Электронная библиотека » Владмир Алпатов » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 6 октября 2015, 21:00


Автор книги: Владмир Алпатов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Новым для В. И. Абаева в 60-е гг. стало включение лингвистических проблем в широкий культурный контекст; по его мнению, «лингвистический модернизм» – часть модернизма в современной культуре: «Когда общество вступает в полосу духовного кризиса, оно судорожно хвататься за все новое. Но так как это делается в условиях идейной опустошенности и оскудения, то поиски нового идут преимущественно по линии формы, формальных приемов, формальных ухищрений, формальных вывертов. Содержание же, если оно вообще существует, остается крайне убогим и примитивным. Вот это и есть модернизм». Модернизм в любой сфере, по мнению Василия Ивановича, связан с дегуманизацией, изгнанием из этой сферы человека. Он пишет: «Один из теоретиков “нового” романа, французский писатель Ален Роб-Грийе, призывает к полному изгнанию человека из художественной ткани романа… Кто хочет знать, как выглядит дегуманизованное искусство, тому достаточно посмотреть абстракционистские картины и послушать додекафоническую музыку». «Дегуманизация» лингвистики – «лишь одно звено в общем процессе дегуманизации культуры. Какую бы гуманитарную область мы ни взяли, везде наблюдаются одни и те же тенденции формализма и антигуманизма: в философии, социологии, истории, литературоведении».

Критика модернизма в литературе и искусстве за отход от гуманистических традиций XIX в., чаще скучная, иногда яркая (М. А. Лифшиц), в те годы у нас часто встречалась, но на структурную лингвистику проецировалась редко, а критика структурализма велась большей частью с позиций младограмматизма, прикрываемого поверхностным марксизмом (бывший маррист Ф. П. Филин и др.). Зато нечто похожее, опять-таки в полемике с Ф. де Соссюром, еще в конце 20-х гг. писал В. Н. Волошинов.

И еще две актуальные для своего времени проблемы затронуты в ставшей столь одиозной статье: математизация языкознания и оценка событий 1950 г. в советском языкознании. К 1965 г. для многих советских лингвистов очень важной считалась проблема использования тем или иным образом математики в исследованиях по языку. Среди структуралистов в моде был математический аппарат, иногда сложный для понимания гуманитариями. При этом лингвистическая суть идей западной науки нередко оказывалась для СССР не такой уж новой, поскольку у нас и раньше развитие шло в том же направлении, но вот использование формул и графов и построение теорем для конца 50-х гг. казалось чем-то абсолютно новаторским, символом «современной науки». А поскольку как раз тогда в моду вошли настроения, сформулированные в известных стихах Б. Слуцкого: «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне», и научной молодежи, в том числе гуманитарной, очень хотелось быть «физиками», а не «лириками», то данный вопрос приобрел большую остроту. Среди «передовых» лингвистов господствовала идея о том, что степень развития науки прямо пропорциональна степени ее математизации, естественные науки давно уже преодолели решающий рубеж, а гуманитарии далеко позади, и только лингвистика первой из гуманитарных наук начинает этот рубеж достигать.

«Традиционалисты», наоборот, осуждали «ненужную» математизацию, отвергая ее вообще или признавая лишь там, где она уже была освящена традицией, как в экспериментальной фонетике. И Абаев, признав допустимым использование в лингвистике статистических методов, резко отозвался о выделении особой дисциплины – математической лингвистики, видя в ней лишь «скрещение псевдолингвистики с псевдоматематикой» и «способ ухода от действительности». Опятьтаки это «бегство от человеческого фактора», столь резко осуждаемое Василием Ивановичем (а ранее В. Н. Волошиновым).

Оценки Н. Я. Марра повторяют статью о нем 1960 г. Но еще резче В. И. Абаев оценивал «сталинский период» в развитии советского языкознания. В 1965 г. во главе государства уже не стоял Н. С. Хрущев, а антисталинская тематика в печати, по инерции еще встречавшаяся, сходила на нет (журнал «Вопросы языкознания» не слишком поощрял ее и раньше). Но Василий Иванович критиковал даже не столько работы И. В. Сталина, в которых он находил «много правильного», шедшего «не из каких-то глубин марксистской теории, а из элементарного здравого смысла», сколько общую ситуацию в стране. «Весь гуманитарный сектор, т. е. общественные науки, плюс литература, плюс искусство, в лице их отдельных представителей, выступал единым фронтом, под знаком культа личности». В том числе и лингвисты, которые «начинали любую статью на любую тему дифирамбами по адресу Сталина», «не имели сами никакой единой и цельной лингвистической концепции, которая могла бы стать основой советского теоретического языкознания». Несомненно, В. И. Абаев не мог забыть собственную судьбу после сталинского выступления. В конце 80-х гг. он снова резко выступал против «сталинского периода», уже не только в языкознании, сотрудничал с «Мемориалом».

Статья о дегуманизации, как и другие статьи того же автора, не отрицала структурализм полностью. Важным достижением науки ХХ в. в работах самых разных лет (1936, 1960, 1965, 1986) ученый считал развивавшуюся в рамках структурализма фонологию, которая, как сказано в последней его теоретической статье 1986 г., обладает «чертами объяснительной науки в отличие от фонетики, которая занимается простым описанием звуков речи». Но перенос пригодных для фонологии идей на более высокие уровни языка, прежде всего, на изучение значения, Абаев отвергал.

Но что же, согласно Абаеву, должно быть противопоставлено «бескрылому крохоборству» и «дегуманизации»? Отвергнув марризм и не приняв две главные научные парадигмы его времени: «традиционную», основанную на младограмматизме, и структуралистскую, – он более всего уважал «основоположников». Но, конечно, не могло быть речи о повторении их идей: они жили давно, а с тех пор при теоретической «деградации» наука все-таки продвинулась вперед хотя бы с точки зрения накопления фактов. И здесь надо вспомнить об идеях, которые так понравились японскому лингвисту. Они были выражены Абаевым в статьях «Язык как идеология и язык как техника» (1934), «Еще раз о языке как идеологии и как технике» (1936) и «Понятие идеосемантики» (1948).

У языка, согласно Абаеву, две стороны: «идеологическая» и «техническая». Это различие – не то же самое, что разграничение формы и семантики: форма всегда технична, но семантика делится на «техническую» и «идеологическую». В словаре представлена техническая семантика слова, но в этимологии, в связи с другими словами и между значениями слова отражается та или иная идеология. Например, техническая семантика слова труд выражает «понятие о производительной деятельности», но его этимологическая связь со страданием и болезнью отражает определенную идеологию. Техническая семантика показывает, что именно выражается данным словом, а идеологическая семантика, или идеосемантика связана с тем, каким образом это выражается: при появлении нового понятия «его наречение происходит… на определенной материальной основе мировоззрения, идеологии данной среды». Поэтому в разных языках или в одном языке в разные эпохи одно и то же явление может именоваться по-разному.

У каждого слова имеются «технически-эмпирическое» «ядро» и «идеологическая» «оболочка», состоящая из неустойчивых «идеологических представлений, настроений и ассоциаций». Тот или иной элемент «оболочки» может со временем перейти в «ядро», этот семантический процесс именуется технизацией. Если слово попадает в чуждую социальную среду: от него остается лишь «ядро», в которое может войти и бывшая «оболочка», но «ядро» получает новую «оболочку» на основе иной идеологии. Тем самым «сужение идеологических функций языковой системы идет параллельно с расширением ее технических функций». Процесс технизации сопоставляется с переходом от золотых денег к бумажным. Предельный случай технизации – превращение слова в грамматический элемент. Возможно и обратное развитие, при котором прежняя идеология оживает, но ведущий процесс, «генеральная линия языкового развития» – технизация. Именно благодаря ей «язык одной эпохи оказывается пригодным для другой… язык одной социальной группы оказывается способным обслуживать другую».

Оценка процесса технизации оказывается у В. И. Абаева двойственной. С одной стороны, этот процесс необходим и «технизация языка оказывается… истинным благодеянием: она экономит обществу силы, она избавляет общество от непосильного труда вновь и вновь переделывать сверху донизу свою речь». Но, с другой стороны, «процесс технизации несет в себе… могучую унифицирующую тенденцию, которой живое семантическое сознание сопротивляется». Как указывает В. И. Абаев, «если в процессе своего создавания язык сам по себе есть некая идеология, то с течением времени он все более становится техникой для выражения других идеологий, техникой для обслуживания общественной коммуникации». «Язык будущего человечества нельзя представить себе иначе как языком предельной технизации».

Идеи о языке как идеологии сходны с современными концепциями о картинах мира, отраженных в языке. По В. И. Абаеву, «идеосемантика начинается там, где начинаются тонкости и нюансы. Элементарное значение слова, его “малая семантика”, образует как бы скелет», а «истинное очарование всякого языка заключено в его идеосемантических тайнах». «Скелет» более или менее един для разных языков, а «мышление и мировоззрение народа, его историческое прошлое, его быт и культура» отражены в идеосемантике. То есть еще яснее выражена идея об идеосемантике как языковой картине мира.

Однако при этом встает вопрос, актуальный и для современных исследований данной проблематики, В. И. Абаев в 1948 г. четко его сформулировал, вероятно, одним из первых. Он пишет: «Является ли вскрытая анализом идеосемантика актуальной, живой или же отжившей, т. е. отвечает ли она нынешним действенным и в данный момент нормам познания и мышления, или она отражает нормы более или менее отдаленного прошлого и до нашего времени донесла только свою форму, тогда как питавшее эту форму содержание речевых элементов уже потускнело, выветрилось? Ответ на этот вопрос оказывается далеко не легким и требует чрезвычайно интимного знакомства с языком». И в наши дни эта проблема обсуждается. Например, современный исследователь А. Я. Шайкевич указывает, что языковой материал, связанный со словом собака (переносные значения, фразеология и пр.), передает отрицательное отношение к этому животному. Это, разумеется, отражает традиционные религиозные представления (общие для иудеев, христиан и мусульман) о собаке как «нечистом» животном. Но соответствует ли этот материал современным русским представлениям о собаках? А исследователи национальных, в том числе русских картин мира не всегда различают «живую» и «отжившую», но закрепившуюся в языке семантику.

Структурный подход к языку отчасти даже совместим с идеями Абаева: в процессе технизации «язык приобретает с формальной стороны все более стройный, системообразный облик. Язык не рождается системой. Он уподобляется ей в процессе технизации». Однако во всяком языке есть известное число «злостных» элементов, которые продолжают сопротивляться обобщающим тенденциям и отстаивать свой индивидуальный облик». Итак, язык одновременно системен и асистемен, «системообразность языка пропорциональна его технизации», а структурные методы пригодны в своих рамках, но недостаточны, поскольку касаются техники, но не идеологии. Там, где «техника» господствует, там допустим и структурный анализ, именно поэтому Абаев принимал фонологию. Но не весь язык таков. В статье «Об историзме в описательном языкознании» (1960) сказано: «В языке переплетаются две системы: познавательная и знаковая. Элементы первой соотносимы с элементами объективной действительности и отражают в конечном счете структуру последней. Вторая (знаковая) система определяется внутриязыковыми корреляциями. В первой системе элементами структуры являются значения, во второй – чистые отношения. Лексика есть преимущественная сфера первых, фонетика – вторых. Промежуточное положение между этими двумя полюсами занимают морфология и синтаксис». Поэтому перенесение принципов фонологии в лексику «практически почти бесплодно».

Итак, помимо критики младограмматизма, структурализма и прочего «модернизма», имелась и серьезная позитивная концепция, верность которой ее автор сохранил до конца. Но она так и не получила у нас за три четверти века какой-либо оценки (пожалуй, единственное исключение – статья Т. М. Николаевой, появившаяся в 2000 г.). А критики статьи о дегуманизации обратили внимание лишь на ее полемический компонент (отчасти по вине автора, выдвинувшего этот компонент на первый план). И все же некоторые противники Абаева не только взяли под защиту структурализм, но и поставили вопрос шире. Особенно это относится к герою очерка «Петр Саввич» П. С. Кузнецову, несмотря на всю резкость его тона.

Осуждая призыв Абаева идти «назад к Гумбольдту», Кузнецов заявлял: «Любая наука не может топтаться на месте, а тем более идти вспять… Современный всесторонне развитый человек хочет знать все. Ему нельзя искусственно ставить преграды». Петр Саввич вспомнил спор «физиков» и «лириков», относя оппонентов к защитникам позиции «лириков», но сам спор счел надуманным, поскольку научная строгость и красоты поэзии не исключают друг друга, в доказательство приводя даже индийскую легенду.

B cпоре Абаева с Кузнецовым можно выделить поверхностный и глубинный уровни. На поверхности суть разногласий затемнялась побочными обстоятельствами вроде борьбы партий в советской лингвистике или необходимости дать оценку марризму и «сталинскому периоду», который Кузнецов оценивал лучше, чем Абаев. Но на глубинном уровне проблема была иной. В науке о языке в разных формах постоянно борются стремление к строгому изучению своего объекта по образцу естественных наук, с опорой только на наблюдаемые факты, и желание рассматривать язык вместе с говорящим на нем человеком, с учетом интуиции, интроспекции и творческих способностей людей. Последний подход был сформулирован В. фон Гумбольдтом еще в начале XIX в., но его недостатком постоянно оказывались нестрогость и произвольность, тогда как противоположный подход, достигший максимума в структурализме, давал несомненные, но в то же время ограниченные результаты. Структурный подход в разных его формах господствовал до 50–60-х гг. ХХ в., хотя время от времени появлялись «диссиденты», в том числе Волошинов и Абаев. Лишь Н. Хомский предложил программу синтеза двух подходов, попытавшись соединить формализацию с тезисом В. фон Гумбольдта о языке как творчестве. Абаев в статье о дегуманизации даже упоминает имя Хомского, не увидев у него, однако, ничего, кроме «наукообразных экспериментов над давно известным явлением синтаксической синонимии». Впрочем, у нас в то время и многие структуралисты еще не оценили его адекватно.

Как часто бывает в истории науки, в споре крупных ученых, не принимавших и даже считавших не имеющими права на существование позиции друг друга, каждый из оппонентов был в чем-то прав, абсолютизируя одну сторону единого процесса.

Я не иранист и не буду специально рассматривать иранистические труды Абаева, среди которых фундаментальный «Историко-этимологический словарь осетинского языка», книга «Скифо-европейские изоглоссы», труды по осетинскому фольклору. Но я знаю, что эти труды высоко оценены в России и за рубежом. Особенно их ценят в его родной Осетии. Однако как теоретика Василия Ивановича еще не оценили по достоинству, а иногда его работы в силу привходящих обстоятельств воспринимали излишне эмоционально, как это было со статьей про дегуманизацию. Может быть, переиздание его статей, впервые собранных воедино, что-то изменит. А память об ученом, прожившем долгую и наполненную работой жизнь, как можно надеяться, еще надолго сохранится.

Человек в трех зеркалах
(М. Ю. Юлдашев)

С раннего детства я нередко слышал имя академика Узбекской Академии наук Мухамеджана Юлдашевича Юлдашева (1904–1985) и всегда в резко негативных контекстах. Его жизнь пересеклась с жизнью моих матери и тетки в трудные для них годы, и он для них остался беспросветно плохим человеком. И лишь позже я узнал, что не все было так однозначно.

Мои мать, тетка и бабушка (сам я тогда еще не родился) летом 1941 г. оказались в городе Бугуруслане Оренбургской (тогда Чкаловской) области, куда были эвакуированы (см. очерк «О матери»). Мой дед эвакуироваться отказался и оставался в Москве. В Бугуруслане мать и тетка начали работать в местном учительском институте (что-то среднее между вузом и техникумом); мать преподавала всеобщую историю, тетка русскую литературу. В первый военный год мужская часть преподавателей таяла: их постоянно мобилизовывали. Один за другим ушли в армию и два директора. И вдруг уже в 1942 г. в Бугуруслане появился новый директор, фигура которого оказалась необычна. Это был Юлдашев.

Сохранились письма моей тетки отцу в Москву. 15 марта 1942 г. она писала: «У нас уже новый директор, очень высокопоставленное лицо, орденоносец, член Верх[овного] Совета СССР – узбек». 9 апреля она писала уже так: «Новый директор, узбек, в прошлом работник союзного масштаба. С нами держится надменно и подозрительно. Видимо, привык к раболепству, а мы на это не идем. Потому в ин[ститу]те скучно и натянутая атмосфера. Все стараются ему на глаза не попадаться, т. к. он может грубо изругать. Благоволит зато к хорошеньким девочкам, в том числе к нашей Зине [моя мать. – В. А.]. Но она ужасно боится его». Письмо от 15 апреля: «В ин[ститу]те атмосфера неважная, новый директор всех запугал». Наконец, 3 мая писала мать: «Я думаю, что лично для меня все же необходимо будет по многим причинам попытаться приехать домой. К сожалению, о нек[оторых] причинах писать не могу, но они очень серьезные… Новый наш директор очень строгий, и мы его боимся. Работы много, но меня все время треплют со всеми делами, много приходится нервничать, и я поэтому даже тебе некоторое время не писала, все было некогда».

Причины, о которых нельзя было писать, связывались с Юлдашевым. Матери тогда было 24 года, в эвакуацию она попала из аспирантуры МГУ. Она считалась красивой. Новый директор сразу же положил на нее глаз и откровенно заявил о своих желаниях (притом, что в Бугуруслане он был с женой). Она отказалась. Тогда Юлдашев начал ее преследовать. Сначала все ограничивалось мелкими неприятностями: до того институт оплачивал нашей семье жилье, теперь Юлдашев в этом отказал. Но когда ему стало очевидно поражение, он решил избавиться от непослушной молодой преподавательницы, отправив ее на фронт. Не знаю уже, как это было обставлено. Мать моя, активная комсомолка, готовившаяся в партию, была настроена патриотически, постоянно ощущая вину за то, что находится в далеком тылу. Но армии она, разумеется, боялась. Не пустила ее на войну опытная немолодая женщина, врач военкомата. Она сказала: «Девочка, нельзя тебе на фронт! С твоей красотой пойдешь там по рукам!». Найдя какие-то болезни, врач отпустила ее назад.

В конце концов, Юлдашев отстал от матери, найдя ей замену из числа студенток. Вообще за годы работы в Бугуруслане он создал небольшой гарем. Его жена, еврейка, прекрасно все знала и относилась к этому спокойно. В остальном она имела большое влияние на мужа. Она писала за него все бумаги, поскольку Юлдашев по-русски был малограмотен. Лишь однажды под его горячую руку попала машинистка института, он немедленно написал сам приказ о ее увольнении. На этот приказ преподаватели ходили смотреть: в коротком тексте была масса ошибок.

Но, надо сказать, Юлдашев заботился о материальном состоянии института, сильно запущенном за первый год войны. Пользуясь орденом и депутатским значком, он выбивал пайки для преподавателей и студентов. Благодаря ему произошло одно облегчение обстоятельств жизни: до Юлдашева студенты и преподаватели постоянно ездили за много километров на разные сельхозработы, а новый директор наладил функционирование подсобного хозяйства института в самом городе. Работали теперь там, а помимо общей барщины преподаватели могли в этом хозяйстве копать и собственные огороды. Но самый большой участок принадлежал Юлдашеву и его жене. Они были единственными, кто сам не работал; если чтонибудь там нужно было сделать, немедленно снимали с занятий студентов.

Моя мать все же установила после истории с военкоматом какие-то сносные деловые отношения с директором. Он перестал ее трогать и потому, что у нее появились защитники. Среди них был мой будущий отец Михаил Антонович Алпатов, работавший тогда в Чкаловском обкоме. Их отношения завязались на почве общей борьбы с Юлдашевым. Я иногда думаю: не будь Юлдашева, может быть, не было бы и меня. Но все равно грубость и хамство директора мешали жить, хотелось поскорее попасть в Москву, что в разгар войны было очень трудно.

Все-таки мать летом 1943 г. сумела покинуть Бугуруслан и вернуться в Москву, через год вернулись и тетка с бабушкой. Юлдашев все это время оставался директором учительского института. О нем не хотелось вспоминать, и мои родные надеялись, что никогда больше не встретят этого грубого человека. Но мать с ним опять столкнулась в 60-е гг., когда уже занимала заметное положение в советской исторической науке. Оказалось, что он жив, здоров и стал доктором исторических наук, членом-корреспондентом, а затем и академиком Узбекской академии наук. Но восстанавливать с ним отношения она не стала. В 1964 г. в Москве мать проводила всесоюзную сессию научного совета «Закономерности перехода от одной общественной формации к другой». Юлдашев по рангу должен был получить место в президиуме, но мать, помня прошлое, не пустила его туда и всячески третировала. Юлдашев рассвирепел и досрочно покинул сессию. Реванш! Мать не верила, что столь дремучий человек мог написать две диссертации, и подозревала, что их, как и служебные бумаги в Бугуруслане, за него писала жена.

Когда занятия историей науки заставили меня вспомнить о Юлдашеве, матери уже не было, а тетка была совсем стара и не вставала с постели. Я пытался узнать от нее еще хоть какие-нибудь подробности, но она уже не могла рассказывать и сказала одно слово: «Сволочь!». Таким он и остался в памяти у нее и у матери.

Но кем все-таки был Мухамеджан Юлдашевич и как он появился в Бугуруслане? Об этом в 1992 г. я вдруг узнал из опубликованных в журнале «Восток» воспоминаний старейшего востоковеда Коки Александровны Антоновой (1910–2007), которой у меня посвящен очерк «Мемуаристка». Ее данные я буду приводить, иногда корректируя по Биобиблиографическому словарю советских востоковедов С. Д. Милибанд и Интернету.

Всякие мемуары субъективны, а мемуары Антоновой субъективны в квадрате. Она обладала острым языком и острым пером, не обходила острые углы и не стеснялась резких оценок. К тому же она, когда-то убежденная марксистка, ко времени написания мемуаров принадлежала, как тогда было принято говорить, к демократическому лагерю; стало быть, сталинской формации начальник, да еще не отличавшийся высокой культурой должен был оцениваться ею даже резче, чем моей матерью и теткой. Но опять-таки жизнь сложнее схем.

М. Ю. Юлдашев родился 1 апреля 1904 г. в кишлаке Бешарык около Коканда. Как пишет К. А. Антонова, «он в 16 лет вступил в Красный отряд и храбро сражался с басмачами. Когда в Самарканде… стали набирать студентов в САКУ (Среднеазиатский коммунистический университет, фактически дававший образование в размере нынешних 7–8 классов школы) из узбеков рабоче-крестьянского происхождения, командир, естественно, послал туда Мухамеджана, самого младшего в отряде. В 1921 г. Пенджаб был охвачен волнениями. Тогда из Средней Азии решили послать добровольцев на помощь индийцам, боровшимся против британского колониального господства. Имена свои добровольцы не имели права называть, но, чтобы, в случае если его убьют, знали, кто он, Мухамеджан вытатуирован на наружной стороне пальцев левой руки надпись “САКУ”. Из добровольческой идеи ничего не вышло, так как Афганистан отказался пропустить эти отряды через свою территорию, но татуировка сохранилась у Мухамеджана на всю жизнь».

САКУ Юлдашев окончил лишь в 1928 г.: видимо, его отвлекали от учебы разные мобилизации. В 1934 г. его послали в Москву учиться в Институт красной профессуры. Он закончил его в 1937 г., как раз тогда, когда в Узбекистане сменилось все руководство. Арестовали и затем расстреляли прежних руководителей А. Икрамова и Ф. Ходжаева, сменивший их У. Юсупов заполнял вакансии новыми людьми, в число которых попал и Юлдашев. Возможно, играли роль земляческие связи: оба были ферганцами. Как сказано в Интернете, он в 1937 г. стал секретарем Ташкентского горкома, затем в 1938–1940 гг. был первым секретарем Ташкентского обкома, одновременно в 1937–1941 гг. он занимал должность директора республиканского филиала Института Маркса – Энгельса – Ленина. От того времени у него и в военные годы сохранились два знака отличия: орден Ленина и значок депутата Верховного Совета первого созыва (из-за войны этот созыв длился долго: с 1937 по 1946 г.).

Скоро, однако, начался конфликт Юлдашева с Юсуповым, который, как пишет Антонова, «стал выталкивать Юлдашева с постов: в 1940 г. Юлдашева назначили наркомом просвещения Узбекистана, а в 1941 г. он стал всего лишь директором Института Академии наук» (речь идет об Институте истории, языка и литературы Узбекского филиала АН). В первые месяцы войны началась эвакуация московских и ленинградских ученых в Ташкент (тогда Антонова и познакомилась с Юлдашевым), тогда он «с большим почтением принимал академиков и членов-корреспондентов, старался их устроить получше, и они по-приятельски относились к нему». Тогда «многие узбеки еще помнили Юлдашева в славе», и на глазах Антоновой «милиционеры вскакивали со скамеек и отдавали ему честь, а в чайхане аксакалы сразу приглашали его к себе на почетное место. Юсупову эта популярность Юлдашева не давала покоя».

Дальше Антонова рассказывает: «В ноябре 1941 г. в Ташкенте началась кампания против национализма и аресты узбеков. В УзФАНе (Узбекский филиал АН СССР. – В. А.) был взят Маджиди, заведующий отделом литературы и близкий друг Юлдашева… В конце ноября 1941 г. Юлдашев перестал приходить в институт. Его жена сообщила по телефону обеспокоенным сотрудникам, что у него депрессия (он страдал сильной шизофренией и подозрительностью), надо лишь оставить его в покое и все будет в порядке. Когда прошла еще неделя, а Юлдашев не появлялся, сотрудники… пришли к нему домой – и обнаружили, что Юлдашевых и след простыл».

О дальнейшем Антонова и ее муж узнали только в 1946 г., когда случайно встретили Юлдашева в Москве. Оказалось, верный человек предупредил его о готовящемся аресте, надо было уезжать. «Поехать во время войны в Москву, Ленинград или Куйбышев (где тогда находилось правительство) можно было лишь по вызову. Поэтому Юлдашев приколол значок депутата Верховного Совета и отправился к начальнику Ташкентского вокзала, заявив, что ему надо быть в Куйбышеве. Значок подействовал, и он получил билет. В Куйбышеве он заявился к Берии, и сказал, что с ним – Юлдашевым – хочет расправиться Усман Юсупов.

«Мы запросим из Ташкента материалы, – сказал Берия, – и разберемся здесь». Через месяц Юлдашев опять пришел на прием к Берии. «Юсупов никаких материалов не прислал, – заявил Берия, – очевидно, их у него собрано достаточно, чтобы Вас посадить в Узбекистане, но они не выдержат разбора здесь. Поэтому можете жить спокойно, но не советую появляться в пределах Узбекистана». Вот тогда-то Мухамеджан Юлдашевич оказался в Бугуруслане, где провел большую часть войны.

Опишу вкратце дальнейшую судьбу Юлдашева. В конце войны он переехал в Саранск, став там директором уже не учительского, а педагогического института, дававшего полноценное высшее образование (к этому периоду его жизни я еще вернусь). Работая там, он в 1947 г. защитил кандидатскую диссертацию. По словам Антоновой, он не появлялся в Узбекистане, пока там был Юсупов, но, по данным словаря С. Д. Милибанд, Юлдашев в 1948–1950 гг., то есть еще при Юсупове, был директором Среднеазиатского государственного университета в Ташкенте. Но в 1950 г. (здесь единодушны Милибанд и Антонова) он уехал в докторантуру в Ленинград, где пробыл до 1956 г., защитив докторскую диссертацию через шесть лет после кандидатской, в 1953 г. Не знаю, насколько в написании диссертаций принимала участие жена Юлдашева, но диссертации отнюдь не лишены научной ценности. Они были посвящены отношениям России с Бухарским эмиратом (кандидатская диссертация) и Хивинским ханством (докторская диссертация), основывались на источниках из эмирских и ханских архивов и вводили в науку свежий материал. Безусловно, ему помогли ленинградские ученые во главе с А. Ю. Якубовским.

О дальнейшей жизни Юлдашева, уже не знавшей падений, рассказывает Антонова: «В 1956 г. вернулся наконец в Узбекистан, где уже не было Юсупова. Однако политической роли он уже сыграть не смог, там у власти стояли совсем новые люди. Зато он сделал научную карьеру, став членом-корреспондентом Узбекской академии наук, директором Института истории партии при ЦК КП Узбекистана, заведующим отделом исследования восточных документов Института востоковедения АН УзССР, а также членом президиума ВАКа в Москве». Добавлю, что директором Института истории партии он перестал быть в 1961 г., зато в Узбекской академии стал не только членом-корреспондентом в 1956 г., но и академиком в 1968 г. Умер Юлдашев 3 сентября 1985 г. в возрасте 81 года.

О Юлдашеве в старости Антонова пишет плохо: «Сказалась его шизофрения: он стал враждебно относиться ко всем, кого считал своим соперником, вел себя безапелляционно и нетерпимо. Так, он считал своим заклятым врагом молодого тюрколога Юрия Брегеля, тоже написавшего диссертацию на основе того же архива хивинских ханов… Когда Брегель (в 1973 г. – В. А.) уехал в Израиль, Юлдашев торжествовал: он всюду писал, что Брегель – человек нехороший, теперь всем видно, что он – американский шпион». Антонова называет его «брюзжащим, злобным стариком».

Но, по ее же словам, в неприятного старика превратился «романтичный юноша, готовый сражаться за революцию и умереть в чужой стране», которому Антонова скорее сочувствует. В самом начале рассказа Антонова называет «красивого ферганца» Юлдашева «самым значительным» среди узбекских ученых. То, как он сумел в 1941 г. спастись, тоже явно говорит для нее в его пользу. И подкупил ее один уже послевоенный его рассказ. Муж Антоновой спросил Юлдашева, почему он, помогая многим эвакуированным, не взял на работу одного московского профессора. Оказывается, этот профессор, придя к Юлдашеву наниматься, рассказал следующее. Хотя в конце 20-х гг. он примыкал к троцкистам, но НКВД поручится за него, поскольку он был среди троцкистов «по приказу райкома… чтобы партия была в курсе их деятельности», а потом совершил нелегальную поездку на Принцевы острова, где жил тогда Троцкий, чтобы совершить на него покушение, правда, неудавшееся. По рассказу Коки Александровны, «Юлдашев подумал, что такого провокатора лучше не иметь при себе, и сказал, что у него нет мест, – и без того нужно сокращать штаты. “Разница между информатором и провокатором, – учил нас тогда Юлдашев, – в том, что информатор просто сообщает, что он видел и слышал, а провокатор еще придумывает, а что человек хотел этим сказать, что он намеревается делать. Поэтому от провокаторов надо держаться подальше”».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации