Текст книги "Нарисованные герои"
Автор книги: Владислав Крапивин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
3
В двух шагах стояла рекламная тумба. Такая будочка под крышей, похожей на китайскую шляпу. С маленьким шпилем. Вся в разноцветных афишах.
Я их помнил, честное слово! Особенно вот эту, желтую! Два здоровенных дядьки в красном и зеленом трико облапили друг друга и пытаются повалить на ковер.
Третье отделение
нашей программы:
ФРАНЦУЗСКАЯ БОРЬА!
А рядом, на белой афише:
Сегодняшняя встреча
(2 июля)
Назарьян – Цепник
Карелин – Хаджи-Мурат
(борьба-реванш)
Авдеенко – Франк Гуд
Я тут же вспомнил Франка Гуда. Это был могучий мулат. Мы, мальчишки, иногда замечали его на улице и стайкой ходили следом. Спорили, настоящий он негр или нет. И в цирке всегда болели за него, потому что знали: негров угнетают в Америке…
– Эй, – окликнул водитель, – рассчитаемся, да я поеду. Чего здесь зря торчать.
«Ну, валяй», – подумал я. Вынул деньги. Он пересчитал, сунул в карман брюк, а в нагрудный карман нехотя полез за сдачей.
«Давай, давай, – подумал я. – А то жирно будет».
– Слушай, – сказал он, – а, может, тебе здешними деньгами сдать? Пригодятся.
Черт возьми, это он правильно! А я и не подумал!
– Давай.
Он выдал мне вместо четырех рублей четыре больших (с половину тетрадного листа) десятки.
– Ну вот… Обратно-то когда за тобой?
«Катись ты», – чуть не сказал я.
– Завтра. В это же время.
– Здесь же?
– Здесь.
– Ну, смотри, – сказал он, оглядываясь. Видно, торопился. – Жду пятнадцать минут. А потом как знаешь.
«Жди», – подумал я.
Жди, милый. Ты подождешь пятнадцать минут, потом еще пятнадцать. Потом еще. Потом поедешь по улицам, нервно высматривая меня среди прохожих. А вернувшись на базу, доложишь диспетчеру, что так, мол, и так…
Возвращайся. Мне там делать нечего.
Он не уезжал. Потоптался у дверцы и вдруг неловко попросил:
– Слушай… Ты мне сделай одно дело, а? Тут, говорят, крабов навалом в любом магазине. Купи баночку. У нас ведь не достанешь.
– А сам-то не можешь?
– Не могу. Нельзя нам от машины отлучаться. Инструкция.
Это верно. От машины ему нельзя. Очень она выделяется среди «побед» и «эмок», а «волги» в это время еще не придуманы. Заберется какой-нибудь юный любитель техники, нажмет педаль… А что? Я бы обязательно забрался и нажал…
А насчет крабов он прав. Сахар не всегда есть, с хлебом бывают перебои, а крабов сколько хочешь. В банках. Потому что за границу их продавать еще не начали.
– Будут тебе крабы, – сказал я.
Он, видно, обрадовался. Лицо сразу сделалось симпатичным. Мальчишечье такое лицо с родинкой на подбородке, похожей на жука.
– Ну, добро. А то у меня завтра день рожденья, ребята придут. Сам понимаешь…
– Сколько тебе стукнет?
– Двадцать три.
«Жаль», – усмехнулся я про себя. Значит, здесь ты еще не родился. А то поймал бы я какого-нибудь чернявого пацаненка в штанах на лямках, с родинкой-жуком на подбородке и оттаскал бы за ухи. На будущее. Чтобы не разговаривал на «ты» с пассажирами и вообще…
– Поехал я, – сказал он и полез в машину.
– Пока.
– Да, чуть не забыл. Приходи сюда один, без провожатых. Договорились?
– Ладно.
4
Он уехал, а я прошел несколько шагов, и тут меня снова захлестнуло волненье. И дурацкая слабость какая-то. Я чуть не сел на деревянный штакетник. Сон это или бред какой-то?
– Нет, стоп, – сказал я. – Так нельзя. Не смей раскисать. И… в конце концов пора уже привыкнуть к научным чудесам.
Большой лохматый пес с репьями на длинных ушах подошел, глянул добрыми янтарными глазами и замахал хвостом. Он всегда всем знакомым и незнакомым людям махал хвостом. И его любили все и подкармливали понемногу.
– Пират, – сказал я. – Милый ты мой.
Он вроде как улыбнулся розовой пастью и замахал хвостом сильнее. Может, узнал? Что ему там путешествия во времени.
– Эх ты, Пиратка, – повторил я, гладя лохматый загривок. И вдруг понял, что ничуть не волнуюсь. Просто я словно был в долгой командировке, а теперь вернулся.
Я еще раз погладил Пирата и пошел по гибкому деревянному тротуару. Д о м о й.
5
Когда я уезжал, стоял осенний день, еще не холодный, но уже с желтизной в тополях. С тяжелой сыростью после ночного дождя. А сейчас было яркое июльское утро.
Второе число. Я этот день запомнил, потому что впервые в жизни тогда остался полным хозяином дома. И было мне ничуть не радостно, а довольно сиротливо.
Помню, я проснулся, позавтракал холодной картошкой, сел на крыльце и начал выстругивать кинжал из тонкой досочки. Надо же чем-то заняться. Стружки падали мне на сандалии. Они были желтые, завитые. Вспомнил я почему-то светлые завитки волос на буйной голове молодого Добрыни Никитича. Я его видел на цветной корочке книжки с былинами, которой хвастался Гошка Переплавин. И захотелось мне, чтобы у меня появился такой друг. Ну, пусть без шлема и кольчуги, пусть даже без светлых кудрей, но большой и сильный.
Но друга не было. Я строгал. Сыпались стружки.
6
Он строгал. Сыпались стружки. И все было так, как было . Он сидел на нашем крылечке, на которое падала тень от большого дома. У крыльца росли подорожники и ходили две курицы. Они жадно косились на стружки, думали, что это зерна, однако подойти боялись.
– Кыш, – сказал он им, не поднимая головы.
Лица его я не видел. Только белобрысое темя видел с хохолком, как у многих мальчишек. Но вы же понимаете, я знал, кто это.
Был он в трусиках защитного цвета с блестящей военной пуговкой на кармашке (мама сшила их из старой гимнастерки), в сбитых сандалиях на босу ногу, в красно-коричневой ковбойке. Ковбойка – это не просто клетчатая рубашка, а особого фасона: у нее воротник с пуговками на уголках – две спереди, одна сзади. Сейчас таких уже не шьют, только название осталось…
Далее – пропуск. Не помню, потерял я эти страницы или просто не написал их. А речь там шла вот о чем. Я представился Славке старым маминым знакомым. В школе, мол, учились вместе, а потом не виделись много лет. Теперь вот приехал в командировку, отыскал адрес, решил навестить давнюю одноклассницу… «Ах, как жаль, что ее нет дома! Приедет только завтра вечером? А мне утром надо будет уезжать. Впрочем, посмотрим… Тебя как зовут? Славка?! Надо же! И меня… То есть дядя Слава. Ты не разрешишь мне сделаться твоим квартирантом на сутки? А то, в гостинице, как всегда нет мест, да и дорого там до чертиков…»
Дети в ту пору были доверчивы, не знали еще про серийных маньяков, про ежедневные квартирные грабежи, про взрослое вероломство. Тем более, что дядя Слава был слегка похож на того «Добрыню», о котором Славка думал совсем недавно. И, кроме того, он знал множество историй про школьное мамино детство – тех самых, которые мама рассказывала и Славке. Как тут было не поверить? Скоро они стали друзьями…
Далее предполагался неторопливый рассказ о прогулках по родному до щемящей сладкой боли городу, о мороженом в городском саду, о купании под речным обрывом («Я понимаю, мама не велит купаться одному, но ты же со мной…»). И разговоры… И мой рассказ – не совсем откровенный, но уже с намеками – что я решил расстаться с прежней жизнью в хмуром, непохожем на этот, городе, в «чужом дурацком времени» и вернуться сюда. Насовсем…
– А почему тебе там сделалось плохо? – спросил он бесхитростно (мы были уже на «ты»).
Как ему растолковать? Я и себе-то не мог объяснить как следует.
Все так скрутилось в жизни. Началось с малого, а сплелось в такой узел, что не разрубишь.
Туго мне однажды пришлось на работе. Была работа нелегкая, а кое-кому казалось, что все это пустяк и ерунда. А кто-то считал, что не надо горячку пороть и торопиться, потому что работа эта, как и всякая – не волк… А кое-кто вообще мешал.
Как-то раз я сказал одному гаду, что он гад (потому что он был гадом и хотел, чтобы такими же были остальные). В переносном смысле сказал, довольно вежливо. Но он все равно не согласился. Такие не терпят, когда их называют по-настоящему даже в переносном смысле. Он пошел жаловаться, а я не мог отступить от сказанного, потому что дело касалось не нас двоих, а многих людей, которым он отравлял жизнь.
Я пошел за сочувствием и помощью к другу, и он долго слушал меня, согласно кивая, а потом спросил, не знаю ли я, где купить новый холодильник.
Я пошел к людям, которых тоже считал товарищами, но оказалось, что опоздал. Противник пришел раньше и не просто так, а с бумагой. Ведь бумаге больше доверия, чем простым словам. А если пишутся две бумаги с двух сторон, то верят обычно первой. Да и не хотел я писать, противно…
– Что же вы, люди, – сказал я тем товарищам. – При чем здесь бумага? И если уж на то пошло, при чем здесь слова? Я же всегда был с вами. Я не прятал глаз и открывал вам душу. А теперь вы смотрите в сторону…
– Ты успокойся, – говорили они. – Мы все понимаем. Но все-таки…
– Хорошо, – говорил я. – Но вы выслушайте до конца. И разберитесь полностью. Обязательно до конца и полностью. Ладно?
– Ладно, – говорили они. И слушали вроде бы. Но слушали со скучными лицами. И потом говорили:
– Конечно. Но все-таки…
И однажды стало совсем скверно. Я подошел к телефону, чтобы позвонить одному из друзей и вспомнил, что он спрашивал про холодильник. Набрал телефонный номер другого, но сообразил, что лишь вчера он советовал мне беречь нервы. Это, мол, главное. Третий накануне торопливо уехал на рыбалку. Четвертый, я понял, будет вздыхать и мямлить что-то невразумительное. И не потому, что они мне не верили. Просто им так было спокойнее. Привычней. Удобнее.
А потом слякотным сентябрьским вечером я увидел объявление в газете и вызвал на завтра машину.
Совесть у меня была чиста. Я не собирался в светлое будущее, которое не строил. Я хотел туда, где все просто и ясно, где травы шумят, как в детстве, а маленький Славка ждет друга. Я хотел в те времена, когда на Севере еще не открыта нефть и я знаю, где ее открыть. Там ходит по морям еще не разобранный на дрова трехмачтовый барк «Адмирал Макаров», и я сделаю так, чтобы он не попал в ураган «Эльза»… Но я не собираюсь быть пророком и волшебником.
Просто я хочу жить спокойно и работать спокойно…
Славка, кажется, понимал меня. А как не понять? Душа-то, можно сказать, одна…
Поздно вечером, когда мы, нагулявшиеся до гудения в ногах, поужинали жареной картошкой и молоком, Славка сказал, что ляжет на кушетке у окна, а мне уступил свою кровать.
Мы так уже наговорились за день, что сейчас молчали. Но молчание это не было тягостным. На оборот, в нем было понимание и дружелюбие.
Однако лежать в молчании долго было неинтересно. А спать расхотелось. Обоим.
Он вдруг соскочил с кушетки, прошлепал к окну и отдернул занавеску.
– Сейчас луна выползет. Большущая такая… Ты любишь, когда луна?
«Как же я могу не любить, раз ты ее любишь», – подумал я. И сказал:
– Конечно.
Он повозился на кушетке и затих.
Одиноко запел пробравшийся в комнату комар.
– Вот паразит, – неприятным голосом сказал Славка. Опять зашлепал по полу и начал хлопать в воздухе ладонями. Я удивился. Мне маленькому никогда не мешал комариный звон, я даже любил его. И поздно вечером второго июля я лежал в постели, один во всем доме, и слушал, как поет комар. И звенела во мне тонкая прозрачная грусть. А злости не было…
Славка наконец ухлопал комара или загонял его до беспамятства. Потом опять подошел к окну.
– Нет еще луны.
Конечно, нет. Вообще-то она уже давно взошла, но прячется за большим домом. А через полчаса хитро выглянет из-за угла. Словно круглолицая девчонка.
Славка опять устроился на кушетке, но не лежалось ему. Завздыхал и закрутился.
И я вдруг понял: он хочет что-то сказать. И не решается. Хочет в чем-то очень тайном признаться. Но решиться – это как в холодную воду прыгнуть. Вот он и тянет время. То уже воздуха в грудь наберет, чтобы начать, то…
– Знаешь что… – начал он. – Я сочинил… ну, как бы стихи. Только я еще не знаю… стихи это или нет…
– Про луну? – вырвалось у меня.
– Ага. Как ты догадался?
А я не догадался. Я вспомнил.
– Ты расскажешь, да, Славка? – попросил я осторожно.
– Ну… ладно. Только… Ну, ладно.
Тоненьким, звенящим от волненья голосом он сказал:
– Вот. Самое начало… «Чьи-то сны гуляют по траве…». Это так начинается…
Чьи-то сны гуляют по траве.
Я не сплю.
Дышу как можно тише.
Звезды, как застывший фейерверк,
Виснут за окном над черной крышей…
Он запнулся на трудном слове «фейерверк», но не остановился.
Только я на звезды не взгляну.
Только я сегодня жду луну…
Он переглотнул и сказал:
Жду, когда, как кошка из окна,
Рыжая появится луна.
Потом помолчал, вздохнул и объяснил:
– Это не про такую ночь, как сейчас. Это про ночь, когда темно и звезды яркие. А потом луна появляется, сперва такая красная, а после делается светлая-светлая. И все голубым становится и немного зеленым… Но про это я еще не сочинил.
Мне стремительно вспомнилось, что будет дальше.
– Ты молодец, – сказал я. – Правда. – Ну, давай дальше. Ты ведь еще не все рассказал, да?
– Да… Там еще у меня про волшебника. Ну, будто на луне живет такой добрый колдун, астроном, и ему скучно одному. Он все ждет, чтобы к нему кто-нибудь прилетел. Про это я пока совсем немного придумал:
На луне за каменной грядой
Там живет волшебник с бородой.
– А дальше?
– Ага. Сейчас…
И он прочитал уже свободней, без боязни:
Я к нему по лунному лучу
Полечу,
пересекая даль,
И в волшебном замке получу
Золотую лунную медаль…
И вздохнул опять:
– А конец я еще не знаю как сочинить.
Я не выдержал:
И тогда на стенке у окна
Будет у меня своя луна.
Вот тебе и конец, Славка.
– Правда! – радостно сказал он. И тут же огорчился: – Но ведь так нельзя. Потому что это не я придумал.
– Какая разница, Славка! Ты бы все равно так же сочинил! Только не сегодня, а позже.
– Ну да? – недоверчиво сказал он.
– Честное слово.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю… Ну, просто ничего другого здесь не придумаешь. Если не сейчас, то потом у тебя получилось бы то же самое.
Потом. Осенью. На уроке рисования в пятом классе «А». Вовка Маслов пустит зеркальцем на стенку круглый зайчик, и у тебя вдруг сразу запрыгают в голове и станут в две шеренги эти строчки. Ты их торопливо запишешь в тайную свою тетрадку, затолкаешь ее опять в сумку, и тут…
И тут ваш учитель рисования, сухопарый и отутюженный, как манекен, подойдет и спросит язвительно:
– Могу я поинтересоваться, почему ты бездельничаешь?
А я тогда и правда не рисовал. Надо было раскрашивать в альбоме пузатый кувшин, а у меня красок не было. Не сумел купить, не всегда они продавались в магазинах. Так я ему и сказал:
– Я карандашом нарисовал. А красок нет.
У него были гладкие волосы с безукоризненным пробором, тонкое лицо и узкий прямой рот.
– Что значит «нет», если они должны быть ?
– Ну, нигде нет. Ни в каких магазина.
– А нельзя без «ну»?! – вскрикнул он вдруг с привизгиванием. – Как ты разговариваешь с преподавателем, сопляк!
Я сперва не испугался. Просто удивился:
– Я же не виноват! Почему вы на меня кричите?
Он отобрал у меня портфель («пока не придут родители»). После урока отнес портфель в учительскую, и там они с завучем Анной Борисовной (рыжей и рябой) выпотрошили его, пролистали все мои тетрадки, в том числе и тайную, прочитали все стихи, рассмотрели все рисунки с кораблями и матросами… В тот день было у меня немало слез и горечей, хотя мама пришла в школу и заступилась: «Какое вы имеете право шарить у ребенка в портфеле?»…
Здесь я должен сделать отступление.
В памяти моего детства и ранней юности остались три главных врага. Это сытый чин районного масштаба, с которым судьба свела меня в общежитии Белорусского полпредства, в Москве, где я жил несколько дней с отцом. Самоуверенный и наглый, он обвинил меня в краже фотокассеты (которую потерял в складках мятой постели и которая нужна мне была как «ржавая булавка в ягодице»). Потом – рыжий гогочущий тип из бригады лесосплавщиков, утопивший нашу лодку, когда я с двумя друзьями путешествовал по Туре (как сыто, как радостно он ржал!). И вот этот гладкий, презирающий нас, мальчишек, учитель (видимо, художник-неудачник), хамски залезший своим носом и пальцами в мои тайны… О дядьке с кассетой я написал в повести «Золотое колечко на границе тьмы». О рыжем гаде-лесосплавщике в повести «Босиком по Африке». Об учителе (так называемом «учителе») несколько раз упомянул не помню уже где. А сейчас, пользуясь случаем, свожу их воедино, потому что даже через полвека не могу забыть обиды. В жизни я встречал немало более крупных мерзавцев, злодеев и коварных типов, но эти трое запомнились на всю жизнь – такие разные и в то же время одинаковые в своем пренебрежение к мальчишке, в своей уверенности, что могут безнаказанно оскорблять, плевать в душу, потому что тот, кто перед ними – меньше, слабее…
Впрочем, в чем-то я должен быть благодарен этим типам. Ненависть к ним и к их подобным помогала мне потом яростно вступаться за ребят, которых несправедливо топтали, обвиняли, «гнобили» разные взрослые сволочи. В моей жизни немало грехов, слабостей, компромиссов и просчетов, но одну заслугу за собой я все же знаю твердо: ребят я никогда не давал в обиду и не проходил мимо их бед. Сил моих, правда, не всегда хватало, но я делал, что мог…
Ну, ладно, а рассказ пора кончать. Потому что на листах-черновиках осталось полстранички.
Что там должно было случиться дальше?
Рано утром я встал, оделся. Постоял над спящим Славкой, тронул его светлую отросшую челку. Взял со стола деревянный кинжал, который Славка подарил мне накануне. И вышел из дома (хотя очень хотелось дождаться и повидать маму).
Я обязан был вернуться. Я не мог предать Славку, предать самого себя – десятилетнего, еще не скомканного жизнью, верящего в людей, уверенного, что будущее будет хорошим.
Я обязан был сделать хорошим это будущее. Ради Славки. А то, что друзья оказались ненастоящими, ну что же… Наверно, встретятся и настоящие. Славка недаром верил в это.
Я пришел на угол Первомайской и Герцена и встретил там вчерашнего шофера.
– Извини, замотался, не купил тебе крабов.
– Да ладно, я понимаю… Дела-то сделал?
– Сделал, – сказал я и потрогал в кармане ручку кинжала.
К дому, конечно, мы не подъехали: шел дождь, и дорога вдоль свежей траншеи совсем раскисла. Я пошел пешком, хлюпая подошвами по рыжей воде. Дождь не унимался, в лужах плавали пузыри, похожие на половинки электрических лампочек. Это значит, непогода надолго.
Мне до рези в горле стало жаль ясной синевы и желтых облаков детства. Но тут же эта жалость сменилась чувством, похожим на черный спрессованный порох.
– Ничего, Славка… – сказал я тихонько сквозь зубы. И с размаха ударил кулаком по штабелю сложенных у траншеи досок.
Я забыл, что в кулаке зажат кинжал. Хрупкий, деревянный.
Но кинжал просадил доску навылет.
Колыбельная-2
Есть у меня повесть «Колыбельная для брата», которая в конце семидесятых наделала немало переполоха среди «педагогической общественности». Говорят, некоторые классные дамы даже выкрадывали журналы «Пионер» из школьных библиотек и выдирали из этих журналов листы с повестью «этого самого Крапивина, которого до сих пор не призвали к порядку и который опять…» А ребята писали в редакцию множество писем…
Мне очень хотелось написать вторую часть. О том, как в дружный экипаж парусника «Капитан Грант» попадает озлобленный жизнью, неприкаянный мальчишка – из тех, кого взрослые зачислили в «отпетые». И как нормальные дружеские отношения (а никакое не чудо) делают этого паренька добрее, доверчивее, смелее. Помогают понять, что в мире есть не только зло…
Я написал повесть на три четверти, а однажды вечером перечитал, изорвал в клочья и «развеял по ветру». До сих пор не знаю, правильно ли сделал. Может быть, поддался усталости, обманчивому впечатлению, что все это «ни к черту не годится». Теперь не вернешь, не проверишь.
Впрочем, совсем повесть не пропала. Кое-какие идеи и эпизоды вошли в роман «Журавленок и молнии», кое-что в другой роман – «Острова и капитаны». Кто знает, не изорви я ту рукопись, не было бы потом этих двух книг… А недавно я отыскал среди слежавшихся (почти склеившихся) тетрадок несколько уцелевших листов из повести, которую для себя называл «Колыбельная-2». Видимо, это 1979 год.
Тринадцатилетний Лёнька, которому все осточертело в городе, на зимние каникулы сбежал в деревню к своей бабке. В просторной бабкиной избе жили несколько студентов-практикантов и их руководитель Евгений Сергеевич. В разговорах с ними Лёнька начал понемногу оттаивать, к нему пришло смутное пока ощущение, что, кроме его нудной, злой и бесцветной жизни, есть еще и другой, более интересный мир…
Один раз вечером Вика, Лариса, Веня и Евгений Сергеевич пошли в клуб на последний киносеанс. Звали и Лёньку, но он не пошел, умаялся за день с бабкиными дровами. Да и фильм был муровый, про итальянскую любовь, а по телеку показывали «Остров сокровищ» Хоть и старье, а все же лучше, чем итальянские страданья.
Впрочем, «Остров» Лёнька тоже не досмотрел. Начал клевать носом и побрел спать на свой сундук.
Бабка посмотрела на него хмуро и как-то смущенно. И вдруг сказала:
– Ты вот чего… Если спать не будешь, лежи тихо, мне не мешай. Я сегодня молиться буду.
Лёнька слегка растерялся, тоже смутился почему-то.
– А мне что? Молись… Я разве мешаю…
Но тут его кольнуло любопытство, даже сонливость поубавилась.
– А почему ты это… сегодня надумала? Раньше не молилась, а сейчас захотела…
– Сочельник нынче, – строго сказала бабка. – Завтра Рождество Христово…
– Как это? – Лёнька вдруг подумал, что бабка рассердится, и добавил мягко. – Я про это раньше и не слыхал.
Бабка помолчала и объяснила:
– Рождество – значит Христос родился в этот день. Сын Божий. Наш Спаситель.
– Какой спаситель?
– Человеческий, – вздохнула бабка. – Все грехи людские на себя перед Богом принял, дал себя на кресте распять за других. Чтобы люди не страдали…
– А, это я знаю! – вспомнил Лёнька. – Он потом воскрес, да? А чего же люди все равно страдают? Значит, он не смог спасти?
– Это давно было, – нехотя сказала бабка. – С тех пор сколько уж опять нагрешили… Да и один ведь он, Христос-то. Где ему углядеть за всеми. Вот и просят люди, чтобы не забыл их, помог…
– Дак это, наверно, в церкви просить-то надо, – рассудительно заметил Лёнька. – А то не по правилам… Или у вас тут нет церкви поблизости?
Бабка сердито сказала:
– Нету… Да я в церкви с малых лет не была. Попов не люблю и правил ихних не знаю, прости меня Господи. Молюсь, как умею, вот и все…
Она зажгла длинную стеариновую свечу, выключила свет. Поставила свечу на табуретку в углу перед иконой. Эту бабкину икону Лёнька помнил с младенчества. Она была в плоском стеклянном ящике и вся состояла из желтой узорчатой жести, только в небольшие отверстия проглядывали два лица: детское и женское. Лица были коричневые, строгие и печальные. Лёнька знал, что это Богородица и ее маленький сын Христос. Кроме отверстий для лиц, в жести были прорезаны еще четыре, поменьше: в них виднелись темные прямые ладошки…
Но сейчас Лёнька икону не различил. Он видел только искорки на стекле и на медной жести.
Бабка, не оглядываясь больше на Лёньку, тяжело встала перед иконой на колени, вздохнула и зашептала что-то неразборчивое. Иногда она крестилась и медленно кланялась.
Лёнька смотрел на нее из-под опущенных век и не шевелился. Ему было немного жаль бабку.
Давно он уже никого не жалел: ни людей, ни себя, а сейчас что-то заскребло на сердце…
Бабка перестала шептать и кланяться, постояла на коленях, глядя вверх, на икону,, потом поднялась и дунула на свечу. Ушла за свою занавеску, повозилась, легла (судя по шуму) и со вздохом сказала:
– Ну и слава тебе, Господи, на душе полегше…
Лёньке уже не хотелось спать. Дневная усталость улеглась, а сон не приходил. Лёнька спросил бабку:
– А ты об чем молилась?
Она откликнулась, помолчав:
– Как это об чем?
– Ну, чего у бога просила? Разве тебе что-то надо?
– Мне ничего не надо, я старая. Не за себя я…
– А за кого?
– За всех… За Вику вот, чтобы с Венькой у них все по-доброму было. За вас с Лизой, с матерью твоей…
– А за нас-то чего?
– Жизнь у вас непутевая. Неладная какая-то. Я хоть и редко вас вижу, да понимаю…
– А почему неладная? – заспорил Лёнька, хотя знал, что бабка говорит правду. – Папаша как сбежал, так и нормально все стало.
– Для тебя нормально без отцовского-то глазу. Живи как хошь… А матери одни слезы. Легко ей, думаешь, без мужика в доме?
– Ее дело, – хмуро сказал Лёнька. – Если захочет, без мужика не останется.
– Не болтал бы чего не надо про мать-то! – рассердилась бабка.
– А я не болтаю. Я как на самом деле говорю. Как ей надо, пускай так и делает. Ты же сама за это молилась…
Бабка повозилась и сказала:
– Будет тебе. Спи.
Но Лёньке не спалось. Он лежал не закрывая глаз. Наледь на оконном стекле горела лунными звездочками. Отчетливо говорили ходики: «Нет-не-так, нет-не-так». Пахло погасшей свечкой. Бабка опять шумно пошевелилась и вздохнула.
– А ты всерьез в бога веришь или по привычке? – спросил Лёнька.
Бабка помолчала. Потом ответила, будто раздумывая:
– А чего же не верить-то? Я всерьез… И по привычке тоже…
– И в рай и в ад веришь?
– Да ну тебя, – досадливо отозвалась бабка. – Кто в их теперь верит. Смеешься что ль…
– Да не смеюсь я…
Бабка наставительно сказала:
– Я верю для того, чтобы Господь Бог помог людям жить по-хорошему. Коли уж у самих у их ума не хватает…
– А если у кого хватает?
– Ох… надоел ты мне… Те, у кого хватает, сами живут, Бога не спрашивают. Вот такие, как ты. Ни в Бога, ни в черта не верят.
– А как в них верить, если ни разу не видел?… Он какой, бог-то?
– Спи ты! Вот окаянная душа, прости Господи…
– Чего же ты сердишься? – миролюбиво сказал Лёнька. – Я же без насмешки спрашиваю. Ну, интересно мне. Раз ты веришь, ты же должна как-то себе Бога представлять. Ну, что он такое?
Бабка опять помолчала и сказала наконец строго и печально:
– Что Он такое и какой Он, это каждый по-своему решает. А я для себя знаю: Бог – это все хорошее. И никакого тут нет больше спросу.
– Не понимаю я…
– Где уж тебе понять…
– А мне и ни к чему, – слегка обиделся Лёнька. – Все равно ни в бога, ни в черта не верю, сама сказала.
– Горюшко, – вздохнула бабка. – Ты хоть в себя-то поверь…
Она прочно замолчала, и Лёнька ее больше ни о чем не спрашивал. Полежал минут пять, потом резко толкнулся локтями, вскочил, быстро оделся. Взял в углу с гвоздя куртку и шапку, начал шнуровать ботинки.
– Куда на ночь-то глядя? – обеспокоилась за своей занавеской бабка.
– Пройдусь на лыжах. Улегся в такую рань сам не знаю зачем, сон в башку не лезет.
Так и было. Лёньке вдруг стало ужасно жаль, что вокруг деревни светятся под луной снега, искрится свежий воздух, деревья свешивают мохнатые лапы над лыжнями, а он лежит в душной комнате и ничего этого не видит.
…В небе и на земле был настоящий лунный праздник. И улица, и дальний лес за речкой, и кусты на берегу виднелись как в особо прозрачном стекле, и можно было разглядеть самый мелкий сучок на дальнем дереве, самый хитрый завиток на узорном железном дымнике печной трубы.
Четко слышались дальние голоса и шаги. Где-то смеялись и пели. Мимо бабкиного дома лихо проехал на лыжах маленький пацаненок, держась за поводок лохматого пса…
Лёнька прошел вдоль плетней до конца улицы, неловко съехал с пологого берега и по накатанной лыжне двинулся туда, где речка кончалась и начинался фантастический светлый простор Андреевского озера.
Берега с темными заборами, домиками, деревьями распахнулись, отошли назад, и сияющая под луной снежная равнина легла своим краем у Лёнькиных лыж.
Нет, не равнина! Серебряный щит застывшего озера показался Лёньке выпуклым. Это была поверхность сказочной планеты. Кое-где ее пересекали тонкие линии лыжных следов и тропинок, но они не нарушали сияющую чистоту этой планеты. Они лишь подчеркивали громадность простора, убегая к горизонту с ясно прочерченным гребешком дальнего берега.
Лёньку изо всех сил потянуло к себе это светящееся пространство. И он пошел, пошел, заскользил навстречу лунному размаху неба и серебряного блеска застывшего озера. В нем замерла, как перетянутая струнка, непонятная тревожная радость. И казалось, что ждет его какое-то открытие…
Слой свежего снега был неглубокий и легкий, лыжи легко рассекали его и скользили по слежавшимся старым пластам. Белый светящийся шар луны катился навстречу, вырастал, надвигался. Луна – это было теперь самое главное во вселенной. А еще – темно-зеленый космос, в котором повисли неяркие звезды. А еще – он, Лёнька в середине снежного зеркала, отражающего лунные потоки…
Лёнька задержал скольжение, остановился. Тряхнул головой. Лунный шар откатился в высоту, стал маленьким, но остался таким же ярким, как раньше. Сказка не исчезла, только стала легче и прозрачнее. Лёнька оглянулся. Желтые огоньки Ольховки переливались далеко-далеко. Лёнька был один. Как на полюсе. Как посреди океана. Он постоял, радуясь, удивляясь и нащупывая в себе какое-то новое ощущение. И вдруг это ощущение прорезалось ясной мыслью: «Вот он – я».
«Вот он – я», – повторил Лёнька. Он прислушался к себе, хотел найти объяснение этим словам, разобраться. Но не было никаких объяснений.
«Вот он – я. Это – я», – снова подумал и почувствовал Лёнька. И вспомнились слова бабки: «Ты хоть в себя-то поверь…»
«А чего «поверь»? Вот он – я!»
Лёнька уверенно оттолкнулся палками и заскользил к деревне. Теперь перед ним бежала его темная, очень четкая тень. Сначала Лёнька шел по целине, потом наткнулся на хорошую лыжню, которая тоже вела к Ольховке. По накатанному пути лыжи сами несли Лёньку. Он только слегка толкался палками, и они поскрипывали в такт его мыслям – «Вот он – я! Вот он – я!»
И эта скорость, эта уверенность, этот лунный праздник были не просто так. Они по-прежнему обещали какое-то открытие.
И открытие случилось.
Правее деревни берег становился высоким. Откос был покрыт густыми прошлогодними сорняками, и эту косматую шубу не могла высветить даже нынешняя отчаянно яркая луна. Берег чернел широкой полосой. И на фоне этой черноты Лёнька вдруг увидел тонкий, высокий, горящий серебром крест.
Лёнька не удивился. Он, кажется, ждал чего-то такого. Остановился. Порадовался светло и тихо. Мысленно (это получилось само собой) взял с бабкиного табурета погашенную свечу, зажег ее взглядом, взглядом же отнес желтый огонек далеко к кресту и поставил там свечу в снег. Ему даже показалось, что там, вдали, и вправду задрожал крохотный живой светлячок. Потом Лёнька пошел к кресту, празднично удивляясь и стараясь догадаться – что это, откуда?
…Это был заснеженный, заиндевелый корабль. Маленький, но именно корабль. Настоящий. Он вмерз в озеро у лодочных мостков, и зима празднично разукрасила его снежными валиками, изморозью, сосульками, которые были пропитаны фосфорическим светом и пересыпаны миллионами лунных искр. Крестом оказалась мачта, пересеченная на высоте тонким длинным реем. И мачта, и рей, тоже горели серебром.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.