Электронная библиотека » Вячеслав Харченко » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 21 октября 2017, 22:40


Автор книги: Вячеслав Харченко


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Лика

– Слушай, а можно определить, я девочка еще или уже нет? – спросила Лика и виновато посмотрела на меня, словно я собачник и собираюсь засунуть ее в клетку и увезти на живодерню.

Я аж подпрыгнула на кухонном уголке, и сигарета чуть не выпала у меня изо рта. Когда Ликины родители уходили, то она разрешала мне курить на кухне, открыв окно. Вообще Лика – это самая зачуханная девица на нашем курсе, как бы сказала моя мама – «синий чулок». Ей семнадцать лет, а она ходит с косичками в шерстяной перхотной раздутой кофте, в чулках советских, бабушкиных, в юбке брезентовой до икр, в дедушкиных роговых очках, в стоптанных, почти деревянных сандалиях. Кто мог позариться на такое добро?

Правда она всегда лучше всех училась, школу окончила с медалью, потом французский лицей на «отлично», теперь со мной в институте лингвистики, первый гуманитарий. Вечно при родителях, взаперти. Всегда мечтала уехать в Париж, но никому об этом не говорила, только мне. Я вообще не знаю, зачем с ней вожусь.

– Что случилось, Лик? – выдуваю дым в окно, Лику от табака подташнивает.

– Понимаешь, он меня по-французски спросил, как пройти к Лиговке, а я же впервые услышала французский от иностранца, так обрадовалась, так перепугалась, потом заговорила, а он завел в подъезд и принаклонил, а потом ушел.

– Он хоть телефон оставил??

– Вот, – на темной визитной карточке золотом было написано «Мубумба аль Сахили».

– Негр, что ли?

– Араб, кажется.

– Ну ты даешь.

Отправила к гинекологу и забыла. Это у Лики я лучшая подруга, а меня этих лик видимо-невидимо. Потом услышала краем уха, что она вышла замуж и уехала за границу.

А через двадцать лет отдыхала я в Марокко, купалась, а тут катили в автобусе с группой и попросили завезти в обычный квартал, вышли на улицу: пылища, грязища, детишки голые с собаками бегают, апельсины с деревьев попадали и в канаве валяются. Я отошла в сторонку покурить, а тут вижу на меня мешок в парандже накидывается и давай обнимать и целовать, я в страхе отбиваюсь, а мешок с французским акцентом:

– Я Лика, Лика Смородская, помнишь, Викочка? – Лика с трудом подбирала русские слова.

– Господи, Смородская, лицо-то покажи.

– Не могу. Как ты Викочка?

– Нормально, при МИДе. Объездила весь мир. Европа, Штаты, Латинская Америка. Вот и к вам занесло. Ты как?

– Нормально, старшая жена, хозяйство, козы, ислам приняла, за стол, правда, с мужчинами не сядешь, младшие жены называют Наташкой за глаза, вечером приляжешь у океана и ревешь. А семья у тебя есть, Вика?

– Третий брак, от первого девочка, сейчас во французском интернате учится, за ней папашка присматривает.

– А у меня, представляешь, Вика, восемнадцать детей.

– Сколько?

– Восемнадцать. Здесь каждый год беременеют. Так принято.

Тут автобус загудел, русские туристы потянулись на свои места, смешно толкаясь и переругиваясь. Я обняла Смородскую и сквозь толстую ткань (мне показалось) увидела ее глаза, голубые и гордые, немного мокрые. Я залезла в автобус и помахала ей из окна, рядом сидящий господин в клетчатом пиджаке и белой панамке спросил меня:

– Кто это?

– Настоящая русская женщина.

Ресторан

Мы сидели в ресторане плавучем за столиком. Я был один, даже не знаю, что меня сюда занесло, просто шел вечером по набережной, гляжу, кораблик отходит, места есть, вот и впрыгнул, оказалось дорого, но выскакивать было уже поздно. Как ногу оторвал, так и отошел кораблик и заскользил вдоль гранитных набережных Москвы-реки, возле Киевского вокзала, Новодевичьего монастыря, мимо ЦДХ, мимо огромной синей растяжки «Самсунг» у Кремля.

Я пошел к корме и сел рядом с женщиной – высокой, стройной, как шест стриптизерши, ни жиринки, брови вверх, удивленные какие-то, лицо овальное, не славянское, не круглое, европейское скорее, платье до пола. То есть понимаешь, что ноги-то красивые, стройные, но ничего не видно и от этого еще больше засматриваешься. Платье у нее в блестках серебряных. Под лучами крутящейся дискотеки оно сверкало и переливалось – от синего к розовому и обратно.

Мужик же рядом сидел такой стандартный, холеный, джинсы «Габбана», мягкие кожаные туфли, пиджак клетчатый ворсистый. То есть такой, с кошельком. Постарше. Да и еда у них была обильная: фуа-гра, салаты, десерт, «Асти».

Я всю дорогу просто смотрел на проплывающий пейзаж, на трамплин, на деревца, а они о чем-то оживленно разговаривали, брали друг у друга фотоаппарат «Марк III» и фотографировали себя и проплывающие красоты.

Столик у нас был на проходе, и вот смотрю, просачивается какая-то очень, очень фигуристая девица в юбке короткой.

Я, конечно, на нее уставился, и сосед тоже про фотоаппарат забыл и глядит на нее, на ноги конечно. Обычно смотрит. А его женщина чай с лимоном пила, и вот она видит это и весь чай (горячий!) выплеснула ему в лицо одним резким и красивым движением. Глаза сверкают. Это движение от плеча я надолго запомню.

Чашка с выпуклой белой розочкой вырвалась и упала на пол, но не разбилась, а лимон закатился под стол. Гриша сидит, пикнуть боится. Его Гриша звали, я подслушал. У него с кончика носа капает чай, одна капля застыла и никак не может оторваться, просто набухла и остановилась прямо над кольцом обручальным.

На коленях, нет, выше, чуть-чуть повыше огромное коричневое пятно. И я физически чувствую, как ему сейчас горячо и больно, но Гриша сидит и молчит и ничего не говорит и ничего не пытается сделать.

Вдруг Анжела (это я тоже подслушал) просит его поднять лимонную дольку с пола. Он таращится ей в глаза, боится, наверное, и медленно и осторожно, долго шаря под столом, находит дольку и передает Анжеле в ее тонкую, точнее утонченную, хрупкую ладошку, абсолютно без колечек и ювелирки. «Любовница, наверное», – подумал я.

И вот Анжела так внимательно смотрит на него, а потом берет эту дольку и аккуратно и сосредоточенно засовывает в рот, жует тщательно и проглатывает дольку, поднятую с пола. Потом встает, поправляет платье, разглаживает на бедрах, промакивает губы и уплывает в туалет.

Пока она отсутствовала, официанты прибрали, Гриша платочком обтер лицо и штаны свои дорогие, а когда Анжела вернулась, то кораблик уже причалил, и забрал их «лендровер» дорогой с водителем, а я пошел пешком до Студенческой. Шел и насвистывал чардаш, он в обработке на кораблике играл.

Воровство

Для нее я украл осетра, не целикового, а порцию, на банкете в честь семидесятилетия учителя. Учитель пригласил всех своих учеников, ну, кого вырастил, кому путевку в жизнь дал, кто сейчас мелькает по телевизору и радио. Он же единственный всем давал путевки. Я там, конечно, сбоку припека, небольшое ответвление, но Андрей Владимирович вспомнил, спасибо ему, прислал по электронной почте приглашение на два лица, и я взял Любу под руку, и мы пошли. Надела она самое лучшее платье, красное, египетское, и мы двинулись на банкет.

Сначала – торжественная часть, выступления, славословия, чествования, подарки. Мы учителю блюдо серебряное подкатили с гравировкой, он аж прослезился и меня обнял.

Потом сели за стол, а ужин оплатил фонд какой-то богатый. Пять перемен: салаты, перепелки, горячее жидкое, горячее нежидкое, десерты, фрукты, соки, воды, алкоголь.

И вот, когда горячее нежидкое принесли (а был там антрекот из телятины с картофелем жареным и осетр тушеный с рисом), то Люба своего осетра съела и захотела еще, а рядом все уже едят или антрекоты лежат, и свободный осетр только через одного человека, причем этот человек просто отошел на время с супругой и о чем-то с ней беседует у бильярдного стола.

Я же в жизни ничего не воровал. Один раз в детстве в гастрономе хотел сырок за четырнадцать копеек взять, но меня поймали и отвели к маме, а тут я встал, бочком, бочком и украл осетра для Любы, а им говядину подсунул. Они пришли, смотрят, ничего не понимают, а Люба уже и второго осетра съела. Я же сижу с ней рядом, руку ей положил на коленку и шепчу на ухо: «Смотри, Любушка, запомни, я для тебя украл». Она только взглянула на меня благодарно и улыбнулась.

А потом это все как-то забылось, но стало иногда всплывать неожиданно, как поссоримся или сделаю чего хорошего Любе, шляпку куплю или в кино сходим, то я ее прижму к себе и скажу: «Смотри, Люба, я для тебя даже украл!» Раз семь я это ей говорил, а однажды, в субботу кажется, после парилки, красные сидели в предбаннике, пиво пили, и я ляпнул, не подумав, рассматривая ее тонкую фигуру и нежную кожу: «Помнишь, как я украл», – а она вдруг вспыхнула, покраснела, голая выскочила на мороз, крикнула: «Да подавись ты своим осетром», – и побежала прямиком по снегу. Я насилу ее догнал, завалил, втащил за руки в домик, а она все рыдала и рыдала, часа два не могла успокоиться.

Не разговаривать

Случилось это в институте. Ей было двадцать, а мне тридцать. Мы стояли на крыльце и курили, а она же самая красивая на курсе, супердевочка с картинки, а я козел вонючий, приземистый, неудачник. И вот стоим курим, а она так ласково: «Не хотите ли, Николай, проводить меня до дома, я тут рядом живу?» Какой дурак откажется, супердевочка, длинноногая блонди, стрелы вместо бровей, кепочка набок, я ее аккуратно за ручку взял и повел, а сам дрожу, даже не знаю, что и подумать.

В квартире музыку легкую включила, шальку накинула на плечики узенькие, винишко из холодильника достала, пьем, курим, про «Московское время» разговариваем. Я уже домой стал собираться, а она так ладонь мою взяла, сжала и держит, держит в кулачке, в глаза смотрит, смотрит, дышит неровно.

Я ее на диван – пихается, я уходить – она держит. И так всю ночь. Под утро взмок совсем, говорю:

– Зачем же ты меня сюда привела, чтобы комедию играть?

А она:

– Я своему мальчику честное слово дала, – сопит, грудь колышется, на губах капельки пота, лоб блестит, глазки вращаются.

Уехал я с первым поездом метро, а в институте она меня унизила. Стою я на крыльце курю, Оля проходит мимо, приветствую, а она:

– Чтобы ты больше никогда со мной не здоровался и даже вида не подавал, что мы знакомы.

Так и доучился до диплома. Со всеми бабами, как с бабами, а с Олей даже не кивали.

А мне же сейчас пятьдесят. На «Волжской» в вагон с размаху влезаю, разворачиваюсь, и меня к стеклу носом прижимают. Смотрю в отражение – Оля стоит. Ну, секонд-хенд, секонд-хенд, расплылась вся и вижу, она меня тоже узнала и даже руку тянет, чтобы меня окликнуть, но в последний момент отдергивает руку и такое странное лицо у нее, как ошпаренная стоит, а она же не знает, что я все в стекло вижу – и испуг ее и эту тоску.

Я тоже не обернулся. Вышел на «Крестьянской заставе», а она дальше поехала, на «Курскую», наверно.

Хрясь

Всегда с ней было хорошо. Тискали друг друга до невозможности, из кровати не вылазили. Бывало, уснешь часа в три ночи или даже под утро, потный весь, все постельное белье мокрое, измученный, а уже часов в восемь с первым осенним лучиком, когда воздух утренний проползает сквозь открытую форточку и робко и холодяще щекочет кожу, снова нежные поцелуи, вздохи, улыбки, объятия.

Свадьба была пышная, веселая, яркая: катались на «кадиллаке» по Москве, на Горах голубей выпустили, выкупал я ее у родственников, которые ее похитили, сидели всю ночь в ресторане, а потом поехали в Крым. Я же не очень богатый человек, на Париж денег не было.

И вот, когда вернулись из Ялты, поселились в квартире в Кузьминках (родственники скинулись и квартиру нам купили). Поселились и жили в принципе хорошо, замечательно жили, но однажды, собираясь то ли в театр, то ли на работу, я в отражении в трюмо заметил, как со спины на меня Лера смотрит, и был это такой ужасающий, чудовищный, презрительный и брезгливый взгляд, которого я никогда у нее не видел, когда она прямо смотрела мне в глаза.

Когда Лера смотрела прямо, то был взгляд такой сладкий, манящий, ласковый. От него что-то во мне дрожало и ликовало, я как пьяный ходил, шатался, а тут это странное отражение, зря я в трюмо посмотрел.

И после этого взгляда (о котором я ничего Лере не сказал) стало что-то во мне ломаться и трещать. Ночью лежим рядом, бедро к бедру, щека к щеке, а ничего не происходит, ничего не шевелится, пустота.

Она наклонится над моим лбом, прядь рукой откинет и спрашивает:

– Ты что, милый? – потом губами до переносицы дотронется или пальчиками своими тонюсенькими по макушке проведет.

А я лежу не шелохнувшись, и ничего, ничего, понимаете, во мне нету, закрою глаза и вижу этот брезгливый взгляд.

Один раз пришел с работы, а Лера сидит на кухне, посуду бьет. Молча достает одну за одной тарелки и с размаха тресь об пол. Весь пол усыпан осколками.

– Ты что делаешь? – спрашиваю, а сам пытаюсь руку с занесенной тарелкой перехватить, а она – бах и об пол. Осколки, как брызги.

Одну разбить не смогла (немецкую, подарочную) и притащила мой молоток, села на корточки и хрясь-хрясь молотком. Потом успокоилась, покурила и говорит:

– Давай, Боря, разводиться.

Потом уже, в загсе, после развода я ей про взгляд напомнил, мол, 7 мая 2010 года на работу собирался, в трюмо посмотрел.

А Лера:

– Не помню, Боренька, ничего не помню.

Чай со слониками

Лена вся в веснушках. От ушей до ступней. Я не знаю, откуда у нее на ногах веснушки, но они есть, хотя это, возможно, не веснушки, а родинки. Маленькие черные точечки, милые и скромные.

У Лены мы собирались лет десять, с восьмидесятого года, как филфак закончили, так и собирались. Я, Стасик, Оля Немирова, Алеся Бранцель, Витя Колесо и еще кто-то, всех и не вспомнишь.

Сидели, пили черный индийский чай со слоном, кушали торт «Прага», купленный в кулинарии на Пятницкой, и степенно беседовали.

– Цветаева – единственно здоровая в этом вертепе.

– Все-таки эти мандельштамовские оборванные цепочки – шок.

– Солженицын не писатель, а журналист.

– Да, да, Бродский – бог.

А за окном Леонид Ильич умер, Андропов гоняет по кинотеатрам заскучавшую интеллигенцию, уже Афганистан отгремел, а мы сидим пьем чай и трындим не переставая:

– Достоевский – больной человек, городской сумасшедший.

– Да Толстой на тройке в церковь въезжал, его вообще отлучили.

– А кто читал Орлова?

А там по телевизору «Прожектор перестройки», шуршит девятнадцатая партийная конференция, Сахаров выступает с трибуны, а потом скоропостижно умирает, а мы пьем чай со слоном, едим варенье из подмосковного крыжовника, собранного Лениными родителями в деревне Давыдово, закатываем глазки и балаболим:

– Все-таки Сопровский тяжеловат, как чемодан без ручки.

– Нет, Гандлевский прекрасен, прекрасен, но какой-то сухой, какой-то тарковский.

– А ты Иоселиани посмотри-ка и Дерриду почитай.

И вдруг откуда-то из дальнего угла гостиной обширной сталинской квартиры мы услышали разговор. Да, это был разговор или спор, мы вообще не поняли, как они к нам попали, кто их привел. Они сидели в кашемировых пальто (хотя в доме хорошо топили) и клетчатых пиджаках, у одного был золотой перстень на указательном пальце правой руки, а у второго массивная трость красного дерева, они смотрели проникновенно в глаза друг другу и говорили:

– Я вчера продал состав тушенки, целый состав просроченной тушенки.

– А я алюминия десять тонн, представляешь, десять тонн.

– А у меня есть миллион баррелей нефти, тебе не нужно?

– Нет, что ты, я сахаром торгую.

А за окном танки стреляли по Белому дому, длинноусые кожаные снайперы палили с высоток по прохожим и какая-то малахольная старуха, распластавшись на асфальте, вопила: «Убили, убили!», выставив в небо острый треугольный подбородок.

Малейший оттенок

Дедушка говорил, что без женщин он за свою жизнь был ну дня три, ну неделю, ну месяц. Первая его случилась на выпускном в школе, и он сразу женился, а когда пришел из армии, то друзья сказали ему, что Света ему изменяла, и дедушка развелся и запил.

Говорит, пью седьмые сутки, ничего не помню, глаза раскрываю, а рядом баба. «Ты кто?» – спрашиваю, а она: «Глаша».

Вот он с Глашей и пропьянствовал года три, пока однажды не проснулся, а в постели Глаша и еще один мужик. Выгнал дед Сева их (я почему-то всегда звал его дед, не дедушка, а просто дед: «Дед, достань вертолет с крыши», «Дед, пойдем на рыбалку», «Дед, зачем красишь скамейку?»).

Ну вот, дед выгнал Глашу и рассмеялся. Наконец-то, наконец-то я буду один. Совершенно один! Сам сварю борщ, сам уберусь в доме, сам поглажу рубашки и брюки, сам постираю белье… И пошел на почту, чтобы поздравить маму с днем рождения, мою прабабушку. А там женщина с примусом стоит, говорит, не могли бы залудить, а то течет.

Он и залудил на пятнадцать лет. Двое детей у них было. Моя тетя Ира и дядя Андрей. Им квартиру от комбината дали.

Дед вошел с кошкой в пустой дом, выпустил в зал, она обнюхала все углы и села в центре кухни, вылизывается, а дед стоит и думает, как хорошо было бы здесь побыть одному.

И вот когда уже он думал, что никогда один не останется, пришла к нему жена Оля и сказала, что полюбила другого человека, инженера с комбината, а дедушка был шофером на уазике директора. Ездил по дорогам Челябинской области, колесил, так сказать.

Директор же был обычным правильным добрым коммунистом. Как узнал, привел к нему кладовщицу Марию, хорошую, прилежную женщину, немного пухлую, со вздутыми губами и теплой белой кожей, мраморной, но теплой. Детей у нее почему-то не было. Дед Сева ничего не стал спрашивать и женился на Марии.

Мария родила ему четверых детей, а месяц назад мы бабушку похоронили.

Шел холодный октябрьский дождь, тугие капли барабанили по крышке гроба, который я нес на плече, а мой племянник подставлял зонтик. Иногда мы с ним менялись. Я наклонял черный и грубый зонт, а он тащил гроб. Чтобы похоронить на холме, а не в болоте, пришлось дать взятку, хотя мы исправно платили взносы в страховую компанию.

Яму не рыли, сколотили деревянную клетку, в которую положили гроб. Клетку засыпали песком. И вот, когда мы шли назад, мокрые и усталые, дед Сева поравнялся со мной и сказал:

– Вот я и остался один, но почему-то грустно.

Но я ему не поверил, прибавил шагу, потом остановился, обернулся и посмотрел ему в глаза. Они были бесцветные, тупое время выело серый цвет и не оставило даже малейшего оттенка.

Рыжие волосы

«Какая же ты страшная, Анюта», – говорила мне любимая бабушка. Сама я толстая, рябая, низенькая, курносая, металлические брекеты на торчащих в разные стороны острых зубах с сероватой эмалью, из-под школьной формы виднеются тяжелые массивные ляжки. Как меня выталкивали из очереди в столовке, как били сменкой по голове, как мутузили в классе мальчишки! Приду из школы домой вся в синяках, а бабушка Соня испечет блинов, посадит на острые коленки в коричневых колготах, гладит меня по копне волнистых шелковых волос и говорит: «Какая же ты страшненькая, Анюта».

Из всех домашних меня только кот Лапсик любил, но в девятом классе коту было семнадцать лет, он тяжело сипел и кашлял. Мы его три раза относили к ветеринару, но врач ничего не нашел и посоветовал сделать флюорографию, только кто будет животному делать флюорографию, тут рентген не везде найдешь. Пошли мы с бабушкой Соней в городскую больницу, но медсестра заорала: «Вы еще сюда лошадь пригоните». Так Лапсик и помер. Мы его за озером зарыли на кошачьем кладбище, положили сверху на холмик анютины глазки, насыпали «Вискас», обложили могилку галькой и фото его повесили, но после зимы фото пропало.

Выходит, один кот меня любил, а тут и его не стало.

А бабушка только волос мой хвалила. Говорила: «Если кто тебя, дуру, в жены возьмет, то только за волосы. За такой волос хорошо по полу таскать». И смеялась.

Из-за своей внешности и застенчивости я до свадьбы была девственницей, да и парня нашла, когда все мои красивые подруги уже повыскакивали замуж. Они меня любили с собой брать на танцы и в кино, потому что на моем фоне выглядели красавицами, хотя, конечно, в нашем городке откуда взяться красивым девушкам. Все давно в Ярославль уехали в институты, там и парней больше, и все богатые.

В техникуме никто ко мне не подходил, хотя я пошла в радиотехнический. Нас на весь курс было четыре девушки и сто пятнадцать мужиков. Техникум стоял на Советской улице и находился в старинном здании девятнадцатого века. Низ из красного пористого кирпича, покрытого жирной бордовой краской, верх из потемневшего, выжженного дерева, окна с резными вычурными наличниками. Сзади, сразу за институтским двориком, начинался длинный пологий спуск к реке Нерль. Летом, в жару, когда пылкое солнце вдувает в легкие душный пыльный воздух, а хлипкие трескучие комары жалят, как змеи, студенты любили окунуться в прохладную воду, изобиловавшую студеными ключами.

Хорошо в июле выпить пива! Вот и мы после занятий сначала купались, а потом выпивали пахучего разливного «Жигулевского» пива, такого холодного, что от него ломило зубы.

Я вроде девушка полная, но груди у меня нет. Только две небольшие дольки. Однажды после пива Федосеев подсел ко мне и задумчиво спросил: «Ты знаешь, что такое доска?» – и все парни вокруг засмеялись, и девчонки тоже засмеялись, и стало мне так обидно и горько, что я улыбнулась и тоже засмеялась, но потом вечером лежала на подушке и плакала, и только бабушка Соня гладила меня по головке и говорила: «Спи, деточка, спи».

У Алика Федосеева был доставшийся от родителей синий покарябанный проржавевший жигуль. Он любил на нем разъезжать по центральным тенистым улочкам городка, громко включив магнитолу, из которой раздавался хриплый голос Шуфутинского. На задних сиденьях, покрытых кожзаменителем, сидели или его подвыпившие приятели, или накрашенные девушки.

В тот день на заднем сиденье никто не сидел, и он затормозил резко у моих ног, так что я чуть не свалилась на бампер. «Садись», – говорит и открывает переднюю дверь. Я уселась зачем-то, и мы поехали в сторону реки Нерль.

Алик Федосеев – писаный красавец. Черный курчавый волос, аккуратно зализанный назад, рост сто девяносто сантиметров и запах «Тройного одеколона». Зачем я ему была нужна непонятно, потому что к нему постоянно липли какие-то девки, а тут посадил в жигуль и повез по главной улице нашего городка. Потом запарковал машину где-то в кусточках, положил ладонь мне на колено и больно дернул за распущенные рыжие волосы, я вскрикнула, но стерпела, тогда он откинул спинку сиденья назад и грубо поцеловал меня. Я боялась сопротивляться, потому что думала, что это у всех так, ведь это был мой первый поцелуй и мой первый любимый парень.

Все Алик сделал быстро и молча. И боль, которая возникла в центре живота, и алое липкое пятно были восприняты мной как обыденность. В первый раз я ничего кроме страха не почувствовала и только потом узнала, что может быть не только без боли, но и приятно.

Проделывал это Алик много раз, хотя на людях вокруг него постоянно крутились какие-то красивые девушки, но вечером он зачем-то сажал меня в машину и вез в какой-нибудь укромный уголок, где совершал все, что хотел. Мне всегда было больно, хотя постепенно я научилась испытывать блаженство и эта причиняемая мне боль стала необходима. Тем более, как я уже говорила, я не знала, что может быть иначе.

На третий месяц мучений Федосеев предложил мне выйти за него замуж, и я все рассказала бабушке. Баба Соня долго рассматривала фотографию Алика и сказала: «Что за идиот решил на тебе жениться». Потом, как-то неловко дернувшись, уронила со стола сахарницу и, даже не подобрав белые сладкие крупинки и не убрав за собой, пошла в спальню, улеглась на тахте и включила телевизор. Так я от нее никакого совета и не услышала.

Свадьбу мы решили не играть, и мне впервые показалось, что Алик стесняется меня и на людях со мной старается не показываться. Я просто забрала свои вещи от бабы Сони и переехала в комнату Алика в общежитии, и все было бы хорошо, если бы ночами у нас все не происходило именно так, как случалось в автомобиле. По утрам мне приходилось замазывать синяки на запястьях и скрывать царапины на шее. Я часто приходила в техникум в шелковом платочке, который научилась повязывать так ловко, что все думали: я артистическая натура, театральная. Хотя какой может быть театр в нашем захолустье.

Так мы в скрытном состоянии с Аликом и прожили год. На людях я с ним не показывалась, учились мы на разных курсах. Дома все усугублялось. Если раньше Федосеев был груб ночью, то незаметно и исподволь эта грубость перешла и на дневное время. Стал Алик незаметно ко мне придираться. То не то сварю, то не так поглажу брюки, то почему у нас нет детей. Почему у нас не было детей – вот загадка. Мне стало казаться, что именно из-за ночной грубости и ночного страха детей и нет, но я боялась сказать Алику.

Однажды Федосеев пришел с работы, сел за стол и сказал, что я неправильно порезала хлеб: не вдоль, а поперек. Я тогда взяла батон стала кромсать его по-разному: вдоль, наискосок, поперек и накидала целую хлебницу. Федосеев же, накрутив мои рыжие волосы на ладонь, протащил меня по полу и избил, и хотя он потом извинился и мы, как обычно, ночью занимались своим сексом, я поняла, что сломалось что-то важное, потому что если раньше Алик только ночью давал волю рукам, то теперь он делал это и днем и даже прилюдно. Я так громко кричала, что пару раз к нам приходили соседи.

В один день я не выдержала, собрала вещи и сбежала к любимой бабушке Соне. Та сидела у окна на кухне и молча разглядывала меня. Потом принесла йод и перекись, смазала все мои ушибы и синяки, погладила теплой хлебной ладонью по моим рыжим роскошным волосам и сказала: «Дура, ты дура, Анюта, кто же тебя кроме Алика еще возьмет замуж», – вздохнула и пошла в спальню смотреть телевизор.

Теперь я третий час сижу на бабкиной кухне и плачу, не знаю что делать, так мне себя жаль.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации