Электронная библиотека » Владислав Отрошенко » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 23 октября 2016, 16:50


Автор книги: Владислав Отрошенко


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В дальнейшем все отзывы Сухово-Кобылина о Толстом были резко отрицательными. Он считал, что «как художник граф Толстой кончается "Анной Карениной", а дальше читать нечего», как философа и проповедника не признавал его совершенно, неоднократно заявлял, что «Толстого не понимаю и не желаю читать». Когда же начальник почт США в 1890 году признал «Крейцерову сонату» Толстого произведением «неприличным» и запретил пересылку повести по почте наряду с порнографической литературой, о чем в России появилась заметка под названием «Отголоски» в 187-м номере газеты «Свет», Сухово-Кобылин, прочитав ее, немедленно написал открытое письмо в редакцию:

«Невежественные экскурсии графа Толстого в сфере любомудров кончились скандалом. В мире науки это возмутительно. Я поражен известиями из Америки, мне стыдно за Россию, и мне хотелось бы доказать на деле, что и мы, русские, способны философствовать, не впадая в порнографы, как граф Толстой».

Встречались ли они еще когда-нибудь, о том сведений не имеется. Известно только, что их имения в Тульской губернии – Кобылинка и Ясная Поляна – находились по соседству.

В течение всего ноября, по воспоминаниям современников, единственной темой разговоров в Английском клубе, в Купеческом собрании, в салонах Москвы и Петербурга было дело об убийстве француженки. Положение Сухово-Кобылина было тяжелым. Тучи над ним сгущались. Доходили слухи, что у следствия имеются улики против него, что готовится приказ об аресте. Возле его дома толпами собирались любопытные, некоторые выкрикивали:

– Здесь живет убийца!

Александр Васильевич замкнулся. Он был наедине с собой. Он не желал видеть свет. Он смотрел только в себя. Там происходила работа. Час стоил месяца, день – года. Жизнь разламывалась пополам. «Буря общественного мнения, которая разразилась надо мной в ноябре 1850 года, – писал он в автобиографической записке об истории создания «Свадьбы Кречинского», – вогнала меня в меня самого, и через это началась моя внутренняя жизнь – работа мышления, которое отныне составило всё содержание моего Я».

По иронии судьбы, по воле Слепца случилось так, что в эти мучительные для него дни рядом с ним, в кругу его близких, находился человек, ставший впоследствии лютым врагом драматурга и его сочинений, – Евгений Михайлович Феоктистов. «Скандал был чрезвычайный, – пишет он в мемуарах, – Нарышкина сделалась притчей во языцех, ужасные минуты переживал ее муж, человек, пользовавшийся общим уважением, имя которого вдруг послужило предметом самой отвратительной хроники. Что касается Кобылина, то из разговоров, которые мне приходилось слышать, я мог убедиться, что, за крайне редким исключением, никто не принимал его сторону – такое он успел внушить к себе отвращение».

Да, с обществом и с высшими сановниками Москвы, которым он наносил непозволительные оскорбления, Александр Васильевич действительно находился в самых плохих отношениях. Его богатство и знатность в сочетании с врожденным чувством независимости у многих вызывали раздражение. «Кобылин, отставной титулярный советник, – пишет его сосед по имению Александр Рембелинский, – неслужащий дворянин, что уже само по себе в те времена не служило признаком благонадежности, помимо того он и по воззрениям своим, и по образу жизни был довольно независим, и нельзя сказать, чтобы пользовался особенными симпатиями высшего московского общества, в котором вращался. Связь его с француженкой была известна, француженок в то время в Москве было немного, не менее известен был в обществе и его роман с дамой из высшего света, всем известной. И вот пошла писать губерния!»

«Губерния» писала:

«Убийца был Кобылин. И дело было так. Дом свой на Страстном бульваре отдал он в распоряжение сестры, госпожи Петрово-Соловово, а сам поселился во дворе того же дома, во флигеле, куда и приезжала к нему по вечерам мадам Нарышкина. Однажды мадемуазель Симон, давно уже следовавшая за своей соперницей, сумела в поздний час проникнуть к своему возлюбленному. С проклятиями и ругательствами набросилась она на них, и Кобылин пришел в такую ярость, что ударом подсвечника уложил ее наповал. Затем склонил он деньгами прислугу вывезти ее за город…»

«Для всякого, кто имел понятие о необузданной натуре Кобылина, – комментирует этот рассказ Феоктистов, собравший в своей книге «За кулисами политики и литературы» множество разнообразных легенд о гибели француженки, – не представляется в этом ничего несбыточного».

Что ж, московская публика, хорошо знавшая крутой характер Александра Васильевича, не отказывала себе в удовольствии «не представлять ничего несбыточного» в этой истории. «Вся Москва, а за ней и Петербург, – вспоминает Боборыкин, – повторяли рассказ, которому все легко верили. Рассказывали в подробностях сцену, как Сухово-Кобылин приехал к себе вместе с г-жою Нарышкиной, француженка ворвалась к нему или уже ждала его и сделала скандальную сцену. Он схватил шандал и ударил ее в висок, отчего она тут же умерла. Мне лично, – признается писатель, – всегда так ярко представлялась эта, быть может, выдуманная сцена, что я ею впоследствии воспользовался в моем романе "На суд"».

И действительно, в 1869 году в первом номере журнала «Всемирный труд» появляется роман Боборыкина, сюжет которого совпадает с кобылинским процессом, а точнее сказать, с канвой тех слухов и сплетен, которыми было окутано это громкое дело. Недаром театральный критик Любовь Гуревич писала в некрологе: «Личность Сухово-Кобылина и биография его представляют собою как бы художественное произведение, созданное самой жизнью». «Произведение» это создавали, конечно, не только жизнь и не только писатель Боборыкин. «Губерния» «писала», не жалея красок, снабжая свои версии всё новыми и новыми подробностями.

– Сухово-Кобылин охладел к француженке, – рассказывали в клубах, – и заменил ее новым предметом страсти. Француженка была крайне ревнива. Седьмого ноября вечером она, придя неожиданно на квартиру Кобылина, застала там Нарышкину. Между двумя соперницами произошла бурная сцена, пылкая француженка оскорбила Нарышкину действиями, ударив ее по лицу. Не менее пылкий Кобылин схватил тяжелый канделябр с камина, пустил им во француженку и убил. Тогда что делать? Он призывает своих крепостных и, подкупив их деньгами и обещанием выдать вольную, убеждает принять вину на себя, обещая сверх того свое покровительство и заступничество перед судом.

В страдания Александра Васильевича, в искренность его чувств и отчаяния верили мало. Он был игроком, и это тоже знала вся Москва. Он умел актерствовать за ломберным столиком, умел сохранять спокойствие, бросая на кон крупные суммы, умел имитировать возбуждение, блефуя на неудачной карте. И велик, очень велик был соблазн представить эти способности дьявольски безграничными. Феоктистов, который поначалу (как он объясняет, под влиянием родственников Сухово-Кобылина) верил в его невиновность, а затем пришел к убеждению, что «тяжкий грех остался на душе Кобылина», рассуждал на этот счет очень характерно:

«Но при этом возникает передо мной его фигура в те дни, когда было обнаружено преступление: нельзя представить, какое страшное отчаяние овладело им при известии о насильственной смерти женщины, которая в течение многих лет питала к нему безграничную преданность. Этот суровый человек рыдал, как ребенок, беспрерывно повторялись у него истерические припадки, он говорил только о ней и с таким выражением любви, что невозможно было заподозрить его [не]искренность. Неужели всё это была только комедия, которую с утра до ночи разыгрывал он перед матерью и сестрами? И затем, когда потребовали его к допросу, когда прямо высказали, что считают его убийцей, он отнесся к этому с негодованием и яростью, едва ли свойственной преступнику. Но если даже заподозрить его в притворстве, – хотя самый лучший актер не сумел бы с таким искусством и в течение столь продолжительного времени разыгрывать роль, – что сказать о Нарышкиной? С того дня, как огласилось убийство, она находилась постоянно в обществе его родных и ни единым мускулом своего лица не обнаружила, что была сколь-нибудь причастна к страшной тайне. Неужели и она могла с таким поразительным самообладанием носить личину? После судебного приговора Кобылин вовсе отшатнулся от общества, вернее, общество отшатнулось от него. Озлобленный, проживал он большей частью в деревне, изрыгая проклятия на Россию, которая сделалась ему особенно ненавистной после отмены крепостного права».

Что касается проклятий, «изрыгаемых» в сочинениях «озлобленного» сатирика, то именно стараниями Феоктистова они дальше Кобылинки не распространялись. А Россию Кобылин действительно невзлюбил.

– Здесь, – заявлял он, – кроме вражды, замалчивания, ждать мне нечего. На самом деле я России ничем не обязан, кроме клеветы, позорной тюрьмы, обирательства и арестов меня и моих сочинений, которые и теперь дохнут в цензуре у Феоктистова. Из моей здешней долгой и скорбной жизни я мог, конечно, понять, что на российских полях и пажитях растут крапива, чертополох, татарин, терновник для венцов терновых, куриная слепота для мышления, литературная лебеда для духовного кормления и прочий всякий хлам. Лично я обречен с моими трудами литературному остракизму и забвению…

– Моя третья пиэсса,[8]8
  Некоторые слова, вопреки правилам, Александр Васильевич произносил и писал по-своему – «филозоф», «пиэсса», а знаками пунктуации пользовался произвольно. Кроме того, у него была «гегельянская» манера писать все отвлеченные существительные с прописной буквы.


[Закрыть]
исправленная и сокращенная, не удостоилась милости г. Феоктистова. Он утверждает, что это несправедливая и жестокая сатира…

– Третью пиэссу Феоктистов не пропускает. Это мне и обида, и большой убыток. Я в нынешнем тяжелом году рассчитывал на эту пиэссу, которая должна дать сбор. Я ее изменил, исправил, сделал новый конец по указанию цензуры, но ничего не помогло. Это мне было так прискорбно, что я почти заболел. Вот уже двадцать лет, как она запрещена…

– Получил письмо от Феоктистова, в котором он мягко стелет, но жестко спать, а именно: министр внутренних дел состоит в совершенном согласии с мнением Совета и полагает, что пиэсса не возбудит смеха, а произведет содрогание…

– Сколько вещей лежит втуне – когда я посмотрю на свой шкаф, мне так грустно становится… Много, много хороших вещей лежит, и всё даром, втуне, – что другим составило бы европейскую известность и деньги, которых мне так надо… а у меня это какой-то хлам, покрытый сорокалетней пылью…

– Какая волокита: прожить семьдесят пять лет на свете и не успеть провести трех пиэсс на сцену! Какой ужас: надеть пожизненный намордник на человека, которому дана способность говорить! И за что? За то, что его сатира на порок производит не смех, а содрогание, когда смех над пороком есть низшая потенция, а содрогание высшая потенция нравственности. Какая нежность полиции! Какой чиновничий сентиментализм, или лучше: какое варварство в желтых перчатках! Не имею ли я право в конце моей жизни и в глуши такой ночи закричать, как Цезарь Август: «Вар, Вар, отдай мне мои годы, молодость и невозвратно погибшую силу!»

Феоктистов конечно же, случись ему услышать эти «жалобы» Кобылина, звучавшие в его дневниках и письмах, не снизошел бы до них. Драматург и цензор находились на разных полюсах. Первый под конец жизни был разорен и уповал только на литературные гонорары. Служебная бдительность второго была щедро оплачена. Евгений Михайлович встретил старость «кавалером всех орденов до Александра Невского включительно», при Николае II в 1896 году был назначен сенатором и ушел на покой писать мемуары в чине тайного советника, имея 40 тысяч рублей наградных сверх пожизненной годовой восьмитысячной пенсии…

* * *

Жестокое убийство француженки, жившей напротив самых окон генерал-губернаторского дома, всполошило всю полицию. «Грозный хозяин Москвы», как называли Закревского, негодовал. Он хорошо знал деспотичный характер государя Николая I, хорошо знал, что любая оплошность в правлении Москвой могла остановить его блистательный взлет, низвергнуть с завоеванных высот. Убийство, к которому, по мнению всей Москвы, была причастна дворянская знать, ставило под угрозу карьеру Закревского, которую он сделал, поставив в Аустерлицком сражении на собственную лошадь. Тогда, 2 декабря 1805 года, майор Закревский смекнул, что и лошадь, если на нее вовремя водрузить зад начальства, может «ввезти в Сенат». Когда шальная пуля, залетевшая в тылы русских войск, сразила лошадь командира полка графа Каменского, Арсений Андреевич тут же подставил ему свою, помог взобраться на седло, поправил в стремени сапог командира. Каменский не оставил без внимания услужливость подчиненного. Отходя в 1811 году в мир иной, он завещал ему свои бумаги и между прочим снабдил пышной рекомендацией, с которой Закревский явился ко двору в Петербург и предстал перед императором Александром I.

Майор был тотчас произведен в полковники лейб-гвардии Преображенского полка и назначен адъютантом к военному министру Барклаю де Толли, а вслед за тем и директором особой канцелярии министра. Канцелярская служба сверкнула ему Георгием четвертой степени и Владимиром третьей степени. Правда, блеск их был еще не так ярок, как блеск тех лучезарных звезд, из которых Арсений Андреевич выковыривал бриллианты для продажи, вставляя в отечественные ордена фальшивые стекляшки. Войну с Наполеоном Закревский благополучно пересидел на посту дежурного генерала при штабе государя, и после разгрома французов его полная осанистая фигура еще долго маячила в свите Александра I, совершавшего торжественные шествия по России и Европе.

В 1823 году Закревский покинул столицу, получив назначение на пост генерал-губернатора Финляндии. В Гельсингфорсе,[9]9
  Современный Хельсинки. (Прим. ред.)


[Закрыть]
где находилась его резиденция, он жил на широкую ногу, устраивая на казенные деньги пышные приемы и балы для местной знати, что не замедлило сказаться на его положении. Желая видеть Арсения Андреевича в числе своих сограждан, финский сенат обратился к царю с просьбой «о сопричислении его к высшему дворянству края», и Закревский был возведен в графское достоинство великого княжества.

Императору Николаю Павловичу Закревский показался человеком очень подходящим для той масштабной работы, которая развернулась в государстве после событий на Сенатской площади. Взойдя на престол, он тотчас пожаловал Арсению Андреевичу орден Святого Александра Невского и назначил членом Верховного уголовного суда, учрежденного «для суждения прикосновенных к делу 14 декабря 1825 года». Государь не ошибся в своем выборе; ему понравилось старание, с которым финский граф исполнял эту должность, и фортуна в лице российского самодержца улыбнулась Арсению Андреевичу. В апреле 1828 года Николай повелел ему быть министром внутренних дел Российской империи с сохранением всех прежних должностей. Это был взлет. Он, Арсений Андреевич, два десятка лет назад армейский майор, каких тысячи, взирал на мир с высоты главного кресла одного из самых могущественных министерств империи.

Казалось, ничто уже не сможет столкнуть его с вершины. Но в 1831 году в России разразилась эпидемия холеры. Имея опыт борьбы только с «холерой революционной», Арсений Андреевич оплошал. Карантины, бестолково расставленные им по границам губерний, вместо того чтобы остановить холеру, способствовали ее скорейшему распространению. К лету холера уже свирепствовала в Петербурге. Государь был в ярости, он назвал все распоряжения Закревского «идиотскими», призвал его во дворец, обругал и выставил вон. В один миг Закревский лишился всех должностей и вышел в отставку, подавленный, убитый, растоптанный.

Отлучение от государя длилось 15 лет, до тех пор, пока Николай Павлович, напуганный революционными событиями в Европе, не вспомнил об Арсении Андреевиче. Царь вызвал его из подмосковной деревни. Последовала сцена теплого примирения опального графа и самодержца, когда-то не сошедшихся во взглядах на способы пресечения холерной эпидемии. Николай обласкал Арсения Андреевича, осыпал его милостями и орденами и назначил военным генерал-губернатором Москвы. В доказательство возвращения своего неограниченного доверия император вручил Закревскому чистые бланки с собственноручной подписью с позволением вписывать в них всё, что тот сочтет необходимым. Много лет спустя, в 1864 году, незадолго до смерти, Закревский писал:

«Я знаю, что меня обвиняют в суровости и несправедливости по управлению Москвой; но никто не знает инструкции, которую мне дал император Николай, видевший во всём признаки революции. Он снабдил меня бланками, которые я возвратил в целости. Такое было тогда время и воля императора, и суровым быть мне, по-видимому, было необходимо».

Об инструкции и бланках знала конечно же вся Москва. «Закревский во всё продолжение своего деспотического правления в Москве, – вспоминает дворянин Селиванов, служивший в его канцелярии, – хоть и не прямыми словами, но разными очень прозрачными намеками давал всем чувствовать, что у него есть открытый бланк и что он может делать всё, что признает нужным».

Бланки наводили ужас на всю Москву, и Закревский, пользуясь этим, свидетельствуют современники, «нагонял такой страх на москвичей, что никто не смел пикнуть даже тогда, когда он ввязывался в такие обстоятельства семейной жизни, до которых ему не было никакого дела и на которые закон вовсе не давал ему права… Он интересовался даже тем, сколько отец дает денег дочери на булавки».

Диктатор, как водится, поставил дело так, что трепетали не только перед ним, но и перед всем его семейством, которое имело доступ к власти. «Свежий старик, человек без всякого светского образования, поспешный и иногда грубый, – вспоминает сенатор Лебедев, – он часто находился под влиянием жены и дочери». В то время, когда Арсений Андреевич находился в апогее своего могущества, дочь его вершила судьбами Москвы, ее капризы возводились в закон, возвращали милость опальным, повергали в опалу осыпанных милостями. «Окруженная раболепным вниманием, – пишет один из биографов Закревского, – графиня Лидия Арсеньевна была царицей московского высшего общества и походила иногда на избалованного ребенка, часто употребляя свое влияние на отца».

Ко времени вступления Закревского в должность уголовная преступность во всех слоях общества достигла в Москве небывалого размаха. «Граф Закревский много переводит мелких мошенников, – отмечал в своих «Записках» Лебедев, – но мошенничества не переведешь, и оно всё более втирается в слои высшие. Москва кишит преступлениями: в разорившемся дворянстве поддельными векселями Загряжского, Бородина, Нилуса, в купечестве подлогами беспрерывными». Заявляя свою «правительственную способность» и стараясь оправдать доверие Николая, Закревский «принимал меры к спокойствию Москвы». Он с усердием занялся «открытием и предупреждением заговоров». «Каких? о чем, где?» – недоумевал обер-прокурор, стол которого был завален уголовными делами. Да, Закревский «открывал заговоры», а между тем почти вслед за отъездом царского двора из Первопрестольной (Николай принимал участие в пышных торжествах в честь вступления Закревского в должность) в Кускове была отравлена графиня Шереметева, через месяц в гостинице «Дрезден» на Тверской задушен и ограблен сын персидского посланника, 7 апреля 1850 года послушник Донского монастыря заколол кинжалом княгиню Голицыну, а через семь месяцев после этого погибла француженка, жившая под боком у генерал-губернатора…

Утром 11 ноября Арсений Андреевич, держа два пальца в прорези мундирного сюртука, вошел в свой кабинет. Камердинер Фаддей уже ждал графа возле кресла с нагретыми щипцами, чтобы завить ему единственную и потому драгоценную прядь волос, которая начиналась от самого затылка и загибалась искусством камердинера вверх, на макушку головы, уподобляясь птичьему хохолку. Во время этой процедуры камердинер, наклоняясь к уху генерал-губернатора, неспешно докладывал о делах.

– В приемной, ваше сиятельство, с утра дожидаются обер-полицмейстер. Сказывали, что имеют до вашего сиятельства весьма важное сообщение-с…

– Что? Что такое?

– Убиение, ваше сиятельство, насильственное убиение иностранки.

– Что там, готово у тебя?.. так ступай и зови сюда Ивана Дмитриевича, живо!

Арсений Андреевич внимательно и сосредоточенно, перебивая Лужина лишь короткими вопросами, выслушал обстоятельства дела и результаты предварительного расследования. Имя Сухово-Кобылина, то и дело мелькавшее в докладе обер-полицмейстера, вызвало на его птичьем лице с заостренным носом и сильно выдвинутой нижней губой сначала выражение недоумения, а затем нескрываемую ухмылку. Отправив Лужина в часть, он взял перо и аккуратно вывел на бумаге слова своего первого распоряжения по делу об убийстве Деманш:

«Приказываю установить за всеми действиями отставного титулярного советника Сухово-Кобылина надзор тайной полиции.

Военный генерал-губернатор Москвы граф Закревский».

К вечеру он сообщил Лужину, что намерен лично возглавить деятельность следственной комиссии, и потребовал, чтобы его ставили в известность о малейших, даже самых незначительных фактах по делу. При этом генерал-губернатор втайне от Лужина снарядил собственное секретное следствие, которое, как и основное, действовало исключительно по его распоряжениям.

Ах, как жаждал Арсений Андреевич улик, улик и улик! Как хорошо ему помнились клубные шутки этого щеголя, спортсмена, игрока, донжуана и театрала.

– А вот узнаешь теперь, остряк, лихач, якобинец, разудаль проклятая, Арсения Андреевича!

Улики не замедлили явиться. Одна пришла сама – в лице князя Радзивилла, поляка, студента Московского университета. Радзивилл жил на втором этаже дома графа Гудовича и под присягой показал, что ни криков, ни шума из квартиры Деманш в ночь на Михайлов день не было слышно. По приказу Закревского устроили даже нечто вроде следственного эксперимента с целью установить, можно ли крики и шум в квартире Деманш услышать из квартиры Радзивилла. Генерал-губернатор лично наблюдал за совершающимся действом. Частный пристав Редькин поднялся наверх и припал ухом к половице, а пристав Хотинский и стряпчий Троицкий внизу орали во всю глотку.

– Слышно отлично, ваше сиятельство! – доложил Редькин, поднявшись на ноги.

– А раз так, – размышляя вслух, проговорил Закревский, – то возможно ли предположить, чтобы убивали и резали молодую и сильную женщину, которая не могла не сопротивляться и не звать на помощь, и не было бы слышно, тогда как слышно отлично?

– Никак нет-с, ваше сиятельство, предположить невозможно-с!

– Стало быть, убийство произошло не на квартире Деманш, где и следов-то крови по осмотру не найдено.

– Так точно, не найдено, ваше сиятельство!

– А если убийство совершилось не там, то где?

– На Страстном бульваре, ваше сиятельство, во флигеле дома нумер девять, осмелюсь предположить.

– Хорошо-хорошо… идиот! Я разве тебя спрашиваю? Поди прочь.

«Этот подлый поляк Радзивилл всюду рассказывает, что он слышал крики, но не имеет мужества свидетельствовать о том официально», – писала Мария Ивановна Сухово-Кобылина дочери Евдокии Васильевне Петрово-Соловово.

Конечно, мужества у поляка не хватило, ибо следствие усиленно направлялось на Страстной бульвар. И кем? Диктатором, облеченным неограниченной властью в Москве.

И всё же прямых улик против Сухово-Кобылина у Закревского пока еще не было. Более того, даже если предположение, что Деманш была убита на Страстном бульваре, оказывалось верным, у следствия не было оснований подозревать Александра Васильевича – в ночь на Михайлов день его дома не было, он находился на вечере у Александра Григорьевича Нарышкина.

Но вот случилось неожиданное. Дворник Сухово-Кобылина Антон Павлов на допросе показал:

– Так как седьмого числа, накануне Михайлова дня, к барину моему приехала родная сестра его Петрово-Соловово с зятем его, то барин мой весь вечер и до утра был дома и из оного никуда не отлучался, да и карета его была в починке.

Вслед за дворником то же самое показали кучер и повар.

Этими показаниями разрушалось единственное алиби Сухово-Кобылина. Значит, не был он седьмого числа на вечере у Нарышкина? Выходит, что так. Допрашивать же гостей Нарышкина в планы Закревского не входило.

В глазах, сударь, закона показания первых двух свидетелей имеют полную силу. А ваше собственное никакой.

«Дело», действие второе, явление VI

Закревский не теряет надежды найти улики «еще более верные». Он посылает секретную депешу к аббату Кудеру с требованием сообщить о похоронах Симон-Деманш. «И подробно, подробно, господин аббат!» – настаивает он.

Ответ Кудера изумил генерал-губернатора:

«Ваше сиятельство, по объявленному мне вчера Вашему приказанию, честь имею доложить подробности похорон Симон-Деманш, моей прихожанки. 9 или 10 числа сего месяца студент лет 20 или 22 вручил мне незапечатанное письмо от имени, как он сказал, госпожи Нарышкиной, в котором госпожа сия уведомляла меня о смерти одной француженки, не называя ее и спрашивая, какие требуются формальности для погребения. Что же касается погребальной церемонии, то всё было сделано сообразно церковному уставу и вследствие письменного разрешения полиции».

– Как?! Как вы сказали, аббат? Девятого или десятого числа?.. Что ж, отлично! Ну а содержание записки?

«Немедленно пришлите записку, господин Кудер», – скомандовал генерал-губернатор.

И через час записка Надежды Ивановны Нарышкиной легла на его стол.

«Господин аббат, – писала она, – прошу Вас сообщить подателю сей записки о всём том, что нужно для совершения погребения особы католического исповедания, а равно указать, где можно заказать гроб. Примите, господин аббат, уверения в моем совершенном уважении».

В отчете о погребальной церемонии аббат по каким-то соображениям не обмолвился ни единым словом о другой записке, присланной ему за день до похорон Деманш 10 ноября госпожой Нарышкиной с тем же студентом.

Однако само упоминание таинственного студента давало Арсению Андреевичу желанную зацепку.

– Студент… студент! какой студент? Достать этого студента из-под земли!!

Студента нашли очень быстро. Им оказался Евгений Михайлович Феоктистов, часто исполнявший роль посыльного в семействе Кобылиных. Будущего цензора и сенатора привезли на допрос, и в деле появилось чрезвычайно важное показание:

– Был я у пастора Кудера три раза: в первый раз по просьбе сестер господина Кобылина, с запискою, в которой просили его дать необходимые сведения о погребении тела госпожи Симон; во второй раз был у него, чтобы узнать форму пригласительных билетов на погребальную церемонию, и в третий раз, чтобы просить пастора, в случае если бы Кобылин приехал в католическую церковь, сказать ему, что тело Симон-Деманш находится в этой церкви, но что видеть его не дозволяется. Записка сия была писана госпожой Нарышкиной и отвезена мною к пастору Кудеру десятого числа, часу в четвертом пополудни.

Разрешение на допрос Нарышкиной военный генерал-губернатор Москвы дал без малейших колебаний. На вопросы, поставленные следователями, Надежда Ивановна ответила:

– С Деманш я не только не была знакома, но даже никогда ее не видела. Записку аббату Кудеру писала по просьбе сестер Кобылина, в квартире Петрово-Соловово, по той причине, что я знакома с аббатом Кудером, а сестры Кобылина его совершенно не знают. Когда же записка была написана, то графиня Салиас послала оную, кажется, со студентом Феоктистовым.

Закревский ликовал. Какой стройный сюжет, какой психологический этюд открывался здесь! Нарышкина, соучастница преступления, сама заказывает гроб для жертвы, а потом беспокоится, чтобы ее любовник не видел в погребальном убранстве изувеченного тела – страшного деяния рук своих!

Нет сомнений, что следственная комиссия с легкостью получила бы у Закревского разрешение и на арест Нарышкиной. Но ареста не случилось. В самый ответственный момент Арсений Андреевич, как всегда, оплошал. Надежда Ивановна ускользнула прямо из его рук. Сразу же после допроса она тайно покинула Россию, не объявляя о своем отъезде никому, кроме Александра Васильевича. В ту пору, когда обнаружилось убийство Деманш, Надежда Ивановна была уже беременна, через несколько месяцев, 3 июня 1851 года, в Париже она родила дочь, отцом которой был Сухово-Кобылин. Девочку родители назвали в память о погибшей француженке Луизой. Луиза Александровна носила фамилию Вебер, затем, много лет спустя, когда император Александр III дал разрешение на официальное признание дочери Сухово-Кобылина, она получила фамилию отца. В Париже, выйдя замуж за капитана французской армии маркиза де Фальтана, она взяла его фамилию, а овдовев, вновь стала Сухово-Кобылиной. Под конец жизни Александр Васильевич отписал ей остатки своего состояния – имение Кобылинку и виллу Ma Maisonnette («Мой Домик») на юге Франции и завещал издание всех его трудов. Луиза Александровна присутствовала на репетициях и премьере «Свадьбы Кречинского» в 1902 году в парижском театре «Ренессанс». В старости отчаявшийся, разоренный, всеми покинутый Александр Васильевич говорил о дочери:

– Страшно сказать, я благодарю Бога, что у нее нет детей и что старый мой род в ней, может быть, и замрет.

Он не ошибался – «старый род» его замер навеки. Не оставив потомства, Луиза Александровна Сухово-Кобылина умерла в глубокой старости во Франции в конце 1930-х годов.

После рождения дочери Надежда Ивановна Нарышкина вышла замуж за Александра Дюма-сына, в семье которого и воспитывалась до совершеннолетия Луиза Сухово-Кобылина. Александр Васильевич часто навещал дочь и Надежду Ивановну в Париже. Дочь жила с отцом на вилле во Франции в последние годы его жизни. С Дюма Сухово-Кобылин находился в самых дружеских отношениях. Они много раз встречались, переписывались, вместе готовили текст «Свадьбы Кречинского» для постановок в «Одеоне» и «Ренессансе».

Внезапный отъезд Нарышкиной, расцененный как бегство, естественно, лил воду на мельницу генерал-губернаторского следствия.

Несчастную и заподозрили: кто говорит, в соучастии, а кто говорит, в знании о намерении совершения преступления.

«Дело», действие третье, явление IX

Подозрения день ото дня подогревались разговорами.

– Вся Москва в клубах и собраниях говорила, что убийство совершено Сухово-Кобылиным, – показывал на допросе купец Феофан Королев, имевший коммерческие дела с Симон-Деманш. – Однажды, когда я месяца через три сидел у ворот дома Сухово-Кобылина, то проходившие два студента сказали: «Вот дом убийцы».

Мнение клубов во времена правления Закревского могло оказаться решающим.

«Много имеют влияния на решения сенаторов просьбы и Английский клуб, – писал Кастор Никифорович Лебедев. – Общественность московская проявляется в клубах, театрах, общественных собраниях и гостиных. Клубы: Английский, Дворянский, Купеческий и Немецкий, все очень посещаемые. Особенно значителен первый, который граф Закревский называет государственным советом. Там часто решаются дела Сената, оканчиваются тяжбы сделками».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации