свят. Скажите ваше имя, пани, чтобы я мог весь век молить за вас Господа Бога… Еще вчера я был бездомен, я чувствовал себя на своей родине чужеземцем, а теперь я вижу – во Пскове живут прекрасные люди.
И Донат покосился на мрачно восседавшего за столом пана. Неодобрительно подумал о себе: «Понесло – не остановишь. Чего это я?» И знал, что лжет. Чего? А пани? Черные печальные глаза под золотыми веселыми кудрями. Матовая кожа. Черные брови. Так бы и смотрел, да боязно – стыд сожжет твои же щеки.
– Рыцари, я зову вас поднять кубки за счастье и благополучие, – сказала пани, ласково улыбаясь.
Донат тоже заулыбался, но тут пан вперил в него желтые совиные глаза.
«К черту!» – сказал себе Донат и встал.
– Я не могу сидеть с паном за одним столом, – выпалил и сразу же смягчился: – Не смогу до тех пор, пока пан не соизволит объяснить свое странное поведение.
Пани слегка зарумянилась, а у пана презрительно искривились губы. Ответил без промедления:
– Дорогой друг, я охраняю пани. Ради ее безопасности я должен знать о человеке, ступившем под ее кров, больше, чем он сам знает о себе. Одежда, друг мой, всегда откровеннее своих хозяев… Давай забудем об этом! А вот дерешься ты сердито. Правда, одного желания убить врага мало, это нужно уметь! Но коль ты друг дома, то я научу тебя всем секретам великой польской сабли… Выпьем!
Донат не знал, что отвечать, что думать. Но в нем уже горело желание блистать в поединках. Припал к кубку, глотнул.
– До дна! – крикнул пан, накручивая на палец свой длинный ус.
Донат выпил до дна, и наконец ему стало легче.
– Мой рыцарь, как ты попал в Швецию? – спросила пани.
– Я там родился. Я из тех, кто нынешней осенью перешел границу.
– Значит, ты владеешь шведским языком?
– И шведским, и немецким, и…
И тут Донату подумалось вдруг, что ему, пожалуй, нужно скрыть в этом доме знание польского.
– И? – спросила пани.
Донат улыбнулся:
– Я расхвастался. Я хотел сказать, что умею говорить по-татарски, а на самом деле знаю не больше двух сотен слов.
– Ты знаешь шведский, немецкий, русский, слегка татарский и не знаешь польского?
– Увы!
– Если у рыцаря выдастся свободный часок, я готова заняться с ним польским…
И по-польски пригласила приступить к еде.
Донат смотрел на пани вопросительно.
– Считайте, что это урок первый… Подкрепитесь, рыцарь.
– Пани, ты представь нас друг другу, – сказал пан опять-таки по-польски.
Пани всплеснула руками:
– Я ужасная хозяйка! Я забыла вас познакомить… Это молодой стрелец Донат Емельянов… Правильно? Мне так представил тебя мой брат.
Донат кивнул.
– А это пан Гулыга. Мой соотечественник. Мой телохранитель. Мой добрый гений. Великий Иеремия Вишневецкий говорил о нем: во всем войске Речи Посполитой нет рыцаря, равного пану Гулыге в искусстве владения саблей.
– Все это правда! Но давняя. – Пан Гулыга печально и картинно поник головой. И вдруг он распрямился, глаза блеснули, мол, есть еще порох в пороховницах. – За дружбу!
Молодецки осушил кубок.
– Пани, – вновь осмелился спросить Донат, – ты так и не ответила на мой вопрос. Как же зовут тебя?
– Мне нравится, чтоб меня называли Пани, я вспоминаю, что я полячка. Меня зовут Пани!
– Пани? – Донат вскочил, кубок над головой, в глазах восторг. – За Пани!
Окольничий Собакин
К воеводе в думную комнату вбежал дьяк:
– Пришли!
Никифор Сергеевич знал, кто пришел, знал, но брови его поднялись в изумлении от дерзости дьяка. Вбежал, не поклонился, не перекрестился, чина не блюдя, ляпнул свое: «Пришли!» – и бороденкой трясет от страха.
– Выйди, дьяк! Войди, как положено, – сказал Никифор Сергеевич и ткнулся круглым, как репка, носиком своим в ученую, поганого латинского письма книгу.
Дьяк оторопел, и не только бороденка – голова на его плечах закачалась туда-сюда, будто ее успели уже отделить от хорошей, гладкой, как свиной окорок, шеи.
– Никифор Сергеевич, так вить они пришли! – взвизгнул дьяк, но от голоса своего же, противного, высокого, опамятовался, выскочил за дверь и, не успев притворить, распахнул ее.
Стоя на пороге, вместо крестного знамения махнул на себя рукой и выпалил, будто скорописи писал:
– Господин оклыч Никфр Серч! Пришли!
– Что ты бормочешь? – поднял глаза от книги окольничий. – А ну-ка, войди еще разок да объясни толком спешку свою.
Непонятное упрямое спокойствие воеводино надломило дьяка. Шаркая ногами, он вышел за дверь, тяжело ее затворил за собою. Потом несколько раз дергал с той стороны за ручку и, обессилев, не мог отворить. Отворил-таки, пал на колени и застонал:
– Смилуйся, боярин! Воевода наш Никифор Сергеевич, смилуйся, не погуби! Пришли!
– Кто? – спросил Никифор Сергеевич, встал, вышел из-за стола и приказал: – Я стою, встань и ты.
Дьяк поднялся.
– Кто пришел?
– Псковичи, боярин! Толпой! Меня на крыльце за грудки взяли. Спасибо Донату-стрельцу новоприборному: отбил и согнал с крыльца воров.
– Зачем же пришли горожане?
– Смилуйся, боярин, с устным челобитьем к тебе. Говорят, чтоб ты задержал отдачу хлеба в Свейскую землю. Им, псковичам, говорят, хлеба купить негде. Говорят, волен Бог да государь. Говорят, станем-де все у житниц сами, хотя-де велит государь всех их перевешать. А в Свейскую землю, говорят, хлеба из государевых житниц им не давывать.
– Не давывать? – Никифор Сергеевич сощурил глаза. – Говоришь, новоприборный стрелец толпу-то с крыльца прогнал, тебя отбивая?
– Прогнал!
– Так пусть же старые стрельцы гонят весь сброд за ворота.
Дьяк взмахнул, как ворон, руками и вновь грохнулся на колени:
– Боярин, родненький, Никифор Сергеевич! Нельзя гнать! То вить псковичи перед крыльцом твоим!
Поднял молитвенно глаза на воеводу, а воевода в книгу свою, как филин, пялится. Заледенело сердце у дьяка Ивана Харитоныча.
Читаешь, миленький? Читай. Авось зачитаешься. Вышел дьяк к толпе и сказал ей вежливо:
– Воевода, окольничий Никифор Сергеевич Собакин, челобитья вашего не примет.
Фамилию воеводы выкрикнул дьяк по-особенному: глядишь, услышат, глядишь, поверят – дьяк службу служит, а душа его к службе этой не лежит. Собакин – он и есть Собакин.
Максим Яга зазвал Доната в питейное заведение, но пить хмельного не стал и Донату не велел. Сказал он ему слова престранные:
– Видал я тебя сегодня в деле. Не испугался многих – хвалю. Они тебя, молодого петушка, испугались. Нет ничего для стрельца дороже, чем верная служба царю. За службу, за верность – хвала тебе. Но мы ведь тоже, Донат, не пугливые. Кабы шли чужие, а то вить свои шли, суседи и родичи… Ныне дело, Донат, особое, дело псковское. Ты человек пришлый, жизни нашей не разумеешь, а потому мой тебе стариковский совет: заболей-ка денечка на три и на Троицкий двор носа не кажи!
Опустил Донат голову:
– Доброе ли ты дело, Максим Яга, учинить собираешься?
– Доброе! – ответил твердо старый стрелец.
У Доната глаза заблестели, руки к сердцу прижал:
– Я бы послушал тебя, Максим, только клятву переступить не могу. А клятву свою я отцу, царство ему небесное, еще в детстве дал: служить тому верно и до конца, у кого на службе. А пошел я, Максим, на службу к московскому царю, а начальником надо мною окольничий.
Тряхнул седой головой старый стрелец:
– Хорошо сказал. Делай, Донат, как знаешь. Только на рожон не лезь. Быть во Пскове великой смуте. Боюсь за тебя, а ты мне люб.
И они разошлись.
И побежал Донат к полячке своей.
Дом пани
Донат подходил к дому, насвистывая песенку.
А что? Один на толпу вышел, и толпа отступила. На крыльцо воеводское лезли скопом, злы, того и гляди, разорвут. Хоть и говорит Максим Яга, что стрельцы его не из пугливых, перед своими, мол, попятились, суседей бить жалко, а у смелых-то лица будто снежком прихватило… Тут и вышел Донат на толпу с топориком – щенята, кубарем с крыльца. Пятки будто маслом мазаны.
Вкусил человек власти! Видел своими глазами глаза многих, и в тех глазах ничего не осталось, кроме страха. Перед ним.
Твердо наступал на псковскую землю Донат. И легко.
Шел домой. А в доме – Пани. Вот он, двухъярусный, неприметный среди подобных, просторный дом на тихой старой улочке.
Усмехнулся Донат. Вспомнил, как поутру Прокофий Коза по-отцовски руку на плечо ему клал: «Сменишься с караула, пойдем тебя на постой определять». Донат его и огорошил: «Уже встал я на постой, Прокофий. А за память спасибо». – «Дорого ли платишь?» – спросил Коза. «Пустяк!» – отмахнулся Донат и подумал: а ведь надо о цене-то спросить.
То было единственное облачко за весь день, мелькнувшее над головой новоприборного стрельца.
Веселую песенку насвистывал он. И вдруг из сеней его дома, дома Пани, осторожно вышел человек в лисьем треухе. Повел глазами, заметил Доната, отвернулся и юркнул за угол.
Ревность будто шпагой проткнула сердце. Выхватил саблю Донат – и за лисьим треухом. Но переулок был пуст. Он в другой, третий.
А тут еще распахнулась перед самым Донатовым носом калитка, и вышла из ворот Евдокия, та девушка, что у Козы муку просила. Донат отшатнулся. Сабля в руке – стыдоба.
А Евдокия то ли узнала Доната, то ли нет. Глядит на голую саблю и пятится. Как на грех, ледок. Поскользнулась – да шлеп! Сидит – орет, будто режут. Ведра катятся, пустозвон на весь закоулочек. Залилась собака с перепугу, за нею вся собачья слобода взвыла, и на Псков тот песий вопль перекинулся.
Ударился бежать Донат. Стыдоба головушке! Стыдоба!
Полячке о лисьем треухе ни гугу, а та сидит за пяльцами и двумя пальчиками губку нижнюю теребит озадаченно.
– Почему Пани печальна?
Улыбнулась:
– Я думаю о тех счастливых для женщин временах, когда рыцари готовы были…
Пани говорила по-польски, храня улыбку на губах, а глазами по-рысьи вцепилась Донату в лицо. Засмеялся Донат, замахал руками. И Пани засмеялась, перешла на русскую речь:
– Ах, извини! У тебя столь гордая осанка, что я в тебе поляка вижу… Я говорю о том, что сожалею о временах, утраченных навеки, когда рыцари без всякой для себя корысти служили даме.
– Я готов! – воскликнул Донат. – Что нужно сделать?
– Проводить меня ночью. И – подождать…
– Когда идти? Куда?
Пани с укоризной покачала головой:
– Рыцари, которых теперь нет, не спрашивали, далек ли путь им предстоит, а между тем каприз их Дамы уводил на край земли!
– Прости меня! Я ни о чем не спрашиваю. Я готов!
Вошел пан Гулыга:
– Не размяться ли нам, мой юный друг, перед обедом? – И положил руку на эфес неразлучной сабли.
– Готов! Я готов сегодня же стать великим бойцом. Знаю, знаю! Для этого нужны годы, но я потрачу их!
– Коли Бог не дал, годы не помогут, – усмехнулся поляк. – Но тебе дадено, это говорю я, пан Гулыга.
Они спустились в подвал, зажгли свечи, взяли затупленные сабли, и начался урок.
Через полчаса Донат был мокрый, как мышь, а Гулыга сердит, как шмель. Он жужжал польские проклятия, хватался за голову, бил Доната по рукам. Слава Богу, такой саблей не разрубишь.
– Легче! Легче! Легче! – кричал он, вращая саблю.
Легче у стрельца не получалось. Он держал саблю, как дубину. Разъяренный Гулыга, чтобы научить вояку неотесанного уму-разуму, бросился на Доната в атаку, отвел его саблю и плашмя стукнул по голове. У парня из глаз посыпались искры. Обиделся, кровь прилила к лицу – рубанул. Мимо. Рубанул – мимо. Рубанул – и, жалко звякнув, сабля Гулыги разломилась пополам.
Гулыга потрогал пальцем разлом, бросил обломок на пол и стал задумчиво крутить ус.
– Не владеющий саблей – ничтожен. Мы будем заниматься с тобой три раза в день. Но твое оружие не сабля. Твоим оружием будет копье. Могучий конь и могучее копье. Я научу тебя владеть копьем и конем… Сегодня мне придется уехать. Пани просила купить ей немецкого бисера и польские ленты. – Пан Гулыга вдруг заговорщически подмигнул Донату: – Но через три дня я вернусь, и мы продолжим с тобой уроки, мой друг.
Поднимаясь по лестнице из подвала, Донат споткнулся вдруг: только теперь до него дошел смысл заговорщической улыбки пана Гулыги. Сердце жалобно заметалось в груди.
Неужели? Неужели Пани ради него просит купить ей бисеру и лент…
«Он смеется надо мной! – Донат в бешенстве топнул ногой, а сердце в груди было маленьким-маленьким. – Но ведь Пани приветлива. Приветлива потому, что любит брата? Господи, скорее бы он приезжал!»
Донат шагнул на следующую ступеньку и решил: «Сегодня же надо уйти из этого дома».
Сделал еще пять шагов, заглянул на кухню и сказал немой кухарке:
– Принеси в мою комнату теплой воды.
К обеду Донат чуть запоздал, зато был свеж, как монетка с денежного двора. На Пани он старался не глядеть. Но Пани была рассеянна и озабоченна. Когда обед заканчивался, сказала пану Гулыге:
– Сегодня же, до отъезда, сходи к нашему покровителю Афанасию Лаврентьевичу.
Прежде чем ответить, пан Гулыга покрутил ус, кивнул:
– Сразу после обеда и схожу к твоему дворянину.
Донат даже глаза прикрыл – так ему стало жарко. «К твоему дворянину». И сразу вспомнил человека в лисьем треухе, что приходил посмотреть на него, спящего.
Довольно! Поспал на перинах. Лучше уж спать на лавке, под тулупом.
Донат встал, поблагодарил за обед и быстро ушел к себе.
Бросился на мягкую постель. На мягкую, душистую, чистую… Вспомнились бесчисленные блины, которые Прошка Коза и сам глотал, и его глотать заставил. Спросил себя: «А почему надо уходить куда-то?» Оглядел свою комнату: высокий потолок, застекленные окна, белоснежные занавески. Мягкий стул, удобные домашние туфли. Все как дома… Как в старом доме, где он родился и который отец покинул. Что ж! Он, Донат, выполняя завет отца, готов служить русскому царю, а жить он хочет так, как прежде жил: удобно, чисто, блюдя этикет.
Надо спросить Пани, сколько стоит его содержание в этом доме, опять мелькнула назойливая мысль. И, как всегда, руки потянулись к поясу.
Донат стащил сапоги, сбросил верхнюю одежду, растянулся на постели и заснул, веруя в свою звезду ничуть не меньше, чем веровал в свою отец.
Перед Афанасием Лаврентьевичем стоял пан Гулыга. Сесть ему дворянин не предложил. «Тем лучше, – обрадовался пан Гулыга, – за слугу принят».
– Давно ли у Пани служишь? – спросил Афанасий Лаврентьевич.
– Два года.
– Уже два года! – удивился дворянин.
– Может, чуть меньше. Я времени не считаю.
– Сколько же она тебе платит?
– Я у нее на всем готовом. Через год платье мне меняет. А деньгами – два рубля в год.
– Не густо.
– Зато не хлопотно. Я охраняю Пани от дурных людей. Да так пока ни разу, во Пскове живя, сабли не обнажил.
– В Польшу ходишь?
Пан Гулыга потупился:
– Если сказать правду, хожу. И теперь вот иду. Ленты и бисер купить велено.
– И все дела?
– Ну, так мне ж велено купить немецкого бисеру, а лент польских… Да я бы тебе и на пытке не сказал, дворянин хороший, что через рубеж перебираюсь. Это Пани мне не велела таиться. Говорит, что ты – ее благодетель.
– А как ты у Пани очутился?
– Бежал от Вишневецкого. Зарубил его любимого шляхтича. Я на саблях себе ровни не знаю. – И пан Гулыга принял горделивую позу.
– Ну что ж, – сказал задумчиво Афанасий Лаврентьевич. Позвонил в колокольчик.
– Водки! – приказал слуге.
Слуга тотчас явился с чарой водки на серебряном подносе. На этом же подносе лежал соленый огурчик.
– Твое здоровье. – Пан Гулыга осушил чару, хрустнул огурцом.
– Ну что ж, – снова сказал Афанасий Лаврентьевич, – привезешь бисер и ленты, заходи ко мне. Расскажешь, как съездилось.
«Сошло, – думал пан Гулыга, покидая покои псковского дворянина, – за рубаку принял».
«Бестия, – думал Ордин-Нащокин, глядя, как пан Гулыга пересекает его двор. – Кому он служит? Вишневецкому?.. Ну, коли бестия, стало быть, деньги любит. А Пани? Кому теперь служит Пани? И чего ради взяла она на постой племянника Федора Емельянова?»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.