Текст книги "Поисковый запрос «Жемчужина». Повесть"
Автор книги: Владислав Корнейчук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
С той пензенской гитарой я потом в течение нескольких лет почти не расставался. Бренчать на своей акустике за несколько месяцев я научился вполне прилично.
Сыграв «Трамвай „Желание“» или «Кошку на раскаленной крыше», лицедеи (студенты разных московских вузов) обязательно накрывали прямо на сцене стол. Располагавшееся в живописной арбатской мансарде и бывшее в полном распоряжении студийцев помещение располагало к творчеству, богемному поведению, влюбленностям и прочему романтизму.
Сидящий в самом начале вечеринки во главе накрытого стола профессиональный режиссер-пенсионер, он же худрук, произносил тост «За искусство!» Выпив свои две-три рюмки, корифей отправлялся спать, а артисты и их друзья, знакомые, родственники продолжали свои посиделки. Исполнитель «русского рока» (я знал «от и до» около полусотни песен) был в такой компании кстати.
Однажды, отмечая Пасху в театре-студии, наша компания решила съездить на праздничную службу в церковь. Все были немного навеселе. Никто, в том числе и находившиеся среди нас крещеные по православному обряду, не имели тогда, по большому счету, понятия о том, как себя надо в храме вести. Все просто там стояли, молчали. Те, кто умел креститься, крестились. Купившие свечи поставили их перед образами, к которым смогли протиснуться. Вроде как приобщились к святому празднику.
В храме кто-то из самодеятельных артистов узнал парня лет двадцати в длинном черном пальто и пригласил его продолжить с нами нашу студийную вечеринку.
Года три назад Эдик Арбузо занимался в арбатской театральной студии, играл спускающегося в ад Орфея в спектакле по пьесе Теннесси Уильямса.
– Журфак, третий курс, – рассказывал о себе мой новый знакомый, опрокидывая внутрь наполненную до краев стопку анисовой водки. Он снял свое длинное черное пальто и сидел за столом в клубном, явно с чужого плеча, пиджаке (позаимствовал в отцовском гардеробе).
Говорил Арбузо, демонстрируя прекрасную дикцию. На его фоне студийные артисты с их позволяющей «жить» на сцене психикой выглядели уже не такими раскованными.
Я поинтересовался, насколько сложно поступить на журфак МГУ (давно хотел уйти из МИИТа в гуманитарный вуз; одним из рассматриваемых мной тогда вариантов был истфак МГУ).
– Наоборот, очень легко, – опроверг мои ожидания третьекурсник московского университета. – На журфак поступить – элементарно, это ж не физфак!
Такие утверждения рвали шаблон. Мне в это трудно было поверить. Хотя вообще в ту пору я был очень легковерен.
– Я вот на истфак подумываю…
– Хм… Поступай к нам! В приемную комиссию нужно предоставить журналистские работы, заверенные редакцией…
Арбузо, хоть и жевал выловленную чайной ложкой из консервной банки сельдь, артикулировал предельно внятно:
– Я тебе их сделаю.
Впрочем, к моменту поступления на факультет журналистики МГУ в моем активе уже были записи радиопрограммы. Эдик, еще до того, как я летом поступил на журфак, привел меня в радиодом на Пятницкой. И там мне почти сразу позволили делать авторскую музыкальную программу.
Однажды Эдик представил меня в телецентре «Останкино» похожей на Энди Уорхола редакторше. Та поручила сделать телесюжет на тему «Куда вы вложили свой ваучер?» 93-й год, приватизация… Я тогда подумал: скорее всего, эту самодеятельность забракуют. Но – чудо – сюжет в эфир вышел. С этого, по сути, и началась моя работа на телевидении.
Самого Арбузо карьера на ТВ не интересовала. Он что-то иногда в Стакане делал, но ему всё очень быстро наскучивало.
К сожалению, Эдик не ограничивался разными вариациями на тему разбавленного этанола. Его все больше интересовали виртуальные трипы при помощи психически активных веществ. Арбузо не просто слушал «Дорз» и читал Кастанеду, он живо интересовался потусторонними мирами, мистикой – и регулярно, под действием каких-то спецсредств, летал в своей видавшей виды косухе.
Кажется, Эдик стремился соответствовать психоделической романтике. Ящерицы и огромные кактусы мексиканской пустыни, медитации под звездным небом вкупе с неадекватным поведением, от которого в ужасе – сначала родители, а потом – уже и все остальные… Постепенно Эдик стал принимать, похоже, уже всё что придется исключительно ради самого употребления.
Арбузо мистифицировал, иногда, возможно, ощущал себя тайным посланником внеземной цивилизации. И он, кажется, сильно страдал от паранойи.
– Во мне оказалось слишком много театра! – откровенничал игравший когда-то спускающегося в ад Орфея декадент, появившись на журфаке после долгого отсутствия.
Получив диплом, Арбузо устроился сторожем в театральное училище. Это было уже в тот период, когда Эдик в расположенном на спине операторского жилета «резервуаре» носил детского резинового осьминога. Застежку заело, и карман всегда был распахнут.
На вопрос, зачем ему игрушка на спине, отвечал:
– Кто-нибудь руку туда сунет, а там – бу-га-га!!
Арбузо выхватывал из-за спины осьминога и тряс резиновыми сиренево-белыми щупальцами.
Ольга Томская училась в находившемся по соседству с журфаком Институте стран Азии и Африки – в одной группе с Полиной Новгородцевой, к которой мы с Эдиком заехали, в общем-то, случайно: тупо хотели есть.
Я тогда переезжал с Шаболовки в Люберцы. Арбузо помогал перевозить вещи, а вообще тусовался со мной в тот момент, потому что мы, по сути – два панка, попутно пили пиво и несли веселую и в чем-то даже не лишенную смысла околесицу. Несмотря на мои заботы, прекрасно проводили время.
Когда оставалось отвезти две последние сумки, в одной из которых находились продукты, Эдика – мы шли к метро – осенило: учитывая наличие у нас кулька свежих моментального приготовления сосисок, можно заскочить к Полине, которая живет в двух шагах, пообедать, развлечься светской беседой в приятном женском обществе.
Арбузо позвонил из телефона-автомата. Поговорив с женщиной-мечтой, сообщил: ждет.
Новгородцева напоминала механическую куклу из романа-сказки «Три толстяка». Эдик девице нравился, но, узнав о нашей идее, красотка не смогла скрыть разочарования.
Что-то в себе преодолев, кукла поставила на плиту кастрюлю с водой и даже стала кончиками пальцев с отвращением снимать с сосиски «гидрокостюм».
Оценив титанические усилия, мы с Арбузо предложили кукле взять тайм-аут.
…Когда ели, Новгородцева снизошла, задав мне несколько вопросов. Ответ про журфак сохранил увязавшемуся за Арбузо мужлану маленький шанс выглядеть не слишком убого, но затем утонченная натура Полины столкнулась с грубым реализмом.
Услышав, что я достиг двадцатипятилетнего возраста, она ужаснулась:
– Та-а-ак много!
То, что Эдик незначительно моложе, девятнадцатилетнюю Полину почему-то не смущало.
Шокирующий эффект произвела на августейшую особу информация о том, что я перебазировался – и Шаболовка-то край света! – в Люберцы.
Осуществляя переезд, метнул в почти пустой мусорный бак сумку, из тех, что носят через плечо. Это была абсолютно целая и даже вполне модная сумка. Просто я избавлялся от мало-мальски лишних вещей.
Проследив взглядом траекторию улетевшей на грязное дно сумки, Эдик с криком, что ему не с чем ходить на занятия, запрыгнул в контейнер…
Спустя несколько месяцев, в начале ноября, я встретил Полину Новгородцеву собственной персоной на Тверском бульваре именно с этой сумкой. Задранный, по обыкновению, нос куклы блестел в лучах осеннего солнца. Облаченные в черные чулки ноги-икс приковывали взгляды мужчин.
Героиня романа-сказки контрастировала со стоявшей рядом стройной девушкой. Это была приятно истомившая меня потом Ольга Томская.
Четко сложился и навсегда остался в моей памяти полный гармонии и тепла кадр. Мы с Томской – замершие в сладостном поцелуе, освещенные витриной ГУМа, засыпанные крупным ноябрьским снегом. И кто-то включает для этой мизансцены «November rain», казавшуюся мне тогда пределом музыкального совершенства.
Будучи корреспондентом спортивной телепрограммы, в кадре я не появлялся. Времена, когда хотелось, чтобы узнавали на улице, прошли. К тому же работа в кадре мешает… плохо выглядеть. Это не так уж удобно.
Наша программка выходила несколько раз в неделю. В кадре за всех нас, явно получая от этого удовольствие, отдувалась Лера Балконская, дочь известного кинорежиссера. Из-за того что Балконша в годы своей бурной юности постоянно зависала то на Бали, то на Лазурке, в Институте кинематографии, куда она поступила еще в конце восьмидесятых, у нее было сдано лишь полторы сессии. Однако выглядела и текст произносила – а что еще надо? – наша теледива прекрасно.
Иногда Лера, – настоящий ангел, – расстроившись, могла умять десяток профитролей.
С ней в нашей останкинской редакции в какой-то период контрастировала брутальная стажерка. Одевавшаяся в черное Регина зачем-то жирно дорисовывала черным же брови, разговаривала матом и предпочитала откликаться на итальянский эквивалент своего имени.
Нередко, затянувшись сигаретой и посмотрев в свой вырез, где без дела болтались две дыни-колхозницы четвертого размера, Реджина жестко констатировала:
– Бездуховность…
Могла рассказать об очередной неудачной попытке отдаться – на столе – патрону.
Реальность в ту пору – что-то вроде картин импрессионистов, размыта, колеблется в нагретом воздухе или тумане…
Однажды папа Эдика Арбузо, заместитель министра, присоединившись на кухне к трапезе сына и его приятелей перед походом на техно-пати, дал оценку всему поколению. Солидно макнув пельмень в майонез, Тимофей Тимофеевич посмотрел на нас, словно только увидел, и с ноткой трагизма изрек:
– Стыд у вашего поколения, даже элементарный, отсутствует.
Кажется, это было уже после Томской.
Сколько прошло – месяц, годы?
Я поселился тогда в однокомнатной – стиль «бабушкин ремонт» – квартирке неподалеку от телецентра «Останкино». Жилье это было неудобное во многом, но на работу я мог оттуда дойти пешком минут за двадцать.
Посреди моей восьмиметровой гостиной-спальни-столовой на полу лежал матрас, застеленный несвежей простыней.
«У нас был только ржавый кран с холодной водой», – вспоминал Хетфилд из «Металлики» про место их обитания в Нью-Йорке на заре туманной юности.
Душ, туалет и кухоньку проектировщик втиснуть в эту квартирку как-то умудрился.
Одно время по утрам ко мне, сбрасывая на ходу лодочки, вплывала техничная Дарья, редактор информационной программы.
Появлялась в съемных чертогах, был период, запыхавшаяся после езды в «синем троллейбусе» рубенсовских форм Юля, администратор ток-шоу.
Как-то, проездом с юга домой в Питер, заглянула Наташа, баскетболистка.
– У меня пересадка на другой поезд. Целых семь часов на вокзале не хотелось торчать.
Она мило улыбалась.
Ее рыжие волосы явно истосковались по шампуню.
– Замечательно, – говорю. – Можешь ванной воспользоваться.
На поезд она опоздала.
На следующее утро поехал с Наташей на Ленинградский вокзал. Нес по перрону ее огромный рюкзак, а какой-то вредный внутренний голос укорял: «Это – не любовь».
Отказ от встреч с нелюбимыми, заполнявшими пустоту женщинами вначале принес облегчение, надежду на настоящие отношения. Думал, надо всего лишь оставить моих формальных подруг – и Настоящая Любовь придет: она где-то рядом.
Мне очень хотелось почувствовать, что же это такое. Казалось, что невозможно без нее, что нужно хоть раз в жизни по-настоящему…
– Каждый отец должен своему сыну внушить: ты – победитель, – пьяный Петрович чеканил каждое слово, возвышаясь на созданной его воображением трибуне.
Мы все еще пили портвейн в прокуренной гостиной на берегу Атлантического океана.
В португальском жилище деклассированного русского «невозвращенца» слова «о победителе» прозвучали торжественно.
Я не стал уточнять, насколько сумел папа Петр вживить в организм сына – Петровича – такую важную штуку, как «я – победитель!» Бурунзин, впрочем, и без всяких просьб принялся рассказывать, как стал настоящим мужиком.
Речь его снова превратилась в ненавязчивый фон моих мыслей.
На первый план выплыла странная, но одновременно и очень знакомая фраза:
– Пробуй, Лонг!
Это сказал кто-то из парней, столпившихся в тамбуре Дворца культуры Московского электролампового завода (ДК МЭЛЗ). Высокий малый в драповом пальто и черном котелке стоял, втиснув плечо между теткой-билетершей и косяком. Ни у кого не было денег на билет. По крайней мере, таких. А были б двадцать пять рублей, да куда ж такие цены?!
В руках у Лонга пустой футляр от скрипки. Специально из дому прихватил. Дескать, музыкант группы «Аквариум».
– Пробуй, Лонг!
Лонг говорит-говорит, а сам, пока билетерша отвлекается на тех, кто с билетами и контрамарками, потихоньку протискивается… В итоге второй билетер, крупный дядька, выталкивает «скрипача».
После неудавшейся попытки Лонг грозится всем выкинуть пустой футляр, но просто подключается к дискуссии о том, насколько Гребень по-дурацки теперь, после пребывания на Западе, выглядит. Мы его минут сорок назад видели: даже кивнул нам, вылезая из машины, блондинистой челкой.
1991 год, февраль. Жизнь потихоньку набирает скорость. И еще может двинуться не туда, куда уже движется; много счастливее, удачливее может, по идее, все складываться… Хотя грех жаловаться.
Боб, вернувшийся из заморского вояжа (целый альбом на Западе записал; третье место с конца в Billboard 200), устраивает серию коммерческих концертов.
СССР довольно ощутимо поворачивается к так называемому рынку, но цены на продукты еще не отпустили.
Стипендии и присылаемых родителями небольших сумм хватает. Живу в общежитии. На занятия – через улицу перейти только и надо – пешком. И на рок-концерты, где за вход нужно отдать рубль, максимум три, хватает.
Все, кто с билетами, уже в зале. Мы еще топчемся минут пять и всей толпой покидаем дэкашный предбанник.
Солнечный морозный день. «Аквариум» ежедневно по два концерта дает. У нас что-то вроде клуба по интересам. Стоим перед ДК, сигаретки курим, не разъезжаемся, как будто нам кто-то сейчас контрамарки принесет.
Когда уже никто ни на что не надеется, из ДК выбегает лысый дядька в костюме, командует:
– Ребят, давайте на балкон.
Оказалось, примерно две трети зала пустые. На огромном балконе – человек пять. При пустом зале играть – моветон.
Врываемся на балкон, а концерт еще и не начался. Все ждут появления БГ. Выходит. Пергидрольный пробор, белоснежная рубашка под жилеткой. Клонированный русифицированный Боуи.
Пенсионеры в трамваях говорят о персидской войне…
Все в этом месте – довольные – аплодируют. Гребень актуализировал «Пока не начался джаз». Вместо «звездной» – «персидской». Публика как будто рада тому, что США напали на Ирак.
Советский человек в феврале 1991 года, молодой и не очень, – это, как правило, тот, кто очень нежно относится к США.
Публика в том ДК тогда – идеальный пример сборища непуганых идиотов. И я в той толпе – один из них. Мной еще не сделана череда ошибок. Я еще не испытал серьезных разочарований…
Один житель Нью-Йорка мне сказал:
– У нас всегда присутствовали излишества, соблазны. Родившись, мы получаем прививку.
Постсоветский человек тогда еще только учился воспринимать заморские фальшивые бриллианты адекватно.
Мой отец иногда жарил картофель, нарезая из крупных клубней похожие на оладьи дольки – плоские и круглые. С солью, на масле. Получалось вкусно. Шутя, папа называл это свое блюдо «Как в лучших ресторанах Лондона и Парижа!»
Нам, советским людям за железным занавесом, Европа тогда представлялась… Что Берлин, что Мадрид – все на краю света. Это был другой и как бы реально не существующий мир. Во времена СССР он был доступен советским небожителям – дипломатам, редким деятелям культуры. Почти все в стране знали о чем-то за пределами СССР по одобренным цензурой книгам, фильмам и телепрограммам «Международная панорама» и «Клуб путешественников».
После третьего визита в Париж я удивлялся, как можно было раньше не замечать, что вход-дырка на станцию метро рядом с Собором Парижской Богоматери – один в один – спуск в подвал нашей хрущобы в Драченах. Хорошо, в подземке французской столицы не надо шарить в темноте руками в поисках свисающей лампы, докручивая которую освещаешь лестницу!
Несколько лет я был фанатом Италии. Изъездил страну вдоль и поперек. И однажды осознал: неаполитанский портье, по сути, мало отличается от торговца на любом нашем рынке. Довелось мне пройтись по хипповской Кристиании с ее пребывающими в состоянии жесткого бодуна плешиво-волосатыми обитателями, по панковскому когда-то Санкт-Паули, граничащему с секс-индустриальным Репербаном, по панковской же Пикадилли, по одурманенным Красным фонарям Амстердама… Об этих «экзотических» местах я еще в перестройку узнал из каких-то прогрессивных телепрограмм и журнальчиков и, конечно, мечтал там побывать, ведь они олицетворяли свободу, равенство, братство и, разумеется, красивую жизнь!
У нас до сих пор полно тех, кто думает, что город на берегах Амстела, к примеру, – место, где сюсюкают с каждым убогим. Наши люди, как правило, что-то слышали про общий западноевропейский гуманизм, что-то – про голландские социальные службы, а потому продолжают считать: Нидерланды – рай. В реальности – на той же Дамрак – через каждые два-три метра попадаются не слишком опрятные то ли художники, то ли рок-музыканты, то ли дизайнеры с диджеями. Бывшие креативные личности проверяют урны, вопросительно смотрят, стоя у входа в бигмачную. Рядом с ними редко кто-то задерживается.
Конечно, есть в Амстердаме и палуба под навесом, служащая верандой жилой барже. И там в шезлонге в компании щенка спаниеля, поджав ноги, нежится с журналом бледная дамочка. И рядом с ней на столике – пустая рюмочка и недоеденный кусочек селедки. Идиллия. И вызывающий зевоту аутизм.
Петрович что-то говорил…
Главное в его рассказах я, кажется, сумел выделить: доволен всем или хотя бы хочу сам в свое «довольство» верить.
Как это часто бывает с пожилыми людьми, прошлое им было разложено, рассортировано, а главное – отредактировано в соответствии с устраивающей его общей концепцией собственной жизни.
Беседа скатывалась во всё больший сумбур. Все-таки мы с Бурунзиным выпили уже далеко не «по рюмочке», как он предлагал, когда подошли к двери его дома.
– Ну, – просто сказал Петрович и выпил половину стопки.
В этот раз я опрокинул свою целиком. По всему телу пробежала приятная дрожь (от первой, второй и даже третьей порций алкоголя такого эффекта не бывает), теплая и тревожная.
– Возвращайся, Петрович, вот и вся Жемчужина…
Отправляясь в Москву учиться, мы с Лешкой Сидоровым планировали и там постоянно общаться.
Идя с дискотеки, где мы в сваренных в хлорке спецовках (выдали для уроков труда) отплясывали под «Буги-вуги каждый день», Лешка сокрушался:
– Скорей бы уже в Москву поступать!
Насколько вульгарно и глупо выглядели мы с Сидом в нашем шутовском тряпье, я осознал недавно. Разглядывая такие же, в общем-то, дурацкие, но, разумеется, очень модные луки в соцсетях.
В августе 1993-го я обнаружил себя среди зачисленных на первый курс факультета журналистики МГУ. Нужны были деньги. Прежде всего на съемную квартиру.
В Москве мы с Сидоровым виделись редко. И в самом начале. Потом отличник-медалист подружился в своей общаге с предприимчивыми студиозусами, и я стал ему неинтересен. Да, в конце концов, ему было некогда. Его жизнь была в тот период куда насыщенней моей.
Самым верным способом состояться этим осевшим на экономфаке МГУ провинциалам казался путь максимально быстрого обогащения. Отчаянные юные экономисты торговали водкой возле гостиниц, продавали иностранцам советскую военную форму, противогазы, бинокли, часы, знамена…
Уже на втором курсе Сидоров с его приятелями оформили загранпаспорта и визы. Словно прожженные советские снабженцы, вручали они торты теткам в ОВИРе. Ездили закупаться в разные страны, попутно продавая, где был спрос, советскую символику.
Тогда, на заре нового русского дикого капитализма, я и пошел в Лешкину обувную коммерческую «структуру» продавцом. Пока не начал получать за свои ТВ-сюжеты деньги, стоял на вещевом рынке в Лужниках. Со мной рядом подрабатывали студенты из разных московских вузов. Среди продавцов в Луже можно было найти врачей, инженеров, офицеров, артистов…
Этот вид деятельности не вызывал у меня восторга. Но в то же время иногда брало любопытство: каким образом Сид поднялся? («Секрет производства» состоял в том, чтобы купить на оптовой базе несколько десятков пар обуви как можно дешевле.)
Лешка, услышав вопрос, менял тему:
– Давай-ка я «Нирвану» поставлю.
Сидоров тянулся к кассетнику, и дальше беседа шла уже о рок-музыке, об иммиграции в США.
Однажды – стояли очень сильные морозы – мы с кем-то из соседей-продавцов, желая согреться, выпили водки «Smirnoff» из пластиковых стаканчиков.
В ту пору по ТВ постоянно крутили рекламный ролик, мотивом перекликавшийся с «Hoochie Coochie Man». Хорошо поставленный сиплый мужской голос вещал:
– Водка «Smirnoff». Самая чистая водка в мире!
Капитализм привнес в жизнь вчерашнего советского человека названия латиницей, яркие упаковки, «легенды» товаров – вечно что-то из ковбойской жизни и связанное с покорением Дикого Запада.
Я достал зажигалку «Zippo», вытащил из твердой красно-синей пачки сигарету «State Line». Закурил и фирменным сиплым голосом из телевизионной рекламы произнес:
– Водка «Smirnoff». Самая чистая водка в мире!
Торгашеская общественность одобрительно гыгыкнула.
Выпили еще.
Кажется, я даже верил тогда, что продаваемое в Москве пойло – та самая, чистая водка «Smirnoff».
Сидя на коробе, набитом двадцатью парами ботинок, чувствовал себя покорителем Дикого Запада. Или, может быть, старателем с Клондайка. Зима ж стояла. Был на ногах с шести утра, мороз крепчал, а я ничего не ел…
В таком состоянии в двадцать два года в сознании довольно легко возникают представления о блестящем будущем.
Выбираясь с нагруженной обувью двухколесной тележкой из станции «Аэропорт» (здесь нужно было сдать остатки товара), я застрял в дверях. Из истрепавшихся картонных коробов посыпались дорогие импортные ботинки.
А тут народ, как назло, повалил, поезд подошел. Стал судорожно собирать просыпавшееся добро: отвечаю за товар!
Ухоженные домохозяйки аккуратно обходили образовавшуюся кучу. Спекулянт, наверно, думали.
Пересекая площадь с памятником Эрнсту Тельману, почти столкнулся сначала с самим Тыковым, а потом с Лионским. В близлежащих домах с давних пор живет масса кинематографистов, сочинителей, артистов.
Толкая по кварталу небожителей скрипучую тележку, ощутив тоску и одновременно – превосходство, я как мог громко, истошно закричал на ярко освещенные окна, за которыми притаились успешные представители еще той, советской, богемы:
– Водка «Smirnoff». Самая чистая водка в мире!!!
Мы с Петровичем пьяны – in vino veritas! – и кажется – все можно понять, все решить в таком состоянии. Лет двадцать назад, только познакомившись с эффектом «алкогольное опьянение», я принимал такое вот приподнятое настроение за чистую монету.
Вино крепленое, а значит, «гениальные» мысли – удвоенный бред.
Что касается Петровича, то он уже давно вышел из режима диалога. Говорил, говорил… Иногда даже сам себя о чем-то спрашивал. Сам же мог себе и ответить. А я в течение последнего часа его и не слушал почти.
Портвейн дал моим мыслям право течь, как им хочется:
«Мягкая еврозима, пляжи, фрукты, портвейн. Филонин продал дачу под Самарой – купил квартиру в Порту, теперь у него дача на Атлантическом океане. В ней и жить постоянно можно. И вид на жительство не так уж трудно, говорят, получить. Но Филонин только наездами бывает. В том-то и фокус, что хорошо в таких местах иногда, а не всегда… В России человек вдруг решит: у нас ужасно, в какой-нибудь Испании – прекрасно! И давай туда переселяться… Тех же европейцев взять. Есть возможность – путешествуют. Но живут дома. И нередко даже там, где и родились. Почему? В том числе и потому, что вокруг то, что ты знаешь с самого детства. Вокруг свое, родное, даже более свое, в известном смысле, чем собственность. Потому что это свое корнями уходит в твою личность, в твою память, делает тебя – тобой…»
Я до сих пор помню обстановку в нашей квартире на Дельте. Мне было уже около тридцати, когда я, оказавшись рядом с тем домом, зашел в подъезд. Я словно открыл навечно сохраненный файл. Тот самый запах сырости, бетона, штукатурки, краски. Уникальное сочетание. Вдохнул – и вот я уже через две ступеньки несусь с Подвозовым (нам лет по десять) по лестничной клетке вниз, потому что позвонил в квартиру учившегося тогда уже, кажется, в шестом Кобылина, нагло отобравшего у нас мяч во время решающего матча с восемнадцатым домом. Сашка, пока я держал кнопку, втиснул под резиновый уплотнитель «черную метку» – картонку размером с игральную карту, на которую мы нанесли сажей круглое пятно. Кобыла шустро, несмотря на позднюю осень, выскакивает в трениках и майке, пытается нас догнать и уже возле соседнего, второго, подъезда на бегу дотягивается до Сашки. Подвозов, потеряв равновесие, в своем светлом клетчатом пальто, словно пытающийся взять не берущийся мяч вратарь, летит в грязь… Потом мы часа два стоим во втором подъезде. Добрая половина Сашкиного пальто – засыхающая корка грязи. Подвозов боится идти домой: попадет! Я ему сочувствую, но как помочь? Я даже за щеткой не могу домой сходить, сразу «загонят». Если скажу, зачем та, мои соседям Подвозовым тут же и сообщат, что их сын мерзнет на улице в мокром пальто! Надеемся, что грязь быстро высохнет. Сашка, стоя у мощной батареи, сковыривает затвердевающий слой драченской грязи…
А сколько еще этих файлов!
И у каждого из нас обязательно есть такая вот своя «золотая коллекция». И такой калейдоскоп воспоминаний (даже если многие воспоминания не сразу и вспоминаются: красиво это выглядело тогда или нет, красивым представляется сегодня или нет) – собственно мы и есть. Докопаться до этих файлов, возможно, куда важнее, чем провести максимальное количество времени на пляже с фруктами и портвейном. Зачем лишать себя шансов последовать туда, куда отправляются на алтарной стене Сикстинской капеллы праведники?
Неожиданно бухтевший что-то Бурунзин замолчал. Он уже не сидел, скорее – полулежал в кресле. Развалился, уткнув подбородок в грудь. Вид у него был какой-то одинокий, покинутый.
«Возможно, у него в Питере еще остались родственники, друзья, – тут же, конечно, подумалось. – Какой-нибудь брат-старичок доживает в той самой пятикомнатной на Московском проспекте и будет только рад, если Петрович объявится: „Брат, я вернулся!“ А потом, может быть, есть у него дети, живущие в Питере. Здесь-то, в Порту, у него, похоже, вообще никакой родни нет. А там, глядишь, помогут Петровичу. Здесь по строительной части что-то ему подкидывают иногда, а сейчас местная парковка – и вообще его единственный заработок. А ведь он уже старый. При этом – классный переводчик. Да в Питере его еще на телевидение звать будут в интеллектуальные ток-шоу, посвященные Сервантесу и плутовскому роману. Ему б, конечно, побриться…»
Мой внутренний прожектерский полет прервал голос «классного переводчика»:
– Федь… Нет, ты меня, конечно, извини…
Как ни странно, взгляд у Бурунзина был трезвый.
Я разлил портвейн по стопкам.
Оставалось еще на один раз.
Сигареты свои Бурунзин теперь курил, кажется, одну за другой.
– Вот ты говоришь, делай заказ, Жемчужина, там, и прочее… – Петрович, выпустив дым, выпил стопку. – Федя, ты, я чувствую, заказал себе Жемчужину. И это, знаешь, по-моему, очень смешно. Ведь ты же всегда жил вполсилы. Кстати, почему ты не женат?
– Не твое дело.
Бурунзин, пока мы говорили, несколько раз надевал и снимал мои солнцезащитные очки. Я уже нервничал, глядя на эти манипуляции…
– Согласен, не мое это дело. Прости! – Петрович посмотрел на меня поверх очков.
Взгляд собеседника выражал безразличие и одновременно радостное возбуждение.
Как это может сочетаться? По идее, никак. Но сочетается, если человек выпил.
– Петрович, я живу с подругой, мы просто еще не оформили наши отношения.
– Тебе сейчас сколько лет?
Конечно, я бы тоже мог задать Бурунзину каверзные вопросы личного характера. Я посмотрел на чернокожую красотку в рамке: врет этот Петрович, наверно, про то, что это его подруга, уехавшая в Авейру…
– Пятый десяток разменял.
– Ого! А детей когда ты заводить собираешься?
Под открытым окном, рядом с которым мы сидели, ездили автобусы, автомобили, крутили педали велосипедисты, ходили люди. Но ничего этого, даже Атлантического океана, начинавшегося за променадом и пляжем, не было. Был ужасный Бурунзин…
Спрашивать: «А твои дети, Петрович, где?» – не хотелось совершенно. Откинувшись на спинку кресла, выпил свою стопку.
– Федя! – Бурунзин теперь не говорил, а выкрикивал. – Если б ты не хотел Драченам своим что-то доказать, сроду б на телевидение не пошел!
Забраться на западную окраину Европы, чтобы там тебе на ровном месте грубил малознакомый дядька, – да об этом можно только мечтать!
– Всю Европу ты зачем изъездил? – Петрович, похоже, читал мои мысли.
Разливая остатки портвейна, сам же ответил:
– Ты, Федор, бессмысленными хаотичными перемещениями поддерживал в себе иллюзию – я молодой и всегда таким буду. Так некоторые, пока здоровье позволяет, за бабами бегают. Им кажется, они себе бессмертие зарабатывают. Твой случай более сложный. На Канарах-Балеарах побывал, несколько раз посетил Париж. Есть теперь иллюзия, что жизнь прожита не зря!
– Петрович, коллекционировать мне довелось не только страны и города.
– Федя…
Петрович сильно икнул, закатив при этом глаза.
– В целом… э-э…
Его, кажется, мутило.
Я встряхнулся. Надо было возвращаться в реальность. Пора было брать заключительный аккорд.
– Петрович, каждый раз, когда я в течение предшествующих одиннадцати дней в Порту обращал свой взор на серф-спот в Матозиньюше, который с балкона отеля виден, то серфинга-то я там и не обнаруживал. Точнее – волн там нормальных нет, есть серферы. Я всякий раз удивлялся: зачем людям подобный «серфинг»? На Гавайях десятиметровые волны. Вот это я понимаю – серфинг! А тут… Вместо того чтобы уехать на нормальный серф-спот, люди занимаются имитацией. Боятся большой волны? Ленятся до нее добраться? Неизвестно, что хуже.
У забытой Петровичем тлевшей сигареты отвалился пепел.
Безродный космополит гнул свою линию:
– Федя, смешулькин ты мой! Я в Порту живу, на серферов внимания не обращаю. На величину волн – тем более. В океане сам очень редко купаюсь. Как почти все местные. И я всегда реально смотрел на жизнь. Никогда не пытался поймать журавля. Скромнее надо быть, Феденька…
– Петрович, ты другой, спору нет. Ты попытки осуществить свой личный прорыв так и не предпринял…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.