Электронная библиотека » Владислав Несветаев » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Гомоза"


  • Текст добавлен: 29 января 2025, 10:00


Автор книги: Владислав Несветаев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Николай Иванович протянул Гомозину руку, и тот, встав, пожал её, ничуть не удивившись силе, с которой старик сжал его ладонь.

– Вы уж меня извините, старого: не заметил. Слепну, как крот. А вы тоже хороши: шлангом прикинулись, – сказал он и захохотал, усаживаясь на место.

– Да подумал: чего беспокоить. – Гомозин смущённо заковырял гущу борща ложкой.

– Правильно: лучше хозяина в одних трусах застать, – улыбнулся Николай Иванович. Только сейчас Гомозин заметил, что у старика на левой руке не хватает фаланги безымянного пальца.

– Да я что-то растерялся как-то, – ответил Егор Дмитриевич.

Лидия Тимофеевна, улыбаясь, наблюдала за этой картиной.

– Ну вы хоть представьтесь, что ли. Как по имени, по батюшке? Меня-то вы, видимо, знаете.

– Егором Дмитриевичем меня звать, – отозвался Гомозин, стараясь придавать своей фразе весомость.

– Приятно познакомиться, Егор Дмитриевич, – закивал головой Николай Иванович, пристально вглядываясь в глаза собеседнику. – Ну что, айдате кушать, Егор Дмитриевич. Приятного аппетита, – сказал Николай Иванович и принялся медленно, спокойно есть борщ. Гомозин собирался что-то сказать, но Лидия Тимофеевна, вся сияющая, остановила его знаком руки и внимательно поглядела на сожителя:

– А ты, Николай Иванович, чего это, перед собой уже не видишь? Совсем ослеп?

Тот отложил ложку и окинул взглядом стол.

– Ба! – обрадовался он, увидев графин с водкой. – Никак День сантехника сегодня празднуем? – спросил он и стал разливать водку по рюмкам. – Вы как, Егор Дмитриевич, на работе – ничего? Можно одну?

– Можно-можно, – ответила за него улыбающаяся старушка.

– Ты гляди, и солнце вылезло, – сказал Николай Иванович, улыбаясь, как довольный сытый кот. – Ничего там, подтянули? Опять потёк?

– Глаза у тебя, Коленька, потекли и, видно, вытекли все, – чуть не смеялась Лидия Тимофеевна. – Прикажешь, может, очки тебе принести?

– А чего такое? – слегка растерялся старик, закупоривая графин.

– Ты, может, Егора Дмитриевича видел где-нибудь раньше? – улыбалась старуха.

Гомозин приосанился и ровнее повернулся к старику, будто фотографировался на паспорт.

– В газете, может быть, по телевизору? – спросила Лидия Тимофеевна.

– О-о-о-ох, – ошарашенно протянул Николай Иванович, прикрыв рот рукой, и, не отнимая её, продекламировал: – вы же наш губернатор! Какими судьбами? – засуетился он.

– Тьфу на тебя! – прикрикнула Лидия Тимофеевна. – Сын это мой! Егорка!

– Батюшки! – вскрикнул Николай Иванович и, весь радостный, подорвался с места. – Ты погляди на него! Какой! Я же только давнишние видал! Ах ты какой! Ты посмотри, какой мужик сделался! Ты посмотри!

Гомозин тоже встал и повторно стал жать руку старику, счастливо улыбаясь.

– Вот и встретились наконец, – смеялся Егор Дмитриевич.

– Возмужал, возмужал, Егор, – кивал Николай Иванович. – Во, какой мужик у тебя! – говорил он старухе.

– Садитесь уже: стоят как истуканы, – будто недовольно говорила она, скрывая охватившее её счастье. И они, ещё раз пожав друг другу руки и похлопав один другого по плечу, уселись.

– А я ж тебя, дурак старый, сантехником! – протараторил Николай Иванович, давясь смехом.

– А выглядит потому что как сантехник, – отозвалась Лидия Тимофеевна. – Рожа бандитская.

– Тьфу ты, мелешь! – махнул на неё рукой Николай Иванович.

Гомозин смеялся и не мог остановиться.

– Смотри, поперхнёшься, – сказала ему мать.

– Чего ты кислая такая? – взглянул на неё старик. – Давайте уже за встречу, – сказал он и поднял свою рюмку.

– По одной только, – поддержала Лидия Тимофеевна.

– За Егора!

– За вас!

И они чокнулись, и выпили. Егор закусил зелёным луком, окунув его в соль, и хлебом с салом. Николай Иванович с Лидией Тимофеевной закусывать не стали.

– Гляди-ка, и вправду солнце показалось, – сказал Гомозин, глядя на стены, залитые полосами жёлтого света.

– Ешь давай, остынет, – подгоняла его мать.

– Давно, Егорка, приехал-то? – обратился к Гомозину старик.

– А прямо перед вами.

– В Аше сошёл? У нас тут редко останавливаются.

– Так точно. А вы с работы? – поинтересовался Егор Дмитриевич.

– Нет, ну точно глухой у меня, – махнула рукой Лидия Тимофеевна.

– Никак нет, – улыбнулся Николай Иванович. – Деда твоего поля полол да собачку кормил.

– А ты же что, – взглянул на мать Гомозин, – никак ленишься?

– А мне спину, дорогой мой, гнуть нельзя: скрутит – так и помру буквой зю.

– Вот плантатора себе и нашла, – сказал Гомозин, и они с Николаем Ивановичем рассмеялись.

– А что за собачка? Бобка живой ещё? – спросил Егор Дмитриевич.

– Нет, я тебя точно пришибу! – обозлилась Лидия Тимофеевна. – Ты ещё спроси, когда отец придёт! Гадёныш! Помер Бобка! Три года уж как помер!

– Чего ты кричишь? – улыбался Николай Иванович, никогда не воспринимавший всерьёз злость Лидии Тимофеевны. – Там теперь у нас сука, – сказал он Гомозину. – Зинка. В честь матери моей.

– А ты, мама, зря кричишь, – слегка обиженным тоном заговорил Егор Дмитриевич. – Верно тебе замечания делают. Мне, может, ты ничего и не рассказывала, а только думаешь, что рассказывала. Память-то у тебя, наверное, не губка…

– Кто бы говорил! – отозвалась старушка.

– Ну полноте собачиться: давайте по второй.

– Куда? Куда? – рукой придерживала графин Лидия Тимофеевна.

– Да разве можно одну в такую встречу? – расставлял руки Николай Иванович.

– Никак нельзя, – ответил Гомозин, улыбаясь.

– Нашёлся суфлёр! – метнула молнию старушка. – Ладно, ещё две, и убираю.

– Так точно, – отозвался Николай Иванович и разлил водку по рюмкам. – За знакомство! – И все выпили.

– Закусывай-закусывай, – пихала под нос сожителю сало Лидия Тимофеевна.

– Как же хорошо! – вздыхал Гомозин.

– На родину-то не всякий день возвращаешься, – улыбнулся Николай Иванович. – Надолго к нам?

– Это как получится, Николай Иванович. Поглядим.

– А ты побудь подольше. Через недельку дочурка моя приедет с детками. А может, и через пять дней.

– Ну, пять дней я, может, вас и вытерплю, – широко заулыбался Егор Дмитриевич.

– Нам бы тебя вытерпеть, – шикнула Лидия Тимофеевна. Ей было всё тяжелее сохранять свою позу: хотелось, конечно, проучить сына за долгое отсутствие, но делать это было сложно, когда он сидел тут, под бочком. Хотелось обнять его и расцеловать.

– А эта всё ядом пуляется, – захохотал Николай Иванович. – Ты не слушай, Егорка: перебесится.

– А то я не знаю, – улыбнулся он.

– А мы с тобой на рыбалку сходим, по грибы; крышу мне поможешь на сарае перекрыть, походим на лодке по пруду. А? Хорошо? Заскучать не дадим. А там и молодёжь подтянется. Скоро, гляди, клубничка пойдёт, малина, хрюшку заколем – шашлыка наделаем, мантов. Мать холодца наварит. А, мать? Наваришь?

– Наварю, – отозвалась Лидия Тимофеевна.

– Во, наварит. А я даже, знаешь, отгул себе возьму. Больничный!

– Да что вы? Не нужно – я не заскучаю, не переживайте. Может, сяду за мемуары.

– Дорогой мой, какие мемуары в твои годы? Всё решено! Возьму больничный. – Лидия Тимофеевна молча умилялась тому, что её два главных мужчины нашли друг друга. – Может, на охоту удастся выбраться.

– Так до подагры недалеко, – отозвался Гомозин, хлюпая борщом.

– Ну а как в Москву вернёшься, можешь на сельдерей садиться, – улыбался Николай Иванович. Лидия Тимофеевна встала с места и понесла пустые тарелки к раковине. – Лидочка, мне прямо туда.

– Мне тоже, мам. – И она наложила жаренной с грибами картошки в тарелки.

– Предлагаю по третьей, – сказал Николай Иванович и разлил водку по рюмкам. – За тех, кого с нами нет. – Он встал с места и уставился в угол кухни, будто там кто-то стоял. Гомозин проверил: никого не было. Затем Николай Иванович изобразил жестом, будто жмёт чью-то руку, и молча осушил рюмку.

– Гляди, ещё недолго, и нас поминать станешь, – зачем-то сказал Николай Иванович слегка сдавленным голосом. Лидия Тимофеевна тотчас поднялась, схватила графин и понесла его, куда только она знала.

– Пошёл процесс, – недовольно бубнила она себе под нос.

– Ну что вы? – улыбнулся малость охмелевший Егор. – Крепкий такой, ещё меня переживёте!

– А чёрт его знает, что судьба готовит, – грузнел старик.

– Только хорошее. Всё плохое позади, – меланхолично улыбался Гомозин.

– Поминаешь жёнушку? – спросил вдруг Николай Иванович, глядя на Егора пронзительными влажными глазами.

Егор Дмитриевич резко переменился в лице: кожа, как мягкое сырое тесто, повисла мешком, очертив глубокие чёрные морщины, губы беспорядочно едва заметно зашевелились, и без того тёмные глаза совсем почернели в тени опустившихся бровей, взгляд их рассеянно устремлялся в лицо напротив, и не было в них злобы, не было обиды – в них застыл какой-то немой вопрос, обращённый точно не к человеку. Лидия Тимофеевна, услыхав, что брякнул старик, взяла его под руку и повела из кухни. Гомозин машинально проводил их взглядом до косяка двери в гостиную, а затем нашёл их мелкие отражения в кривом зеркале ламинированной грамоты, висящей на стене в прихожей, у самой двери. Силуэты беспорядочно плясали по буквам и узорам: один, маленький и смешной, был грозным и злым, нападая на большой и неколебимый. Большой силуэт поднимал руки в знаке покаяния, но маленький не прекращал полунемые нападки. Егор Дмитриевич смог разобрать лишь три слова: «собака», «всё», «вылью». Мать тараторила как пулемёт, выпуская обойму за обоймой. Гомозин же будто прирос к стулу. Он пытался заставить себя запомнить, как он впал в это состояние, пытался понять, как он это сделал без длительной работы, как это всегда с ним бывало, а вдруг, неожиданно, резко.

Старики молча вернулись на кухню и сели на свои места, пряча друга от друга глаза.

– Помнишь, Егорка, тебе всё ворона снилась в детстве? – обратилась к сыну Лидия Тимофеевна. – «Мам, мне апать валона плиснилась?» А? Помнишь?

– «Спи, спи, она улетела», – ответил, улыбнувшись, Гомозин. – Улетела, – повторил он, закачав головой.

– Эх, снов давно не видал, – сказал Николай Иванович.

– Хватит, нагляделся, – отозвалась Лидия Тимофеевна.

– Разморило маленько, – сказал Егор, зевнув.

– Постелить тебе? – пытаясь разобрать внутреннее состояние сына по его вновь ничего не выражающему лицу, трепетно спросила мама.

– Да нет, ночью спать не буду.

– Егорка, – заговорила, помолчав, старушка, – отца давно-то навещал?

– Перед отъездом. Сорняки подрал.

– Часто бываешь? – спросил Николай Иванович виноватым голосом.

– Почаще, чем у вас, – улыбнулся Егор. – Раз в пару месяцев, наверное.

– Бабку с дедом поедешь проведать? – спросила Лидия Тимофеевна.

– Куда ж деваться?

– Николай Иванович тебя сводит – я недавно была. Не могу я: сердце рвётся, и всё. Сентиментальная больно стала.

– А дядька Юра?

– И дядьку Юру проведаете. Они там рядышком. Не помнишь совсем?

– Запамятовал, – сказал Гомозин, глядя перед собой, и все замолчали.

– А домик какой у нас хороший стал, – вздохнув, заговорила Лидия Тимофеевна. – Аж страшно.

– Чего страшно? – не понял Егор Дмитриевич.

– Пожгут ещё от зависти. Народ злобный нынче.

– Это кто ещё злобный! – засмеялся Гомозин. – Делать людям, что ли, нечего? Дай только избу твою попортить?

– А ты поживи с моё. Ходят, Егорка, глазеют. Плюются. – Николай Иванович предательски молчал.

– Особняк у вас там, что ли?

– Ну усадебка хорошая, – закачал головой старик.

– И вы о том же? – усмехнулся Егор и принялся за картошку. Все сразу оживились и тоже стали есть.

– А я так не думаю, как мать, – заговорил старик. – Я людей люблю. Всяких людей. А старушка твоя – только ближних. Ну надерёт детвора яблок – что с того? А Лидия у нас всё дурные знаки видит.

– Сначала они их рвут, а потом давай в окна швырять, – буркнула старушка.

– Ну, такого не было, – сказал Николай Иванович.

– Ещё будет.

– А мы вам стеклопакеты поставим, – предложил Гомозин.

– Ох, Боже упаси! – замахала руками Лидия Тимофеевна. – Не надо нам такого добра. Люське сын поставил в дом – она и угорела.

– Это она с задвижкой не справилась, – поправил Лидию Тимофеевну Николай Иванович.

– А были бы простые окна – так щели бы были; соседи бы дымок увидали.

– Ну ладно гадать. Что будет, того не миновать.

Так просидели они до трёх часов. Много ели, пили. Лидия Тимофеевна, охмелев, сама сходила за унесённым ею же графином, и в два подхода он опустел. Потом был чай с молоком, мёдом, пряниками и пастилой. Старушка всё ворчала на Егора Дмитриевича за то, что он приехал без предупреждения: она бы шарлотку испекла бы и кролика потушила. Николай Иванович развлекал публику всякими историями из своего прошлого. Лидия Тимофеевна на некоторых (где были голые люди или много алкоголя) показательно морщилась и плевалась, но всё же не могла скрыть своего интереса к этим рассказам, хоть и слышала их уже раз по десять. Она скрытно, хитро улыбалась и следила за реакцией сына, всякий раз радуясь, когда он заливался хохотом.

– А расскажи, Коль, а Коль! – разгорячившись, жадно просила она, не замечая вылетающих изо рта слюней. – Коль! Коля! Расскажи, как вы Донец переплывали!

И Николай Иванович рассказывал, как голый Генка Скурихин в апреле месяце переплывал реку, а за ним по мосту бежало пять пьяных человек с двумя бутылками водки и одеждой Генки. А старушка вечно перебивала Николая Ивановича, напоминая ему, что было не так, а как-то иначе, – старик вступал с ней в спор, как было на самом деле, а потом надувался и говорил:

– Рассказывай тогда сама, раз лучше помнишь.

– Ну всё, всё, не ссорьтесь, – разнимал их улыбающийся Гомозин.

После застолья Николай Иванович решил устроить гостю небольшой концерт. Он достал баян из кладовки и, ловко управляясь с мелкими кнопочками, заиграл, запел.

Гомозину было неловко. Ему казалось, будто опьяневшие старики выслуживались перед ним, стараясь наполнить каждую минуту его пребывания здесь, у них дома, чем-то интересным, захватывающим, словно он приехал не к родной матери, а в гости к малознакомым людям. Он хотел как-то сообщить им, что не нужно ему концертов, не нужно нескончаемого шума, что ему хорошо просто быть здесь, быть рядом, но не находил подходящих моментов и слов. И с каждой минутой Егор Дмитриевич от этого всё больше скучал, а старики от этого всё больше пытались его веселить, вероятно, опасаясь, чтобы он не уехал. Они тяготились, когда Егор Дмитриевич пытался что-то рассказать им о себе и своей жизни. В них укреплялось какое-то едва осознаваемое ощущение, что он делает это через силу, против воли, лишь бы их чем-то занять. И казалось им, что делает он это напрасно, что им этого не нужно, что достаточно просто близости, взглядов, общего пространства, воздуха, общего стола. Они пытались отвлечь его от этих, как им казалось, душных, тяжёлых воспоминаний о Москве, любви и работе с помощью нескончаемого развлечения. Лидия Тимофеевна, пока Николай Иванович играл на баяне, бегала по квартире и приносила сыну всякие безделицы и фотографии. Егору Дмитриевичу всё сложнее было изображать умиление. Глядя на очередную фотографию, он машинально улыбался матери, даже не спрашивая, кто это там стоит в первом ряду у бордюра, а Лидия Тимофеевна, забрав снимок, давала ему новый.

– Узнаёшь? А? Дедушка Миша? Помнишь? Дядька мой, – говорила она.

– Ага, – кивал Гомозин.

И Николай Иванович заводил очередную песню.

 
Издалека долго Течёт река Волга,
Течёт река Волга, Конца и края нет.
 

– Дядя Коль, – сказал, наконец, Гомозин, когда старик кончил петь, – ты отдохни, наверное, да пойдём на могилки сходим.

– А чего мне отдыхать? Пошли, – резво отозвался Николай Иванович, поднимаясь с места с баяном наперевес.

– Да нет-нет, ты отдышись, миленький, а то в самом деле богу душу отдашь.

– Ну посиди-посиди с полчасика, – сказала ему старушка. Она сама сильно устала. – Пойдём полежим малость.

И старик со старухой ушли в спальню, где оба через три минуты заснули. Гомозин зашёл к ним и увидел две храпящие распластанные на двуспальной кровати фигуры с истощёнными лицами и широко разинутыми ртами. Егору Дмитриевичу сладко было смотреть на них. Глядя на них, он будто сам отдыхал, приходил в себя.

Постояв недолго в дверном проёме спальни, Гомозин пошёл разбирать свой нетяжёлый чемодан. Вытаскивая из него свои рубашки, футболки, трусы и носки, он вдруг понял, что ничего не привёз матери и Николаю Ивановичу в качестве сувенира. Лидия Тимофеевна – та, бедная, чуть не каждый месяц отправляет ему что-то по почте. Последний раз вот отправила проигрыватель с пластинками и толстенную кулинарную книгу пятьдесят шестого года издания. По осени шлёт консервацию: огурчики, помидоры, салаты, патиссоны, икру, фруктовое пюре, варенья, джемы. К годовщинам смерти отца посылает его вещи. Дмитрий Константинович был наивным, легко увлекаемым человеком, но не от слабого ума (напротив, он был очень умным мужчиной), а от глубокой чувствительности и веры в людей. И, влекомый этим своим свойством, он всю жизнь занимался коллекционированием ненужных никому и ему в частности вещей. Когда началась горбачёвская антиалкогольная кампания, Дмитрий Константинович первым из своего окружения вылил всю коллекцию крепкого алкоголя в раковину и разжился нескольким десятков значков «Общества борьбы за трезвость». Проходя мимо помойки или свалки, он всякий раз останавливался и изучал вещи, выкинуть которые непосредственно в контейнеры людям было жалко, и часто он притаскивал эти вещи домой. Чаще всего это были книги, но бывали предметы и помассивнее. Однажды он принёс домой здоровенный бюст Лермонтова, отколотый у основания. Гомозин на всю жизнь запомнил отца, с трепетом приклеивающего к голове Михаила Юрьевича косо слепленное гипсовое основание. Для сына Дмитрий Константинович так и остался не до конца понятым смешным человечком, сдувающим пылинки с ржавых значков и банок, сентиментальным, или даже сердобольным, борцом за наивнейшую правду: мир, добро и процветание; в памяти Гомозина он остался слабым мужчиной, неспособным причинить вреда ни одной твари, добрым хомяком-накопителем. После смерти мужа Лидия Тимофеевна решила покинуть Москву и поселиться в квартире своего давно скончавшегося брата Юры, где она живёт и по сей день. Испугавшись, что Егор, оставшись наедине с отцовскими вещами, избавится от них, заплатив немало денег, она увезла их с собой в Сим и теперь, на старости лет, зачем-то шлёт их обратно в Москву. Гомозин понимал, какие чувства он должен бы был испытывать, получая очередную посылку от матери. Ему думалось, что это должно было быть какое-то сладкое чувство тоски или ностальгии, смешанное с умилением. И Лидия Тимофеевна думала, что сын, распечатывая коробки с книгами, альбомами, пластинками и всякой всячиной, радуется и на душе его становится тепло. Но на деле Егор Дмитриевич испытывал лишь раздражение, забирая посылки из отделения, торча за ними в очереди, принося их домой и иногда распечатывая; а принимал он их лишь затем, чтобы их не вернули обратно матери и она не обиделась. Бывало, в дурные дни он, даже не полюбопытствовав, что там отправила мать, оставлял коробку у ближайшей помойки. Наверное, единственной вещью, которая ему действительно понадобилась, был недавний виниловый проигрыватель. Донёс его Егор Дмитриевич до дома лишь потому, что мать прожужжала ему все уши своими опасениями, как бы, доставляя его, грузчики ничего не разбили.

Разложив вещи по полкам шифоньера, Гомозин оглядел стены гостиной и, усмехнувшись, подумал, что большинство развешанных на них фотографий, рельефов, картин и вышитых узоров скоро будут ждать его в почтовом отделении в Москве. Он вытащил из бокового кармана чемодана закрытую пачку сигарет и, зайдя на цыпочках в спальню, чтобы удостовериться, что старики спят, вышел на балкон покурить.

Курил он редко. В особых случаях, как он это сам для себя называл. Что это за случаи, объяснить Егор Дмитриевич вряд ли бы смог; он просто чувствовал, что непосредственно сейчас можно покурить. Наверное, просто хотелось.

Егор Дмитриевич стоял на грязном полу в тапочках и накинутом на плечи плаще и, медленно затягиваясь сигаретой, мелко трясся. Он смотрел на женщину в леопардовом пуховике – видно, вернувшуюся после своих дел, – и изучал её поведение. Она крутилась за косым бордюром у железной дуги для лазания и, вертя зонтик в руке, быстро курила. Вела она себя нервно и рассеянно. Она долго не замечала сбившуюся прядь мокрых волос, закрывшую ей левый глаз, но как только осознала это, быстро потянулась к ней сначала рукой с зонтиком, а затем, едва кольцевая веревочка соскользнула по предплечью к локтю, быстро опустила её и поправила прядь рукой с сигаретой. В полностью показавшемся лице Гомозин разглядел выражение раздражённой усталости. Его особенно заинтересовали глаза этой женщины. Щедро обведённые по кругу синими тенями, они были невероятно подвижными. Брови над ними то и дело поднимались без видимых причин, а веки часто опускались, будто глаза сохли от ветра. Сигарету она держала пальцами с настолько давно приклеенными на них фиолетовыми пластмассками, что натуральный ноготь, казалось, составлял половину от общей длины. Кисти рук выдавали её возраст. Сухие, почерневшие в местах стыка фаланг, костлявые, в мелкой ряби и зелёных жилках, они походили на ветки. Гомозин подумал, что ей не меньше пятидесяти. Наблюдая за ней, он ловил себя на мысли, что этот совсем незнакомый человек кажется ему омерзительным. Он пытался отогнать от себя эти мысли, только расстраивающие его, но не мог этого сделать, как не мог прекратить смотреть на неё. Как иной раз человек не может оторваться от наблюдения за каким-то животным в зоопарке, так Егор Дмитриевич не мог оторваться от наблюдения за людьми. Он вечно пытался понять, о чём они думают, чем живут, почему такие, а не другие, и решив для себя, чтó перед ним за человек, уже не мог изменить своего мнения о нём, даже когда узнавал какие-то прямо противоположные своим суждениям подробности. Ему было жутко, однако, думать, что кто-то мог судить о нём так же, как он обо всех окружающих. Поэтому он не любил внимательных взглядов, направленных на него: с людьми, внимательно смотрящими ему в глаза, он вряд ли мог когда-либо сойтись. Однако, как ни парадоксально, именно так он сошёлся со своей женой, Леной.

Задумавшись о ней, он не заметил, как женщина в пуховике докурила и, собравшись было подниматься домой, остановилась и стала искать в кармане пачку. Гомозина от размышлений оторвал её визгливый выкрик:

– Гадина!

Опомнившись, Егор Дмитриевич увидел упавшую под ноги на высоких каблуках скомканную пачку сигарет; и, едва он понял, что случилось, каблуки зацокали и голос вновь хрипло вскрикнул:

– Сосед! – Гомозин молча кивнул. – Угости папироской! – Она медленно подошла под балкон с грацией бездомной кошки, пристально взглядывая на Егора Дмитриевича шальными глазами. Гомозин молча вытянул перед собой сигарету.

– Поймаешь? – негромко спросил он.

– Ловлю! – тоже шёпотом ответила она.

И Гомозин отпустил сигарету. Та медленно, как на волнах, полетела вниз и у самой пятерни, костлявой и когтистой, резко поменяла направление падения и юркнула между пальцами, плюхнувшись в лужу.

– Пакость! – крикнула женщина и кинулась спасать сигарету, но не успела: та насквозь промокла.

Гомозин преспокойно вытащил ещё одну и, как человек протягивает кость перед собакой, протянул её над землёй.

– Будь другом, спустись, а, – попросила Гомозина женщина, скорчив жалостливую гримасу.

Егора Дмитриевича слегка передёрнуло от этого выражения лица, которое никак не шло к хриплому прокуренному голосу, но всё же он решил спуститься. Завязывая шнурки на туфлях, он злился на пошлость и вульгарность этой женщины.

Спустившись вниз, он медленно толкнул железную дверь и увидел стоящую ровно перед собой скромную даму, выжидающе скрестившую руки и плотно прижавшую ноги одна к другой. Глаза под подвижными бровями, поблёскивая особенно ярко в окружении выкрашенных тенями мешков, с какой-то детской наивностью смотрели на Гомозина. На мужчину неприхотливого, простого, обыкновенного, думал Егор Дмитриевич, этот взгляд произвёл бы приятное впечатление, умилил бы его, но его он взбесил. Пошлости, он был уверен, совсем не шла наивность. Пошлость должна быть злой, кричащей, дерзкой – только тогда она имеет право на существование, потому что это хотя бы честно. Но когда её пытаются прикрыть игрой взгляда, интонации или жеста, имитирующих детскую невинность, пошлость эта становится не просто омерзительной, но и оскорбительной, ведь после этих детских взглядов на вульгарных лицах всякое воспоминание из детства омрачается этим новым впечатлением, а всякое общение с ребёнком отдаёт этой мерзостью. У человека, думал Егор Дмитриевич, обыкновенного (а Егор Дмитриевич считал себя необыкновенным) всё было бы наоборот: детское выражение на каком бы то ни было взрослом лице вызвало бы приятные ассоциации, но у Гомозина теперь это же выражение на лице ребёнка вызывало бы ассоциации сугубо дурные.

– Я спустился – значит, дам. Незачем такую морду корчить, – грубо выпалил он и полез в карман за пачкой.

– Спасибо, – смутившись, она не нашлась, что ответить, и поэтому просто поблагодарила.

Егор Дмитриевич протянул ей сигарету, и женщина, вставив её между сложенными дудочкой губами, выжидающе вытянула голову вперёд. Гомозин зажёг ей сигарету. Когда у её лица вспыхнул огонь, он разглядел потёкшую тушь.

– Покурите со мной? – выпустив изо рта дым, спросила она, пряча глаза, будто смущаясь. Гомозин решил для себя, что это мерзкая игра, и из праздного интереса решил подольше понаблюдать за женщиной.

– Ну давайте, – сказал он и потянулся за пачкой.

– Соседи теперь будем? – спросила она, пока он разбирался с зажигалкой.

– Ненадолго, – сказал он, выпуская дым изо рта.

– Не нравится у нас? – хмыкнула она.

– У кого «у нас»? – раздражённо выпалил Егор Дмитриевич. – Я у себя на родине.

– Не нравится на родине, значит?

– Нравится.

– Так почему тогда ненадолго? – спросила она, заулыбавшись.

– А чего спрашиваем? Просто так?

– Хорошо, когда крепкий мужчина по соседству есть, – сказала женщина, качнув бёдрами, и, слегка ударив его, громко засмеялась во весь голос, будто прокашливаясь. Гомозин неосознанно огляделся, нет ли кого поблизости.

– Полку прибить или кран починить, – добавила она сквозь смех.

Егор Дмитриевич, машинально задрав губу, вытянул шею, чтобы быть чуть дальше от неё. Прекратив смеяться, женщина вновь заговорила:

– Если соль будет нужна или лаврушка, заходи, – добавила она и вновь истерически засмеялась.

– Чего смеёмся? – спросил Гомозин.

– А потому что смешной.

– Я смешной?

– Ну не я же, – сказала женщина. Егор Дмитриевич искренне усмехнулся. Ей показалось это жестом одобрения. – Я Лена. – Она протянула ему руку.

– Надо же. – Лицо Егора Дмитриевича перестало улыбаться.

– Елена, если хотите, – добавила она гнусаво – возможно, ей казалось, что так разговаривает интеллигенция.

– Егор, – отозвался Гомозин и пожал костлявую руку.

– Откуда будешь такой, Егор? Старушкин сын?

– Тёти Лиды.

– Ну Тёти Лиды, – поправилась она. – Чего приехал?

– Лена, я покурил, – сказал Егор Дмитриевич и, потушив окурок о кирпич дома, кинул его в урну. – Пойду домой. Заходишь?

– Захожу, – обиженно сказала она и, затушив бычок сапогом, прошла за Гомозиным в подъезд.

Подойдя к своей двери, Егор Дмитриевич остановился.

– Чего в слезах вся? – нехотя спросил он из вежливости.

– Это дождь, – отозвалась женщина, медленно открывая свою дверь ключом.

– Понятно, – сказал Гомозин и шагнул в квартиру.

– Из-за мужика, – решилась Лена.

– Все мужики козлы, – отозвался Гомозин и, зайдя в прихожую, закрыл за собой дверь.

С неприятным впечатлением он, раздевшись, прошёл на кухню и, думая о своём, просидел там до вечера, пока старики не проснулись.

Гомозину, помимо прочего, вспомнилась одна история из детства. Щурясь, кусая губы, он воспроизводил в сознании отчётливые образы. Его одолевали разные чувства: он то злился на себя и не мог остановиться, то ухмылялся, что наивная детская шалость до сих пор совестит его.

Училась с ним в классе девочка. Звали её Алёной. Была она не по годам строгая в поведении, замкнутая и дисциплинированная. Форма всегда выглаженная, ногти подстрижены, волосы чистые, ухоженные, убранные, учебники все в обложках, без клякс и пометок, все тетрадки исписаны красивым каллиграфическим почерком, разноцветными схемами и таблицами. Алёна не была отличницей, но очень старалась учиться и понимать; однако понимать ей удавалось нечасто, и поэтому она просто дотошно зубрила. Обычно она сидела за партой одна, строго сложив перед собой руки и вытянув спину. Подсаживались к ней редко, в основном девочки на время контрольных. Дружбу с Алёной водили поверхностную, лишь для того, чтобы поддерживать какое-никакое приятельство, позволяющее списывать у неё домашние и проверочные работы. Она не была красавицей, поэтому мальчики её особенно не дразнили, а если и дразнили, то быстро прекращали нападки, потому что она на них никак не реагировала.

И вот однажды (было это не то в пятом, не то в шестом классе) Гомозина, вечного обитателя задних парт, учительница биологии пересадила за вторую, чтобы он был у неё на виду, и сказала, чтобы он и впредь садился на это место. Ослушаться учительницу он не мог, а она вечно напоминала ему о новом месте и не начинала урок, пока он не пересаживался. Гомозина и его друга, соседа по последней парте, вечно смеющегося Славу Хомякова этот расклад не устраивал, но совестливые одноклассники наседали на них и уговаривали Егора пересесть. «Тебе сложно, что ли?» – говорили они, а он стоял, пряча улыбающиеся глаза, и тихонько посмеивался со Славой. В течение пяти минут он всё же сдавался, недовольно проходил к своей второй парте и урок возобновлялся. Учительница, Клавдия Георгиевна, вечно задерживала класс после звонка и рекомендовала все жалобы направлять в адрес Гомозина. Так он под давлением небезразличных учащихся постепенно перебрался за вторую парту. Скоро к нему подоспел и Слава. Клавдия Георгиевна к гулу, смеху и всяким стукам, доносящимся со стороны Гомозина, стала относиться лояльнее, потому что он был «на виду».

Гомозин со Славой оценивали людей по одному критерию: способен ли человек их позабавить и развеселить. Если человек казался им скучным, если его возможная реакция на их выходки была сдержанной, то время на этого человека они не тратили и смотрели в его сторону со злым подростковым пренебрежением. «Шутки» их были смешны только им обоим да некоторым одноклассникам, считавшим их «крутыми». «Крутизны» им придавали надменные взгляды, выражавшие уверенность, что жизнь состоит из увеселений и что каждый смертный обязан им эти увеселения предоставить. А увеселения были по-детски жестоки. Они то рвали ключами куртки одноклассников, висящие без защиты в раздевалке, то швырялись засохшими бетонными кляксами через вентиляцию в женскую спортивную раздевалку, то запирали в учительском туалете Жору Тщедушнова. Слава любил поднять за ошейник своего пуделя, когда выгуливал его, и душил до тех пор, пока тот не начинал жалостливо скулить, а Гомозин научился ловить мух на лету, чтобы, слегка оглушив их, заживо сжигать отцовскими спичками. На балконе тогда стоял омерзительный смрад палёных волос, и Егору этот запах хоть и был противен, но всё же был очень интересен, как был интересен и высокий писк, возникающий во время «кремации». И всё это казалось им невероятно смешным.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации